355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Попов » Ломоносов: поступь Титана » Текст книги (страница 1)
Ломоносов: поступь Титана
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 13:52

Текст книги "Ломоносов: поступь Титана"


Автор книги: Михаил Попов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 16 страниц)

Михаил Попов. Ломоносов: поступь Титана

1

За столом возле оконца, затянутого бусоватой слюдой, сидит тихая белица. Лицо ее по брови повязано льняным повойником. Из-под плата по серому немаркому облачению стекает русая коса.

В перстах у белицы тонкая кисточка. Она кунает ее в глиняные плошки, в коих разноцветная вапа, и, склонившись, что-то выводит на листе пиргамина. Лицо сосредоточенное, но не отстраненное, оно лучится вдохновением и умилением.

Келейка белицы отделена от сеней наполовину задернутой пестрядиной. Наискосок от нее через сени расположена краскотерня. В ней обретается отрок Михайла. Сидя на березовом чурбаке, он держит меж коленей чугунную ступку и медным пестиком растирает в ней сколыши киновари. На коленях его топорщится рогожный передник. Рукава рубахи закатаны. Время от времени он смахивает тыльной стороной ладони пот. Чтобы пряди льняных волос не падали на глаза, лоб его перетянут гайтаном – алой плетеной бечевкой. Украдкой, исподлобья Михайла поглядывает в келейку белицы.

Подле Михаилы по правую руку сидит на лавочке рукодельник Порфирий, еще не ветхий, но совсем седой человек. Он знатный богомаз и завидный грамотник.

– Рудую вапу, – Порфирий берет в руки горшочек с киноварью, – ни в како железо не клади. Инако стухнет. А она ить привозна. На медь не купишь. Токо в глинике али в лубе держи… А хошь, штоб румянец от письма шел – сидра добавь. Яблочный Спас придет, вот и смекай… Токо кисло яблоко бери…

Порфирий – старший в грамотейной полате. Горло его от красок обсохло, говорит с надсадой да хрипотой. Оттого урок наставника кажется особенно убедительным. Михайла внимает ему со всем тщанием. Однако келейку белицы тоже из виду не выпускает.

Порфирий ставит горшочек на полку:

– Аще яечком нать вапу разжижить. Дак скорлупу всю не сымай, коли што… Она тоже сгодится. А желтка в меру спущай…

Порфирий да Михайла сидят в терной келейке вдвоем – места тут немного. Но Михайле все блазнится, что подле мостится и келарь Паисий. Сидит себе старец тишком, дремлет, едва не тюкая своим долгим носом большой нагрудный крест. Но стоит умолкнуть голосу али стукотку пестика – мигом вскидывается, тряся недовольно жидехольной бородой. То, конечно, не Паисий, то ветерок продувной, опахивая из отворенной околенки, теребит занавесу за левым плечом. А Михайле все чудится, что это Паисий.

Келарь Паисий – соглядай. Он поставлен присматривать за скитскими мастеровыми, но, сдается, пуще всего он доглядает за Михайлой. Его уши и нос торчат отовсюду. А Михайле порой блазнится, что келарь выкуркивает из-за всякого угла.

Началось это еще зимой, сразу после Крещения. За час до вечери Михайла по обыкновению сидел в школьной полате среди таких же, как сам, отроков. На столах теплились свечи. Старец Паисий, задирая бородешку, читал своим квохчущим голосом послание киновиарха Андрея Денисова. Тот, обретаясь на Москве, писал, что видел слона. Особенно оживились школяры, когда дело дошло до описания головы: «…уши имея велики, яко заслоны печные». Ребяши прыснули, тут же принялись «наращивать» ладонями свои собственные уши. Паисий осерчал, пригрозил отодрать смутьянов за эти самые «заслоны». Те живо примолкли. И тогда келарь завершил чтение наставительной концовкой. «И аще толь великий зверь малому при нем всаднику повинуется… – поучал паству киновиарх, – паче мы, словесная Божия тварь, Создателя своего повеления долженствуем не забывати, и озверщиеся страсти наша обуздывати».

