Текст книги "Ломоносов: поступь Титана"
Автор книги: Михаил Попов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц)
4
Приходят сроки – человек оказывается на перепутье. Что определяет его судьбу? Случай? Наитие? Зов? Провиденье? Однозначного ответа, видимо, нет, да и быть не может. Тут уж что перетянет. Но, похоже, в любом случае жизненная планида имеет некую графическую конфигурацию. Более того, иную судьбу можно запечатлеть на географической карте. Моя, например, четкая, как линия на ладони, и прямая, как курс судна между материками. Не преувеличиваю. Стоит соединить две точки на карте – мою онежскую деревеньку и поморский городок, – как продолжение вектора устремится в Арктику, куда, как птица, рвется моя душа.
А у Ломоносова?
Судьба Ломоносова определилась в промежутке между девятнадцатью и двадцатью пятью годами, что, собственно, и происходит в большинстве случаев. Но то, что это именно его судьба и что она сложилась согласно Провидению, предначертанию свыше, показывает та же самая географическая карта. Холмогоры – Москва – Санкт-Петербург – Травемюнде – Гамбург – Марбург. Это путь, которым следовал Михайла Ломоносов в означенный жизненный промежуток. Если соединить эти точки пером, то возникнет некая конфигурация. И эта конфигурация есть не что иное как горизонтальная восьмерка, то есть знак бесконечности. Именно этот знак и соответствует гению Ломоносова. А то, что эта восьмерка зрительно не замкнута, так это всего лишь видимость: Михайла замыкал ее своим взором, устремляя его через все расстояния на Родину – в Питер и еще дальше, в поморскую отчину. Незавершенная восьмерка… В концовке – Марбург.
«Марбург– маленький средневековый городок, – писал Борис Пастернак в своем автобиографическом очерке „Люди и положения“. – Он живописно лепится по горе, из которой добыт камень, пошедший на постройку его домов и церквей, замка и университета, и утопает в густых садах, темных как ночь». В 1912 году Марбург, по утверждению Пастернака, который проучился в здешнем университете летний семестр, насчитывал 29 тысяч жителей, из них половину составляли студенты. В пору, когда сюда приехал Ломоносов, то есть в 1736 году, жителей в Марбурге было вчетверо меньше, но соотношение студентов и горожан было тем же.
Итак, центр города. Готическое здание из красного кирпича постройки начала XVI века. Это Марбургский университет. Нижняя часть его, точно крепость, – без единого окна. Выше – ряд круглых окон. Над порталом – главным входом – большие италийские окна. За этими стрельчатыми проемами– центральная аудитория. Здесь в 1600 году выступал Джордано Бруно. Отсюда, из Марбурга, великий астроном отправился на родину, чтобы вскоре в Риме взойти на костер.
С портального крыльца спускаются трое. Это наши герои – Дмитрий Виноградов, Густав Райзер и Михайла Ломоносов. На них запыленные дорожные плащи и не менее запыленные шляпы. Да и есть с чего скопиться той пыли. Больше шести недель заняла у них дорога. Одолев на барке «Ферботот» штормовую Балтику, молодые люди высадились в порту Травемюнде. Отсюда, с севера Германии, их путь лежал на юг. Пересекая немецкую державу, они три недели тряслись на перекладных, пока наконец не достигли земли Хессен и конечного пункта своего назначения – Марбурга-ан-дер-Лана.
Господа штуденты уже представились университетскому начальству, вручив профессору Христиану Вольфу рекомендательные письма, и теперь направляются на поиски пристанища. «О сдаче жилья извещают таблички, – напутствовал профессор. – Вот по ним и ищите». Искать втроем – для каждого втрое дольше. Решают, как сказочные персонажи, отправиться в разные стороны. Только вместо стрелы служит твердая рука Михайлы. Ломоносов самый старший, для своих юных товарищей Михайла – ровно опекун-дядька. Вот он и решает.