После этого, по указке Паисия, отроки принялись поочередно читать Псалтирь и Часослов. Иные – по складам, иные – весьма бегло. А Михайле делать нечего. Эти страницы он едва не наизусть знает. До недавних пор споро да в охотку читал их с клироса Куростровской церкви, пока не начал ломаться голос. Скучно без конца повторять одно и то же. Повернул Михайла лицо к слюдяному оконцу, а там северное сияние расплескалось.

– Гли-ко! Гли-ко! – воскликнул он. Ребяши-однокелейники обрадели, измаялись уже от постного сидения. А Михайла – тут как тут – с вопросом к келарю: дескать, откуда, старче, берутся сии сполохи и сколь далече они? Любопытно ведь. Для чего тогда и школа, коли не для ведания?! А келарь как заверещит, затрясет бороденкой: «Ах ты супостат! Ах ты анчихрист!». Едва посохом не отходил.

Урок Михайле пошел впрок. Он смекнул, что в обители не всякий спрос почитается и что любопытство свое надо умеривать. Только разве возможно все время в потае жить, тем паче в юные лета?

Однажды по весне, на Масленицу, стайка послушников затеяла по деревенской привычке лепить снеговика. От глаз подале схоронились в овражке за амбарушками. Снег был липкий, скрипучий. Низ тулова катили всей гурьбой, покуль сил хватало. Другой кубарь навертели помене, но едва его взняли. А после и голову навершили. Отдуваясь, пыхая паром, отроки весело поглядывали друг на друга и скалились на снежного богатыря. Петруха Корельский, Михайлов двоюродник, завел задиристую деревенскую закличку:

 
Робята-робяши
Накатали катыши…
 

Михайла, ведавший ее обидную для своего имени оконцовку, вскинул кулак. Петруха, уже спытавший норов брательника, только шмыгнул носом, утягивая возгреи. Ему ли, бойкому, но тщедушному огольцу, тягаться с Михайлой. Вон как тот выделяется среди ребятни, высясь едва не вровень со снеговиком.

А снеговик у отроков вышел ладный. Вместо глаз воткнули уголья. Моркови под рукой не оказалось – это ведь не у маменьки дома – заменили ядреной еловой шишкой.

Над сумеречным овражком вставала желтая, как репа, луна. Тут к случаю, как это водится в ребячьем кругу, возник спрос: что боле – луна али солнце?

– Солнышко, – уверенно заявил Михайла. «Арифметику» Магницкого он выучил от корки до корки, в том числе и последнюю часть ее, отведенную небесным светилам, по-гречески астрономику. Тут бы Михайле и остановиться, в крайнем случае оглядеться. А он не удержался да тут же объявил, что иной раз луна, хоть и помене будет, превосходит солнышко. Школяры-однодворцы недоверчиво запереглядывались. А Петруха, двоюродник, скривил рот: как это? разве может малая репа перекрыть большую? Михайла в долгие объяснения пускаться не стал. Он велел Петрухе скатать небольшой кубарь, а сам взялся за другой. Сказано – сделано. Кубарь Петрухи оказался поменьше, Михайлов – поболе. Михайла отошел от Петрухи на две сажени и вытянул свой катыш на уровень глаз:

– Сие солнышко. А твой кубарь – луна. Сделай также и гляди.

Петруха вытянул руку и прижмурил один глаз.

– Взаболь, – недоверчиво протянул он и еще раз прижмурился. – Мой закрывает… Луна – солнышко…

Ребяши в кругу заухали, запрыгали: дай мне! дай мне! Каждому захотелось самому поглядеть. Заледеневшие кубари переходили из рук в руки, и все дивовались, что «луна» и впрямь перекрывает «солнце». А Михайлу, довольного таким уроком, далее понесло. Он поведал, что, когда луна покрывает солнце, наступает затмение, все оболакивается мороком. В остатний раз такое светопреставление стряслось двадцать лет назад, о семьсот шестом годе. Так писано в «Двинской Летописи». И еще одно добавил Михайла: о грядущем затмении спознали ученые-звездочеты, они доложили царю Петру Алексеевичу, и государь, дабы люд в отечестве не напужался, велел всех заранее оповестить.

Михайла, верно, и дале делился бы с ребяшами учеными познаниями, что извлек из книг, да беседу эту порушил келарь Паисий. Он давно хоронился за амбарушками, навострив уши. И когда Михайла завел речь о царе-антихристе, он вызнялся из схорона.