– Ты – туда, – рубит Михайла рукой, задавая направление Виноградову, – ты – туда, – бросает Райзеру. А сам, не мешкая, направляется прямо. Брусчатая улица выводит Михайлу на открытое место. Он догадывается, что это главная площадь. В любом городке Германии там, где ратуша, – там и центр. А в том, что перед ним – ратуша, он не сомневается. Многие ратуши, которые он видел, напоминают колун, поставленный на обух, при этом к площади этот колун повернут боковиной. По фасаду – строгие окна, росписи и лепнина, а над фронтоном непременные часы.
– О! – Михайла удивленно задирает голову. Оказывается, здесь помимо часов о времени хлопочет неугомонный механический петушок. Вот пробило два пополудни, и он звонко прокукарекал два раза. – Ишь ты!
Осматриваясь вокруг, Михайла обнаруживает еще одну непременную принадлежность ратушной площади – фонтан, а в его центре – постамент, на котором возвышается небольшой бронзовый воин, поражающий змия. В иных местах он пеший, а здесь конный.
– Куда, Егорий, скачешь? – прикидывает вслух Михайла, переиначивая имя на русский манер. – Аха! Вон куда.
Взгляд его отслеживает направление вздыбленных копыт, и он решительно устремляется в указанную всадником сторону. Улочка, на которую сворачивает Михайла, неширока. Прохожих мало, повозок совсем нет. Цокая подкованными башмаками, Михайла шагает посередине мостовой и то и дело поглядывает по сторонам. Табличек, о которых говорил профессор, покуда не видно – ни на дверях, ни на воротах. Позади десятка два домов. Улица продолжается, но неожиданно справа открывается переулок. Он невелик, этот заулок, как летошняя ветка на стволе дерева, и заканчивается тупиком. Однако, несмотря на это, Михайла устремляется именно сюда. Почему? Да потому, что оттуда доносится какой-то звук. Он не до конца уверен, что это голос, и все же идет на него. Брусчатка здесь звонче и раскатистей, потому что переулок совсем узкий. Еще десяток шагов – и Михайла оказывается возле массивных дубовых ворот, висящих на тяжелых кованых навесах. Это именно ворота, в них может въехать воз, а дверь прорублена в левом створе ворот, который вместе с правым образует высокую арку. Прямо над кружалом – парапет балкона, череда точеных балясин поддерживает дубовые перила. Вот оттуда, с балкона или галереи – он, Михайла, все же не ослышался, – и доносится ласковый голосок. Немецкий для него все еще не внятен. Слишком мало было практики. Однако тут он неожиданно понимает, о чем идет речь и к кому обращены слова. Ласковый голосок увещевает неслуха-котенка, который улизнул без спросу на улицу, меж тем как на дворе свежо и, не ровен час, можно простудиться. Лицо Михайлы, уставшего за долгие дни дороги, озаряется улыбкой. Наконец-то кое-что ему понятно без перевода. К тому же этот нежный, воркующий голосок – добрый знак. И хотя ни на дверях, ни на косяках нет никакого извещения о сдаче жилья, Михайла решительно берется за кольцо и отворяет двери во внутренний дворик…
Хозяйка дома Екатерина Елизавета Цильх, ширококостная дородная фрау, встречает молодого человека сдержанно, если не сказать сухо. На ее капоре креповая лента. И это не просто знак. Скорбь застыла в уголках губ, в поперечной складке на лбу, которую не в силах затенить даже головной убор. Цель визита этого иностранного господина ей понятна. Юнцы и молодые люди – штуденты университета – снимают в ее доме жилье. Но сейчас свободных помещений у нее, к сожалению, нет.
Михайла понимает не все, о чем говорит хозяйка, но отказ до него доходит.
– Нихт? – переспрашивает он.
У молодого человека круглое добродушное лицо. Весь он такой большой и чуть-чуть неуклюжий. Отказ – и это заметно – повергает его в уныние, на лице появляется почти детская растерянность. Сердце фрау Цильх смягчается. Ну разве что мансарда – она воздевает глаза кверху. Михайла оживляется: за чем же дело стало – вперед, то есть наверх! Там еще не приготовлено – пробует объяснить хозяйка. Однако Михайла не понимает ее. Он настроен провести смотрины и не видит для этого никаких препятствий. Фрау Цильх наконец сдается: если господину штуденту угодно, тогда что же…
Михайла следует за хозяйкой по узкой лестнице. Один пролет, другой, третий, четвертый. Далее, наверное, крыша. Так и есть. Комната, которую фрау Цильх открывает перед ним, – со скошенным потолком. По всему видать, она только что отремонтирована и прибрана – чувствуется запах свежевымытого пола. Здесь моют не дресвой, как на родине, здесь полы крашеные. А скошенная плоскость – это одновременно и стена, потому как в ней окно, и потолок с обращенным в небо окном. Превосходно! Из этого окна, верно, хорошо видны звезды. Их можно будет обозревать в подозрительную трубу: и Марс, и Венеру, и созвездие Большой Медведицы…
– Гут! – улыбается Михайла. Ему нравится. Хозяйка кивает и добавляет что-то еще.
– Завтра? – Переспрашивает по-русски Михайла. До него не сразу доходит смысл. – Пошто завтра?
Хозяйка обводит рукой пустое помещение: неужели он сам не видит? Надо мебель расставить – гардероб, кровать… А для этого понадобится приглашать работников.
Слово «гардероб» Ломоносов различает. Чего годить? А он на что? Неужели он шкап не утянет? Михайла решительно снимает дорожный плащ и засучивает рукава кафтана.
Фрау Цильх пугается. Это русский. Она никогда прежде не видала русских и не слыхала их речи, но тут догадывается, что перед нею – русский. «Русские, когда готовятся работать или драться, засучивают рукава», – говорил покойный Генрих. В молодости муж ее сопровождал обоз ландграфа и навидался в Московии и того, и другого. Фрау Цильх в растерянности. Что ей остается? Только одно – подчиниться решимости незнакомца. Тем более что это сулит какую-никакую выгоду: можно сэкономить на работниках, ведь не станет же этот напористый русак требовать плату за свое нетерпение.
Выставив вперед свечу, фрау Цильх в сопровождении Михайлы идет по коридору. Мелькают лица озабоченно-испуганной прислуги. Хозяйка на ходу отдает какие-то распоряжения.
– Помогать, што ли, пришли? – хмыкает Михайла. Шкаф, который ему предстоит нести, стоит в чулане на этом же мансардном этаже. Он одностворчатый, и хоть небольшой, зато дубовый и массивный. Тут подумаешь, прежде чем взяться… Но Михайле годить некогда. Почти не примериваясь, он наклоняет шкаф на себя и, нагнувшись, наваливает на спину. Служанки, пытаясь подсобить ему, ойкают да ахают. А Михайла даже и не крякает. Да и то! В семнадцать годков он бочки четырехпудовые по трапу таскивал, а тут – эка невидаль – порожняя деревина. На пути Михайлы попадается мальчуган. Ему лет девять-десять. Выходит, это он с котишком разговаривал?
– Беёр! – вскрикивает малец, в глазах его неподдельное восхищение. Нет, голосок у него другой, не тот, что с котофеем… А «беёр» – это, кажется, медведь. Недаром хозяйка супится и шикает.
– Во-во! – усмехается на ходу Михайла и заносит шкаф в свою – он уже чувствует ее своей – комнату. – Русский беёр в немецкой берлоге!
Лишняя кровать находится этажом ниже в комнате для прислуги. Служанка торопливо снимает с нее перину и подушку. Кровать тоже дубовая, но узкая, и постоялец затаскивает ее по лестнице без особых усилий.