Что было далее, Михайла всякий раз вспоминал с содроганием. Келарь ухватил его за рукав, потащил в келью киновиарха, который накануне возвернулся из дальних краев. Поставили отрока на горох, учинили ему спрос, по чьему наущению он ведет поносные речи да откуль про то ведает. Спытав про книги, стали наставлять, что познания те зловредны, что звездочеты есть бесы, что небесная сфера – сиречь Божеская тропа, и нарушать ее, мерить аршином звездные хвосты – смертный грех. А после тычками подняли ослушника на ноги да заперли в холодный чулан, где он на хлебе да воде пробедовал аж пять ден. Вот с тех пор Михайле и блазнится келарь. Дома ведьма-мачеха лютовала, а здесь тощой старец. Где ни присядет отрок – повсюду келарь мерещится. Вот и в терной келейке… Сидят они с грамотником Порфирием сам-друг, а все будто о третьем. Тут и рта не откроешь без огляда.

Михайла утирает пот со лба и украдкой бросает взгляд в келейку белицы. Она кунает в чернилонку перо и что-то выводит. Вот о чем нать выведать у Порфирия – о чернилах.

Порфирий кивает.

– А иншия, отрок, деется из сажи с комедью, – степенно отвечает тот. – Комедь – сиречь вишенный клей. Мера комеди, – загибает он пальцы, – мера квасного сусла, мера серы листвичной да водицы из железного рудника… Сие смешать, поставить голбец на опечек да обвязать. И пусь киснет. А как скиснет – оплесенье снять – да в чернилонки. Кунай перье да пиши…

Порфирия донимает кашель. Он подымается и вязко хрустит застамелыми суставами.

– Буде, паря…

У старшего грамотника на догляде «медница», где отливают иконки, складни да кресты, а еще финифтевая келейка. Все требует рачительного, хозяйского присмотра. Вот он и направляется по разной надобе. А напоследок кивает на ступку с киноварью и строжит:

– Тери до тех пор, покамест «искры» тама не померкнут.

Михайла остается в терной келейке один. Он растирает минерал с прежним прилежанием, однако уже без прежней охотки. А причина того проста – руки его заняты, а глазам да ушам урока нет. Кому такое придется по нраву, тем более отроку, у которого в голове теснятся вопросы. Сколь живее пошел бы дневной упряг, окажись он подле Текусы– юной грамотницы. И поглядеть, что она творит, испросить можно. Но в Текусину келейку совать нос заповедано. Келарь Паисий строг и неуступчив. К тому же хитер: так скрадется в грамотейню – лепесток лампадного огонька не ворохнется. Завидит какую ослуху – батогом может оглоушить, а вдругорядь провинишься – отправит на скотий двор. Тогда заместо белицы будешь поглядывать на Чернавку да Буренку, а заместо киновари в ступке – толочь полову в корыте да скрести навоз с моста. Нет, Михайла не чурается работы, всякое рукомесло к своим пятнадцати годам делывал, и сила немалая у него в плечах. Но не для того же он пустился на Выг, чтобы за коровами да лошадями ходить. Здесь, в скиту, книги, здесь ответы на загадки, кои будоражат воображение.

Михайла утирает широкой ладонью румяное лицо и вместе с потом снимает невидимую паутинку. Прочь, докука! Все впереди, а допрежь книги. Тем паче книги иные здесь и переписываются, и он, Михайла, теперь тоже причастен к их сотворению. Вот сейчас он дробит алые камешки, а после, глядишь, возьмется за кисточку, будет окунать беличий ворс в эту самую вапу, растертую собственными руками. А пройдет еще срок – овладеет он «поморским письмом», красовитым, почти печатным уставом, и станет переписывать жития да патерики, «Маргарит» да Минеи… Как вон белица Текуса. Взгляд Михайлы устремляется в сопредельную келейку.

– Текуса, – свистящим шепотом окликает он.

Белица не отзывается, однако правое плечико ее замирает – значит, слышит.

Текусу Михайла встретил в самый первый день, когда прибыл в Выговскую обитель. А увидел – и глазам своим не поверил, до того она оказалась схожа с покойной маменькой. Тихая, кроткая, светлая, как водица в заветном родничке, к которому его, младеню, водила маменька. Омыв его личико и темечко, маменька долго гляделась в родничок. Ее лицо белело в отраженном небе светлым облачком. Вот это отражение Михайла и вспомнил, когда впервые увидел Текусу. Аж сердце на миг остановилось.