Основная мебель – на месте. Остается мелочь – стол, стул. Но это принесут и расставят сами женщины. Так поясняет хозяйка. Михайла кивает, обводя взглядом собравшихся. Вот служанка, вот еще одна. А та в белом колпаке, не иначе, из поварни. То ли справиться о чем-то у хозяйки пришла, то ли полюбопытствовать, что за шум в доме… О! А это кто? Кому принадлежат эти лучистые глаза, которые с любопытством выглядывают из-за дверей? На безмолвный призыв Михайлы из коридорного сумрака выплывает юная фройлен – тонкая, светловолосая, облаченная в синее в мелкий горошек платьице. Встретившись глазками с постояльцем, она вспыхивает и делает книксен:
– Гутен таг!
Она! Голосок тот самый, что и поманил Михайлу сюда.
– Гутен таг! – улыбается Михайла.
– Майн точе, – строже, чем, пожалуй, следует, говорит фрау Цильх. – Лизхен.
– Михайла, – наконец представляется постоялец. – Михайла Ломоносов.
И только после этого представляется фрау Цильх.
Знакомство налажено. Поселение намечается на вечер. Михайла раскатывает рукава кафтана, накидывает дорожную пелерину и берется за шляпу:
– Ауфидерзейн.
Возле него, пытаясь обратить на себя внимание, крутится мальчуган. Михайле уже ясно, что это младший ребенок фрау Цильх и братец Елизаветы Кристины.
– Ганс! – одергивает егозу фрау Цильх. А Михайла специально для мальца супит брови и, показывая глазами на часы, по-медвежьи качает головой:
– Беёр комен зеке.
…Возвращается Михайла в дом фрау Цильх не один. С ним Густав Райзер, или Густик, как его называют однокашники. Он единственный из троицы владеет немецким, и все переговоры, начиная с Травемюнде, ведет он.
Фрау Цильх принимает господ штудентов в гостиной. Им подают кофе. Хозяйке хочется показать свое семейство в лучшем свете, потому она обращается к памяти покойного мужа, ибо благополучие дома – заслуга господина Цильха.
– Генрих Цильх, вечная ему память, был человек уважаемый. Пивовар – каких поискать. К нему за советом приезжали мастера-пивовары со всей округи. Да что округи – со всего Хессена. Он никому не отказывал. Лучшее темное пиво в земле Хессен делал герр Цильх. Это вам все скажут.
Густик – толмач знатный – переводит речь фрау Цильх слово в слово, склонившись к уху Михайлы. И про то, что господин Цильх был членом городской думы, и про то, что долгие годы он был церковным старостой Елизабеткирхен – самой большой и почитаемой церкви Марбурга. Одно не в состоянии перевести Густик – слезы и всхлипы фрау Цильх. Но горе ведь и не требует перевода.
Фрау Цильх искренна в своей скорби. Минуло два года со дня кончины ее дорогого супруга, но она так и не оправилась. Да и как, спрашивается, тут прийти в себя, если с кончиной незабвенного Генриха положение семьи ухудшилось! Пивоварню она была вынуждена сдать в аренду. Арендатор – человек неплохой, но тех навыков и секретов, которыми владел герр Цильх, у него нет. Пиво, говорят знатоки, уже не то. Спрос на продукцию падает. А цены на прожитье, наоборот, растут.
Размягчив сердца молодых людей своими непростыми житейскими обстоятельствами, фрау Цильх подводит разговор к расценкам пансиона. Сумма, которую она называет, весьма внушительна. Но после кофейного угощения, а главное, такого доверительного разговора, при котором присутствуют
Лизхен и Ганс, Михайла принимает ее безоговорочно. Больше того, он тут же выкладывает на стол горку талеров, оплачивая пансион за два месяца вперед: это за постой, за дрова и завтраки. Фрау Цильх довольна: такие постояльцы ей по душе. Только бы орднунг соблюдали.
Поблагодарив за прием, молодые люди поднимаются наверх. В руке у Михайлы баул. Райзер следом за ним несет верхнюю одежду и шляпы. А впереди со свечой идет служанка.
В комнате все уже приготовлено: постель застелена, шкаф выжидающе приоткрыт, на столе свежая кружевная скатерть, на окне, устремленном в темное небо, маленькие занавесочки, схваченные сверху и снизу карнизиками, на маленьком прикроватном столике кувшин с водой и медный тазик.
– Ну, прат, с нофосельем! – улыбается Густав. – Карашо у тебья.
– Как тебе сии хоромы? – невпопад спрашивает Михайла, он уже раскрывает баул.
– У менья не хуше, – чуть топорщится Густик. – Прафта, такой тевиц – точка хозяйки нет.
– Поглядим, – обрывает его Михайла. – Завтра и поглядим. А пока, братец, – он строго кивает товарищу, – ступай. Надо с дороги отдохнуть. И тебе, и мне. Митрий небось уже дрыхнет. А завтра– в аудиторию. В девять. Не забыл?
5
Пивной подвальчик на Курфюрстштрассе. На козырьке крыльца четыре лежащие на боку бочки. На дне каждой – цифра, а все вместе дата: «1738». Кабачок называется «Амберланд». Но завсегдатаи зовут его по количеству тех бочек: «Фир бир», то есть «Четыре пива».
В кабачке – шум и гам. Сегодня, как и вчера, как и третьего дня, здесь гуляют бурши – штуденты университета. Это их любимое заведение. А уж когда есть повод – очередной сданный экзамен, тут бывает просто не протолкнуться.
Михайла Ломоносов заседает в компании соотечественников – Виноградова и Райзера. Михайла без парика – ему жарко, его просторный лоб лоснится от пота. Компаньоны своих парижских париков покуда не снимают, готовые ради моды и пострадать.
В подвальчике – смесь разных запахов: хлебный дух портера – крепкого темного пива, горький дым солдатского кнастера, который предпочитают курить господа штудиозусы, возлюбив его за дешевизну. И еще один запах, необычный для сего места, витает в густом воздухе питейного заведения – струистый аромат цветущей сирени, что проникает с улицы в полуоткрытые окна. Запах этот сильнее пива кружит головы буршей, вызывая сладостные грезы, а порой и сладострастные мысли. Потому так много здесь скабрезных шуточек, непристойных жестов и жеребячьего ржанья.
По соседству с русскими за двумя сдвинутыми столами гуляет компания человек в десять. Лица знакомые, но по имени всех не упомнишь. Одного из буршей зовут Маркус, он голландец, у него толстые свисающие бакенбарды, которые то и дело попадают в пивную кружку. Вон тот, в широкополой шляпе, что курит сигару, – Джон, ирландец. А рядом с ним сидит Гишенбет, сосед Михайлы по пансиону. У Карла приятный тенор, которым он пользуется для обольщения марбургских девиц и вдовушек. А сейчас он ублажает слух своих сотрапезников, подыгрывая себе на цитре – новомодном инструменте, который привез из Вены. Карл Гишенбет, как и многие в этом трактире, пьяноват. Но рулады, которые он исполняет, вполне внятны – язык у него при пении, что удивительно, не заплетается.
О чем поет Гишенбет, ни Михайла, ни его товарищи особо не прислушиваются. Они обсуждают российские новости. Собственно, новости сводятся к одному: к посланиям, которые на днях пришли из Санкт-Петербурга. Наставления академическая канцелярия посылает исправно, а жалованье от рентерии[1]1
Казначейство.
[Закрыть] постоянно задерживает. Больше того, за минувший год каждому из русских посланцев она не доплатила по сто рублей и, похоже, не собирается этот долг погашать. Михайла загибает пальцы: о первом годе не все получили, о втором… На троих это не одна сотня талеров – круглым счетом столько, сколько они задолжали ростовщикам.