– Текуса, – еще громче окликает Михайла. Белица слышит, да не отзывается, не велено. Михайле тоже не велено. Но сидеть одному невтерпеж. И он насмеливается. Поднявшись с чурбака, Михайла на цыпочках, не выпуская из рук ступки, пересекает сенцы и проскальзывает в запретную для него келейку. Текуса безмолвствует, она лишь слегка поводит глазом, когда он усаживается по правую руку. Только зыбкий румянец выказывает ее волнение.

Текуса лета на четыре старше Михайлы, но девичьи чувства постом да молитвами еще не пригасила. Михайла рядом, щеки его пышут румянцем. Ушами он тянется к притвору, к кованым тяжелым дверям, которые скрадывают и шаги, и звуки с заулка, а глазами – к листу пиргамина, над коим колдует гра-мотница.

Кисточка Текусы, точно трудолюбивая пчелка, порхает с вапного цветка на восковые соты. А соты эти – желтоватый лист, на котором проступает грифельный рисунок. Он уже частично заваплен. Изумрудом струится зелень райских дерев, среди листвы все ярче проступает образ сладкогласной птицы Сирин.

– Можно мне? – тянется к кисточке Михайла.

– Только листвие, – тихо отзывается Текуса. Голосок у нее что ручеек. Михайла принимает от нее кисточку. Кисточка крохольная, она утопает в его ручище. Кончиком беличьего ворса Михайла касается изумрудной вапы и переносит капельку зелени на грифельный очерк листка. Копьецом кисточки – на вершинку листочка; а потом – видел, как это делала мастерица, – с нажимом, постепенно расширяя ворс, тянет вапу книзу; и не доводя до кромки грифеля, мазок завершает, а уже после самым кончиком кисточки скругляет у сердечка низ. Над верхней губой Михайлы выступают бусинки пота, глаза его радостно пучатся. До чего ладным вышел листок – не отличишь от соседних. Ай да Михайла! Но Текуса на то и мастерица, что видит работу лучше. Она перехватывает кисточку и коротким мазочком поправляет листок. Михайла озадаченно улыбается. Ишь ты! – одно касание, и на листочке явилась легкая тень, словно кинул ее ветерок, слегка поднявший верхнее листвие. Михайла опять берется за кисточку. Тем же примеченным прежде потягом сотворяет другой листочек, а затем уже только что увиденным мазком набрасывает на край его сумрак. Текуса мягко поворачивается и ласково улыбается ему, это означает, что он, Михайла, – ученик прилежный и толковый. И Михайла улыбается, заглянув в голубые глаза белицы. До чего же хорошо, отставив в сторону докучную ступку, сидеть подле светлой тихой девушки и прикасаться к таинству сотворения.

– А теперь лик, – просит Михайла. Текуса качает головой. Эта работа требует навыка. Она сама. Лик Сирина под ее рукой наполняется живым светом. Сияют лазурью глаза, кармином пылает рот – того и гляди, с губ этих польется дивное пение. Михайла нетерпеливо ерзает, жестами, взглядом он просит кисточку. Хоть бы маленький мазок сделать. Только один. Вон тот завиток волос. Волосы у Сирина такие же русые, как и у Текусы. И глаза цветом похожи. И до чего сладко видеть это сходство.

– Ладно, – тихо роняет Текуса, – только вот так. – Она накладывает на ручищу Михайлы свою ладошку. Михайла оторопело кивает. Ему хорошо от теплого касания девичьих пальцев. Но в таком повороте ему неловко держать руку, чего доброго, она дрогнет. Не говоря ни слова, Михайла поднимается и встает позади сидящей Текусы. Правая рука в союзе с Текусиной держит кисточку, а левой он упирается в кромку столешницы. И тут Михайлу прошибает испарина. Он весь напрягается. Лик Сирина – не листок. Боязно. Но того более его волнует другое. Как ни одерживается Михайла, как ни отодвигается, чтобы не задеть белицу, все равно они соприкасаются, а щеки их просто пылают одна в другую. Михайла чувствует ее телесный запах. Деревенские девки пахнут пареной репой, квашенкой. А белица – ладаном, чем-то травяным, цветочным. Голова у Михайлы от всего этого идет кругом. Рука дрожит. Утаив дыхание, от которого колышется Текусин завиток, выбившийся из-под плата, он пытается, смутно различая графитовый след, такой же завиток изобразить на челе Сирина. Ладошка Текусы осторожно направляет его. Михайла принимает эту мягкую твердость. Но вместе с тем он чувствует и то, как в подушечках девичьих пальцев волнуется и бьется кровь.