Конечно, здешние расходы – не чета петербургским, тем паче московским. В Спасских школах он, Михайла, бывало, на алтын живал, а тут в сутки уходит если не рубль, то полтина – не меньше. Но ведь здесь так заведено. Коли ты штудент университета – изволь соответствовать сему званию и, помимо лекций, за кои надо платить, овладевай танцами, фехтованием, имей справную сменную обувь, платье, белье… А еще, само собой, – книги, коих ему, Ломоносову, потребно приобретать до сотни томов в год. А тут еще всякие соблазны…
Когда задержка стипендии произошла в первый раз, они пожали плечами: возможно, причиной тому распутица да худые российские дороги. Когда оговоренные рескриптом сроки были нарушены на два месяца и на их кошт не поступило из Петербурга ни рубля, они вышли из университетской канцелярии озадаченные и даже подавленные. А когда уже минули все мыслимые и немыслимые жданки, Михайла обратился к Вольфу. Вопрос был один: дескать, нельзя ли, герр ректор, сделать запрос в канцелярию Российской академии, потому как на их слезные прошения и мольбы нет даже посулов. Выслушав сетования русского штудента, многомудрый Вольф от прямого ответа уклонился. Ему, сейн Магнифиценз[2]2
Его Превосходительству.
[Закрыть] ректору, не пристало обсуждать дела иностранной академии с подданным иностранной же державы. Однако ответ Михайла все же получил…
Через несколько дней профессор Вольф пригласил штудента Ломоносова к себе в гости. Дом его располагался неподалеку от университета на ратушной площади, то есть примерно на полпути к пансиону фрау Цильх. Гостя тотчас провели в столовую, богато декорированную красным деревом и обставленную соответствующей мебелью. В шандалах горело множество свечей. Михайла, изрядно оголодавший за последние дни, не чинясь, уплетал охотничьи колбаски, поданные с тушеной квашеной капустой, и запивал все темным портером. Аппетит русского гостя слегка изумил домашних профессора, которые украдкой обменивались улыбками, но ничуть не изменил добродушного выражения лица хозяина. После ужина, когда взрослые дети профессора и его супруга покинули столовую, Вольф, сам не куривший, разрешил Ломоносову запалить трубку. В камине весело потрескивал огонь, отпугивая заоконную январскую стужу. За стеной, в глубине дома, звучал клавесин, на котором дочь Вольфа бойко исполняла какую-то пиеску. А они, профессор и штудент, сидя в креслах возле камелька, беседовали. Беседа шла в научном направлении. Говорили о свойствах горения в различных газовых средах, потом разговор незаметно перекинулся в противоположную сторону – заговорили об особенностях образования льда. И тут, поскольку коснулись примеров из русской действительности, Михайла снова задал тот самый вопрос.
Профессор Вольф, тонкая натура, человек глубокого ума и безупречного такта, у себя дома был особенно мягок и деликатен. Полноватое лицо его было обрамлено светлым париком, каскадами стекавшим на грудь. Большие распахнутые глаза лучились добродушием и отцовской мудростью. С лица не сходила тихая приветливая улыбка. Ямочка на подбородке придавала какую-то особую искренность его словам и жестам. Вольф оказался почти ровесником его отца, Василия Дорофеевича. Но разница в характерах и нравах Михайле казалась просто непреодолимой.