– Нет, – неожиданно шепчет Текуса и решительно отводит от пиргамина его разгоряченную руку. Лицо ее пылает. Михайлово – тоже. Он снова возвращается на скамейку. Сидя рядом, они не смеют глянуть друг на друг. Текуса приходит в себя первой. Кровь отливает от ее щек, на лице испуг. Она мелко крестится, сжав два перста.

– Экий грех, – почти безмолвно шепчут губы.

А что Михайла? Михайла весь во власти чувств, его охватывает сладкая оторопь. Он осоловело глядит на пиргамин, где среди райских кущ безмолвно поет сладкогласная птица Сирин, и бездумно лыбится. Он до того ослеплен и оглушен, что теряет всякую бдительность, забыв о возможном наказании. Вот тут-то это самое наказание и приспевает, явившись в образе злокозненного келаря.

– Это пошто! – доносится визготный окрик. – Я што те наказывал, неслух! А?

Нос вострый, ровно клюв; бородешка всклокоченная и трясовитая; широченные рукава рясы, воздетые над гребнем скуфейки, – ни дать ни взять облезлый черный петух, ухнувший с насеста. Метнуться бы Михайле в свой уголок, подхватив докучную ступку, да поздно. Вот Бог, а вот порог! Порскнул малый из грамотейной полаты, точно поклеванный воробейко из курятника. А вослед несется визготное кудахтанье.

В ожидании своей участи Михайла хоронится в жилой келейке. На душе муторно. Не видать теперь Текусы. Погонит келарь его на скотий двор али на конюшню. И скрести ему неведомо сколь стойла да клети.

Предчувствие Михайлу не обманывает. Увы. Но гнев келаря уносит ослушника еще дальше. И не просто дальше, а за пределы Выговой обители. А наказ ему и вовсе сказочный дается: иди туда – не знаю куда, принеси то – не знаю что. Так Михайле представляется поначалу. Да и немудрено: откуда же ему, мальцу, ведать, где находится озеро под названием Онего и какие там надлежит сбирать каменья, кои годятся на изготовление вапы. Однако, к вящей радости Михайлы, дальнейшее складывается не так уж и плохо. В спутники и коренники назначают отроку скитского старожила Офонасия, бывалого, лет тридцати трудника. Ростом тот невелик, худощав, костистость его обличья не может скрыть даже лопатистая борода. Зато он жилист, ухватист, а главное – расторопен и смекалист. На кого падает глаз Михайлы, когда они отворяют скитскую конюшню? На двух молодых широкогрудых жеребцов. Такие стащат с мели любую шняку, коли застрянет она на прибрежной корге. А Офоня их минует. «Энти в леси сдичают, – поясняет он. – От гнуса да овода». И выводит из стойл двух невидных на погляд лошадок – кобылку и коника: «А вот энти – в самый раз. Оне смирные, тяглые. А главно – ладят друг с дружкой. Давно вместях…»

В тот же день, оседлав лошадей, закинув переметные сумы, Михайла с Офонасием отправляются в дорогу. Дело к вечеру, к заповеданному покою. Да в июне об эту пору передвигаться сподручнее. Ночью белой светлым-светло, к тому же не так душно, а главное – слепни-вражины не столь донимают.

Дорога лежит через скит. Они пересекают его с одного конца до другого. Мимо кузни, мимо медно-литейки, мимо кожемятки и скудельного заводишка, мимо смоляной да дегтярной варницы, мимо меленки, стоящей на Выговом ручье. Последняя на пути верховых – книжная полата. Она слева от дороги. Михайла жадно и торопливо пробегает взглядом по слюдяным оконцам: не мелькнет ли в каком светлый плат Текусы, не покажется ли она в притворе дверей. Нет, околенки подернуты нутряным сумраком, а кованые двери затворены. Грамотники и грамотницы уже завершили дневной упряг, а келарь запер полату на замок. Вздыхает Михайла: не суждено попрощаться с Текусой, даже и взглядом не суждено. Ну, да делать нечего – не навек же посылка. Офонасий сказывал – за седьмицу обернутся.

Офоня правит сперва на закат, держась кромки какой-то широкой просеки, а через две-три версты, когда не то что обитель, но и заставы потайные остаются позади, поворачивает свою гнедую кобылку влево. Михайлов Серко тут же устремляется следом, даже не дожидаясь хозяйской узды. Михайла понимающе треплет его гриву и грустно вздыхает.

И вот где лесной глухоманью, бездорожьем, где оленьей тропой, где низом по гати, где по скальному крутояру, то вдоль таежной речки, то вброд через ручей едут два всадника в теплую сторону. С вечера до утра они в седлах, а днем отлеживаются, хоронясь от гнуса и мошкары под пологами. В эту пору стреноженные лошади либо пасутся, либо, спасаясь от оводов, отстаиваются в речных да озерных заводях.

Михайла по первости пробует заговорить, потолковать с Офонасием о скитских порядках, пожалиться на докучного Паисия, а то о Текусе что спознать-выведать. Да токмо у напарника-молчуна одно на уме: «Дние наши не радости, но плача суть». Как затвердил смала Аввакумово «утешие», так и сеет его по любому поводу.

Третье утро странники встречают на берегу Онего. Михайла норовит спешиться, но Офоня зовет его дале, устремляя лошадь на долгий и просторный мыс. И только посередине этого мыса наконец останавливается.

Умаявшись от долгой верховой езды, Михайла, морщась, разламывает поясницу, потирает сбитые седлом ягодицы и оглядывает водную ширь. Это явно не море, по которому он уже не раз хаживал, – берега мглятся и по левую руку, и по правую. Но озеро громадное. Не то что кулижки на Курострове: сойдет половодье – одна няша остается. Да что кулижки – это озеро будет пошире самого Холмогорского пузыря: всех тех двинских рукавов, проток и промоин – Матигорки, Ровдогорки, Быстрокурки, Ухтостровки – вкупе со всеми лядинами и островами, которые они образуют. Вот оно какое, это Онего!

Офоня на окрестности не глядит – надивовался прежде. Его худощавое с глубоко посаженными глазами лицо сосредоточено. Он не мешкая приступает к обустройству. То же велит делать и напарнику. Надо расседлать лошадей да пустить их пастись. Да отпускать далеко не след, мало ли. Чего он остерегается в этом пустынном месте, Офоня не объясняет. То ли сам не знает, то ли не до того. Потом надо заняться припасами. Тут в затинке есть расщелина, где все лето не тает лед. Значит, лучше снести торбы переметные туда. А следом, покуль не столь жарко, надо заняться каменьями – собрать заделье на вечер.

Неотложные хозяйственные дела наконец сделаны. Пора приступать к главному. Худощавое лицо Офони проясняется, он оглаживает растрепавшуюся бороду, снимает с головы колпак и осеняется крестом.

– Господи, блаослови.

По первости Михайла неотступно следует за Офоней. Тот бредет по кромке мысового кряжа, окидывая скальник и каменные россыпи цепким приметливым глазом. То ногой ковырнет, то согнется в пояснице, аки на молитве, только что бородой камешника не задевает, а то и на колени опустится, да не сразу, а постелив дерюжку, – иначе никаких портов не напасешься.

– Гли вот, – раскрывает Офонасий ладонь, глаза его, просветленные солнцем, загораются старательским блеском. – Этта горна зелень.

– Зелень? – дивится Михайла. Неужто из этого не шибко красовитого на погляд сколыша сотворится вапа, которая на иконе обернется листвой али краем ризы? Но не успевает он высказать свое сомнение, как камушек исчезает в Офониной торбе.

– Горна, горна… – машинально повторяет Офоня, а сам озабоченно оглядывает невысокую скальную стенку. Глаза его выхватывают тот же самый тускловато-зеленастый цвет: – Во!