При словах Михайлы лицо профессора ничуть не изменилось, оставшись таким же приветливым и участливым. Поднявшись из кресла, он взял Михайлу под локоть и подвел к окну. В свете масляного фонаря тускло поблескивало копье бронзового всадника. Куда ярче в морозном небе сияли звезды. И вот тут, возле окна, профессор Вольф сказал замечательную фразу. Смысл ее сводился к тому, что на небесном своде полный орднунг, здесь все сбалансировано и уравновешено, здесь не может появиться еще какой-то звезды или планеты, иначе произойдет катастрофа. Михайла сощурился и медленно кивнул. Тогда профессор подвел его к камину. На гранитной каминной полке стояли двое одинаковых часов. Именно на это и обратил внимание Вольф. Михайла кивнул: да, и стрелки резные, и римские цифры по кругу, и даже рисунок на циферблате – два ангелочка со стрелами – были абсолютно похожи. «Но цена разнится, – поднял палец профессор, – причем намного». Почему? Оказалось потому, что в механизм вот этих часов поставлена еще одна шестеренка, – по словам хозяина часовой мануфактуры, она значительно повышает точность хода. Поверив часовщику, профессор купил изделие, однако когда вскрыл новинку, то пришел к выводу, что принципиального улучшения лишняя шестеренка не дает: если ее убрать, часы остановятся, но если остальные шестеренки сплотить, часы пойдут как ни в чем не бывало. Сказав все это, профессор выразительно посмотрел на молодого собеседника, дабы усилить свою мысль.
На другой день Ломоносов собрал своих однокашников на совет. Сообщив вкратце о визите к Вольфу, Михайла заявил, что отныне ведает, в чем причина их вечного безденежья. Дмитрий с Густавом вытянули шеи. «Все дело в шу… – Михайла сделал паузу, – стеренке». «Шумахер?» – эхом отозвались товарищи и тут же засыпали вопросами: но отчего? чем они советнику канцелярии насолили? чем прогневали? На это Михайла развел руками: да хотя бы уже тем, что не проявили должного пиетета, не так расшаркивались и голову клонили; а еще тем, что докучали посланиями, настойчиво требуя положенных денег; а еще тем – и это выяснилось уже по ходу, – что не выполнили его наказ. Оказалось, что перед их отъездом Шумахер потребовал от Виноградова и Райзера писать ему доносы. «Фелел токлатыфать», – сказал по-русски многодумный Райзер. «Ябедничать», – уточнил Виноградов.
С тех пор минуло полтора года. Много воды утекло в здешней реке Лан, но материальное положение русских штудентов не изменилось. Они по-прежнему страдают от безденежья. Особенно плачевно финансовое состояние Ломоносова. Михайла больше других тратится на книги. К тому же, в отличие от сына президента Берг-коллегии и сына суздальского священника, ему неоткуда ждать помощи. И сейчас, сидя в кабачке за кружкой пива, друзья усиленно ищут выход.
– А ты к жиду подкатись, – советует Дмитрий.
– К Воруху, што ли?..
– К Рименшнейдеру…
– К Шнейдеру? – хмурится Михайла. – Он уже не дает. Требует старое вернуть. Сколько я ему задолжал? Почитай, двести талеров. Да проценты…
От этой суммы, неожиданно помянутой вслух, Михайле становится не по себе.
– Эх, – дабы затушить едучие уголья в груди, он вливает в глотку едва не половину кружки. – Придется снова Шумахеру писать.
Пивные пары помаленьку разгоняют докучливые мысли. И вот уже вздохи о повседневных делах сменяются амурными вздохами. Тем паче что обстановка в кабачке все более на это настраивает. Звучит тенор Гишенбета, выводящий какую-то любовную песенку, ему вторит цитра, а тут и там раздаются смачные восклицания да скабрезные шуточки.
Митя Виноградов увлечен дочерью фарфорового мануфактурщика – миниатюрной, как статуэтка, что нетипично для ядреной немецкой породы. Но, судя по разговорам, не меньше времени он проводит с ее папенькой, вызнавая секреты парцелинного[3]3
Фарфоровый.
[Закрыть] мастерства. Хотя уверяет, что одно другому не мешает.
А Райзер, что ни неделя, меняет свои парики. Поменял парик – стало быть, поменял даму сердца. Париков у Густика уже полный шкаф – и французских, и голландских, и даже аглицких. Вдали от фатера да в компании русских он тоже разошелся и оказался падок до «тефиц».