Развязав крошни – плетенную из корешков сосны котомку, – Офоня вытаскивает зубило, а из-за кожаного пояса – увесистый молоток. Что он собирается делать – догадаться нетрудно: околку. Но прежде чем приступить к делу, трудник обеими ногами ощупывает карниз: место тут невысокое, да на каменьях, оскользнувшись, и с сажени можно убиться.

Возле стенки Офоня топчется долго. Прищуривая глаза, он с оттягом бьет молотком по зубилу. Сколыши отлетают мелкие, камень – не глина, да добро хоть такие добыть удается. Михайла зорко примечает, куда они падают, и, ползая по камешнику, собирает зелень в мешочек.

Дальше на гребне Офоня находит слойник слюды. Слюда синяя, непроглядная. Это не «мусковит» – околенная слюда, за коей на Холмогоры да в Архангельск голландцы да немцы жалуют. От такой в избе кромешные потемки будут. Неужто Офоня не смекает? Михайла для убедительности подносит кусочек слюды к глазам: через нее можно без опаски глядеть на солнышко. Зачем такая?

– А заместо лазаря, – отслаивая слюду от матерой породы, кряхтит Офоня. – Лазорита, значит. Смекаешь?

Лазурью сияют небесные ризы, лазурью сверкает вода Онего, лазурью полнятся Текусины глаза.

– Аха, – кивает Михайла. Однако в толк взять не может. Ведь лазурь, он слышал, везут из дальних краев, аж из самой Индии.

– То так, – подтверждает Офоня. – Только не про нас она… Дорога больно. А эвон наша… Насбираем этой синюхи, после крошонок из нее накрошим, а заместо простокиши… – озабоченное лицо трудника внезапно оживляет улыбка: – Ндравятся тебе крошонки с простокишей? – Михайла недоуменно пожимает плечами. – А мне дак ндравятся…

– Ну, – напоминает нетерпеливый Михайла, – а что заместо простокиши?..

– Заместо-то? – Офоня отщипывает ножом слой слюды. – Щелоком ее нать обдать.

– Ну?

– Вот синь-лазорь со слюды энтой и потекет…

Рудознатец Офонасий идет дале. На том же кряже он сыскивает спекшиеся кусочки бурого цвета.

– Сгодится в чернилонку, – роняет он, – на рудую иншию.

Михайла справляется о названии катыша. На это Офоня разводит руками:

– Бают, черлень. Токо, ведаю, сие не черлень. Черлень – жучишка такой, аки майский… В Малороссии имают. А этта нет…

Еще Офоня подымает гладкий величиной с кулак камень бело-голубого цвета.

– Этта оманка, рогова обманка, – поясняет он. – С ее голубель сцедим… Тоже щелоком…

Мало-помалу Михайла начинает смекать, что к чему. Поисковый раж незаметно уводит его от Офони, а тот и не треножит отрока. Парень толковый, берег большой – знай себе гни поясницу да гляди в оба. Офоня бредет по мысовому кряжу, а Михайлу все больше тянет к урезу. Там в воде камешник ярче да красовитей. На солнышке-то иной, едва поднимешь, пригаснет, но пока мокрый – глаз от него не оторвать.

На пути Михайлы – громадные валуны, оглаженные волнами. Он закидывает на один из них ногу, подтягивается, встает на колени, ползет, придерживаясь руками, по наклонной плоскости. Под ладонями явственно угадываются выбоины. Он переводит взгляд на камень и вдруг замирает. На поверхности валуна, обдатого легким прибоем, проступает рисунок. Это рыба. По узкой вытянутой голове, зазубринам на хребте и длинному, как у акулы, хвостовому плавнику Михайла догадывается, что это осетр – таких рыбин батька, бывало, привозил домой к престольным праздникам. А еще Михайла замечает изображение гуменника – скорее всего, это гусыня, потому что возле широких лап угадывается яйцо. А на соседнем валуне – Михайла уже ползет дальше, забыв о главной цели, – проступает рисунок животного. Это не лошадь – слишком тонкий и короткий хвост. Похоже на корову, но почему нет доек? Если это телка, отчего длинные рога? И наконец догадывается – олень. Да и то – не зря же на последнем переходе они местами правили по оленьим тропам.