Михайла слушает речи товарищей вполуха, хотя нет-нет да и вставляет реплики. До недавнего времени у него на уме была одна дама сердца – Муза Пиитика: он переводил Анакреона, Вергилия, Овидия, обращая внимание на произведения эпического да героического склада. Но вот с конца зимы и особенно по весне он все чаще обращается к любовной лирике гречанки Сафо и вольным стихам современного поэта – немца Гюнтера. С чего бы эго? – гадают однокашники. Неужели и Михайлу, их стойкого «дядьку», поразила стрела Амура? Они, конечно, догадываются, кто она, его пассия, но до поры помалкивают, памятуя о вспыльчивом характере Михайлы. Если пожелает – скажет сам, а покуда – ни намека.
Гишенбет, пощипывая струны цитры, заводит новую песенку.
Я скромной девушкой была,
вергодум флорибам,
нежна, приветлива, мила,
умнибус плацибам.
Песенка эта старинная, ей, может быть, полтыщи лет. Она – наследие вагантов, кои в средние века шлялись по Европе, а теперь – спутница досуга кутящих буршей.
Для непосвященных и невежд эта песенка – загадка, поскольку наполовину на латыни. Но буршам-штудиозусам латынь не преграда.
После очередного куплета следует проигрыш на цитре. В промежутке, оторвавшись от кружки, вставляет свой толстый красный нос Маркус:
– И кто та особа?
Вопрос этот тоже входит в традиционный набор, служа своеобразным рефреном. Карл Гишенбет пропускает его мимо ушей, пьяновато-лукаво ухмыляется.
– Так кто же та прелестница? – урчит опять Маркус. На сей раз Гишенбет склоняется к его уху, а краем глаза – острого и вовсе не пьяного – косит на русский стол. Михайла перехватывает этот взгляд и настораживается. Лицо его, расслабленное пивом, внезапно каменеет. Что Карл шепчет Маркусу, ему не слышно. Но зато он слышит Маркуса. Тот недоверчиво оттопыривает толстую губу:
– Фройлен Цильх? – Маркус хоть и пьян, голос у него внятен. – Фройлен Цильх!
Кружка в руках Михайлы, ударившись о дубовую столешницу, трещит. Митя Виноградов пытается удержать его за обшлага, да поздно. Пиво еще не успевает растечься по столу, еще сыплется и звенит фаянсовая посуда, а Михайла, одолев в два прыжка расстояние, уже хватает Гишенбета за грудки и отрывает от стола.
– Что ты сказал? Повтори! – Михайла в ярости и потому не сознает, что твердит по-русски. – Что ты сказал?
Карл Гишенбет не знает русского, но перевод ему и не требуется. Он смят, испуган, белесые волосы липнут ко лбу, в глазах его искательность, на губах пьяная растерянная ухмылка. Михайла ослеплен. Выражение лица Карла вызывает новый приступ гнева: она ему кажется гадливой и наглой, эта ухмылка.
– А-а! – рычит Михайла, лицо его наливается кровью, он швыряет поднятого Карла, как мешок. Тот летит меж столами, пока не ударяется о стену. Жалобно звенит разбитая цитра. Боль отрезвляет Карла, вызывая ответную вспышку. А тут еще цитра…
– А-а! – вскакивает поверженный немец и выхватывает шпагу. Михайла, не мешкая, обнажает свою. Ор, крики сразу смолкают. В зловещей тишине раздается звон стали. Михайла в стойке. Защита. Удар отражен. «Спасибо за уроки, месье Буфаль! Я недаром платил вам талеры!» Ответный удар, еще один. Шпага наглеца выскальзывает из его руки и, дребезжа, катится под стол. Клинок Михайлы упирается в острый, как и нос Карла, кадык.
– Ну! – вращая свирепо глазами, цедит Михайла. – Ну!!
Гишенбет не выдерживает этого напора, ноги его подкашиваются. Молитвенно сложив руки, он бессильно падает на колени.