Рисунков на валунах много. Фигурки людей и животных перемежаются изображениями лодок, увенчанных оленьими или лосиными рогами. А еще – круги, полукружья, кое-где крапленные охристой да рдяной вапой. Но самое дивное – изображение громадного человека: ростом он в сажень, тулово как шкап, ноги стульчиками, а голова квадратная.

– Офоня! – зовет Михайла напарника. Тот поднимает голову. – Гли!

– А-а, – доносится голос Офони. Он бывал здесь, ему ведомы эти вырубки. – Поганое место, – брезгливо оценивает он и мелко-мелко крестится. – Недаром Бесов Нос зовут. – И словно прикусив язык, поворачивает на то, что его заботит: – Вернемся в обитель – не сказывай… Мол, у Повенца были. Не велено сюда. Да тут ить поболе… камешника-то… Не осбирано…

Михайла уже не слышит его, продолжая ползать по валунам. Глядя на это, Офоня напускает старшинскую строгость:

– Будет лезать-то… Давай дак сбирай…

Михайла роется в камешнике, рассеянно перебирая и рассматривая сколыши да кругляши, а глазами все тянется к валунам. Экое диво встренулось на пути, николи такого не видывал… Кресты обетные – и тоже с резьбой – на полярных островах встречались и не поодинке. А такое – впервой. Кресты ветхие, лет по двести. Да велик ли век дерева. А здесь резано по камню, и сроки тому рукомеслу не иначе тыща лет, а то и не одна.

Полуденное солнце слепит глаза ярым светом и того больше – потом. Донимают мошка, слепни и овода. Пора сделать передышку. В затинке за скальным козырьком промысловики разводят костерок. Офоня затевает варить житную мусейку, а Михайле велит проведать лошадей.

Лошади стоят в неглубокой бочажке. Они выбрали самое лучшее место. Тут и вода, тут и кормежка – по бережкам густо зеленеет молодая осока. А главное – здесь не так лютуют овода.

На обратном пути Михайла заглядывает в подлесок. На кочкарнике полно голубели, но ягода еще зеленая, попадается морошка, но она только-только закрасела. Чтобы не возвертаться с пустыми руками, Михайла срывает на заварку пук смородных листов.

Не торопясь похарчившись, пошвыркав духовитого питья, промышленники подстилают потники, под головы устраивают седла и сладко вытягивают босые, прикрытые холстинкой ноги. Торбинки сыскные полны – роздых они, слава Богу, заслужили…

…Сон Михайлы нарушают какие-то звуки. Его так сморило, что он не в силах поднять головы. Доносится перестук, похожий на цокот копыт, различаются человеческие голоса, а их перекрывают заполошные вопли озерных чаек. Наконец разомкнув глаза, Михайла опирается на сомлелые руки, садится и выглядывает из-за камней. У основания мыса, на котором они с Офоней разбили бивак, видны оленьи упряжки, люди в широких одежках.

– Офоня, – кличет Михайла. Напарник ворочается, козонками суемно продирает глаза.

– Чего?

– Гляди. – Михайла поводит головой.

Офоня поднимается на колени.

– А-а, – в голосе его нет ни тревоги, ни интереса. – Лопари. Тута стоянка их. – И уже отворачиваясь, роняет: – Ништо. Места всем хватит.

Офоня принимается осматривать собранные камни. Как грибник на опушке леса перекладывает пестерь, чтобы освободиться от бросовых грибов, так и он, вывалив на мешковину торбинку, осматривает повторно каждую находку. Иные камешки обивает острым молотком, иные дробит, превращая в кардех, а потом из россыпи выбирает отдельные крупицы. Михайла, глядя на напарника, тоже берется за торбинку. Она не столь полна, как у Офони, однако тоже увесиста. Иные камушки, по погляду Офони, Михайла откидывает – это «пустыри», их, к стыду его, набралось немало. Иные складывает в дерюжный мешок. Иные, как поучает напарник, дробит, извлекая из дресвы малые крупицы и зернышки.

Работа спорится. Между делом Михайла не выпускает из внимания пришельцев. Они разбивают стоянку. Олени уже выпряжены. Уже поставлен чум, рядом стяжаются жерди другого. Меж чумами затевается костер. Весело пыхает языкатый огонь. Сушь – чего ему чадить? Тем паче вереску. Кресалом о камень чиркни – мигом пламя займется, никакого трута для разживления не понадобится.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю