355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Попов » Ломоносов: поступь Титана » Текст книги (страница 11)
Ломоносов: поступь Титана
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 13:52

Текст книги "Ломоносов: поступь Титана"


Автор книги: Михаил Попов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 16 страниц)

16

Императорский дворец столь обильно залит огнями, что сверкает ровно гигантский алмаз. Впечатление дополняют россыпи фойерверка, что возносятся, словно посверки от алмазных граней, а еще, конечно, сотни пар восторженных глаз, сияющих от бегучих петард, верховых ракет и луст-кугелей. Гости толпятся на портальной площади, а в небе, затмевая звезды, кишмя кишат пороховые сполохи. Заряды рвутся поминутно, не успевают сгаснуть одни – в небе разрываются другие. И все это сопровождается криками толпы – взвизгивают дамы, регочут молодые гвардейцы. Человеческим голосам вторит ржание лошадей, топочущих за чугунной оградой. Пахнет порохом, морозным ветерком, конской упряжью – всем тем, что заставляет трепетать ноздри и завсегда горячит русское сердце.

Наконец залфы стихают. Рукотворные светлячки гаснут. Небо постепенно меркнет. На свое место водворяется драгоценная звездная люстра. Оживленные гости возвращаются во дворец. Сбросив на руки лакеев шубы и салопы, они устремляются по анфиладе залов. В одном стоят мягкие диваны и кресла, здесь полно укромных уголков – это гнездовье для семейных дам и матрон. Тут можно посудачить, посплетничать, узнать рецепты женской надобы, сыграть в фортунку[8]8
  Лотерея


[Закрыть]
, а у кого на выданье дочь или пришла пора женить сына, выведать-поведать о возможной партии. В другом зале стоят ломберные столики. Здесь обыкновенно заседают степенные отцы семейств – любители сыграть в тресет, кампи, ломбер, памфел и тем взбодрить застоялую кровь. В самом дальнем зале – курительная. На столиках – табачные картузы, полные королевского кнастера. Гвардейские полковники здесь дымят трубками с чубуками. Юные прапорщики посасывают пенковые трубочки. А восточные гости, коли таковые бывают, тешат себя кальяном.

Ломоносов, без охоты вернувшийся после фойерверка с улицы, озирается. Досужие забавы ему не интересны, табачное зелье претит телесности и духу, разговоры тоже нынче не идут на ум. Куда податься? С верхотуры главного зала раздаются звуки скрипок – это вновь начинает музицировать придворный оркестр. Музыка немного ободряет, но, чтобы она не шибко докучала, Михайла Васильевич уходит в самый дальний угол залы.

Позиция, которую выбирает Ломоносов, ему глянется. Отсюда, из просторного кресла, открывается вся першпектива. Пол залы, что шахматная доска, набран черными да белыми квадратами. Так заведено было еще при Петре Алексеевиче, перенявшем сию манеру у голландцев, так с тех пор и сохраняется. Сравнение с шахматной доской приходит на ум Михайле Васильевичу не впервые, однако едва ли не впервой у него возникает ощущения игрового пространства, которое создают человеческие фигуры. Как и на шахматной доске, здесь всяк сверчок знает свой шесток. По углам жмется разноликий служилый люд – он не блещет титулами, зато исправно несет государеву службу. Это инфантерия, пехота – пешки. Без них нельзя. Государыня сие понимает и следует в том заветам батюшки: чин – дело наживное, был бы ум прилежен. Правда, случаются и промашки. Как, бывает, пешка мешает своим фигурам, играя, по сути, на руку противнику, так иной канцелярист, напитавшийся духом стяжательства, чинит вред… А вот офицеры – оплот и державы, и шахматной доски. Они на виду, и сие по чину. При иных, старших чином – дамы. На них широкие юбки и высокие шиньоны – они словно туры, то бишь слоновые башни, столь обширны их одеяния и прически… Король – фигура на шахматной доске пассивная, если не второстепенная. А в нынешней державной пирамиде и подавно. Ведь ни Разумовский, ни Шувалов не коронованы. К тому же здесь, на балу, только один из них – Иван Иваныч, ибо неуместно двоим фаворитам стоять подле императрицы… А вот и сама Елизавета Петровна. Государыня во всем блеске облика и облачения. Она женственна и державна, она доступна и величественна. Не будь на памяти великого отца, она, Петрова дщерь, была бы первой в ряду государей, вершивших державой в нонешнем веке… А позади государыни, ровно тени, правда, тени весьма уже яркие, пестрят ее наследники – Петр Федорович, будущий император, Екатерина Алексеевна, его супруга, и их чадо – Павел Петрович, совсем малое еще дитя. Это все фигуры из последующей партии.

Государыня устраивается в противоположном от Ломоносова конце залы. Там же обосновывается ее родня и свита. Когда все усаживаются, распорядитель объявляет танцы. В середине залы выстраиваются две шеренги дам и кавалеров. По мановению палочки капельмейстера взвивается первая скрипка, мелодию подхватывает рожок, и танцоры делают первые па. Они то устремляются навстречу друг другу, то расходятся, то вновь смыкаются в центре залы и, разделяясь на пары, совершают плавные проходы – то дама вокруг кавалера, то кавалер вокруг дамы. А потом фигуры повторяются сначала. Режуисанс сменяется котильоном. Далее затевается менувет. А после и вовсе неведомый Ломоносову танец.

Танцуют больше молодые – юные офицеры и юные девы. А старшие, сидя в креслах или стоя у колоннад, взирают на них, оценивая возможные партии. На многих лицах маски и полумаски: и на лицах танцующих, и сидящих. Но узнать, кто есть кто, труда не составляет – маски не велики. Да и по платью можно догадаться. Насей раз оно, к счастью, по принадлежности: дамы – в женском облачении, кавалеры – в мужском, а не наоборот, как нередко случается по прихоти императрицы – Елизавета Петровна страсть как любит щеголять в мужском одеянии, дабы подчеркнуть свои все еще не увядшие прелести. По правую руку от государыни – иностранные посланники: отдельной стайкой европейцы – француз, гишпанец, англичанин, отдельной – восточные послы, они облачены в пестрые струистые платья, ровно и впрямь ряженые. Высший чиновный люд держится по департаментам. Военные смыкаются по принадлежности к полкам или родам войск: от инфантерии – в одном месте, кавалергарды – в другом. Так же рознятся и академические лица: ближе к государыне – Кирила Разумовский, при нем Теплов, Шумахер, еще кто-то, а истинно ученые мужи стоят поодаль: эвон Василий Адодуров, там, кажется, профессор Браун, рядом Модерах, далее Формей.

Михайла Васильевич пребывает в одиночестве. Вступать в досужие разговоры даже с академиками нет охоты, топтаться по залам не дают ноги, опять докучает лом. Но еще пуще томится душа. Он тут, среди гама да веселья, а дома больная дочурка – у нее сильная простуда, вся горит, кашлем заходится. Потому и супруги с ним нет, Елизаветы Андреевны – сидит подле кроватки. «Господи, помилуй рабу Твою Олену!» Как он не ко времени – сей машкерад! Уж говорил Шувалову и писал, дескать, не по нему все эти куртаги, на коих убивается время. Это же казнь: «картами, шашками и другими забавами, а иные и табачным дымом» люди казнят главное свое достояние – время жизни. Шувалов соглашается – он сам не охоч до разгульных забав, да ведь матушка…

Ломоносов кидает взгляд в сторону государыни. По дороге сюда ему тут и там попадались раненые да искалеченные. Война не щадит ни солдат, ни офицеров. А здесь, на куртаге, ни одного увечного, словно затянувшаяся прусская кампания идет безо всяких жертв. Отчего? Да оттого, что матушка сердобольна, она не переносит вида крови, и придворная челядь всячески скрывает от нее батальные потери. А той порой распоряжениями государыни на марсовы поля в чужую сторону отправляются все новые и новые росские полки. И нет этому конца-краю…

На голове Михайлы Васильевича новый с крупными пуклями парик – заказал специально для этой куртаги, а наискосок лица – черная повязка, закрывающая правый глаз. То-то удивился давеча Шувалов. «Что с тобой, Михайла Василич? – озадаченно вскинул брови. – Али корсаром нарядился?» Надо было бы отшутиться, как меж ними принято, – мол, о звезды укололся, вон их сколько на мундирах, а то перевести на небесные, мол, укололся о них, когда в самую темную в году ночь едва не до свету глядел в ночезрительную трубу, – да как-то не захотелось, не было сил кривить рот, потому сказал без обиняков: «Ячмень вскочил, Иван Иванович». «Но? – озабоченно протянул Шувалов, в голосе послышались виноватые нотки: ведь это он, пусть и по прихоти государыни, заставил недужного человека тащиться на куртагу, однако же вслух, отметая всякие сомнения и сожаления, сказал другое: – Ну, ништо. Репейного масла – и все снимет. А в фанты можно рядить и вслепую, а, Михайла Василич? – И сам же, не дожидаясь ответа, заключил: – Не токмо можно, но и нужно».

И вот зачинается то, что и затеяла государыня. Музыка по ее знаку смолкает. Елизавета Петровна оставляет обитое алым бархатом кресло и выходит на вид. За спиной ее две гоф-дамы, впереди карла с карлицей и арапчонок Семёнко.

– А ну, господа, кто в фанты? – возглашает императрица, голос ее звучен и задорен. В руки государыни подают золотой поднос. – Все пожалуйте сюда да играйте, господа! – Елизавета Петровна с юности пописывает вирши и нет-нет да и говорит в рифму. После такого призыва да из уст самой матушки кто же откажется исполнить ее волю?! Каждый подсуетится. Каждый рад-радешенек угодить ей и первым засвидетельствовать почтение.

Михайла Васильевич наблюдает за происходящим со своего места. Ему хорошо все видно. Всех опережает торопыга Сашка Сумароков, он кладет на поднос табакерку. А вот Теплов – этот опускает небольшой фуляр. Следом Тауберт, он оставляет футляр от очков. Дальше Трускот, Гмелин, затем какие-то офицеры, чиновники из Мануфактур-коллегии… Все кладут фанты и отходят в сторону. Сквозь кучку игроков прорывается карлица. Корча рожи, она силится дотянуться до подноса, чтобы опустить на него китайский веер. С другого краю тянется арапчонок, на нем шальвары алого левантину, в черной ручонке – белая деревянная змейка. Поднос полнится, тяжелеет. Государыня подзывает гвардейца и передает поднос с фантами ему – дескать, пособи, братец.

И вот игра начинается.

– Рядить будет… – Государыня обводит зал, выбирая, кого бы привлечь в рядчики, хотя давно уже такового назначила. – Рядить будет… – Веер императрицы движется по кругу. Ровно стрелка компаса, он почти замыкает круг, а потом возвращается обратно, пока не замирает посередине. – Рядить будет господин Ломоносов. – И сразу – к нему, дабы не возникло и тени сомнения: – Изволь, Михайла Василич!

– У-у-у! – разносится по залу. Ропоток сей достигает и Ломоносова. Что он означает – понятно всем: где Ломоносов – там опаска, разумеется, для тех, кто дает повод. Иные из собрания, так или иначе познавшие сие, зыркают на поднос – выхватить бы обратно свой фант, отступиться от него, откупиться, но как? – близок локоть, да не укусишь: столько глаз округ, а главное – проницательное око государыни.

Ломоносов, не обращая внимания на шепотки и колкие поглядки – к шиканью он привык в Академическом собрании, – подымается из кресла и, тяжело ступая, выходит на середину залы. Здесь, в пяти саженях от Елизаветы Петровны, уже поставлен стул. Немаркий синий кафтан Ломоносова и такого же сукна камзол отделаны стеклянными путвицами – изделием собственной мусийно-стекольной фабрики. Они взблескивают от пламени шандалов, аки звезды на вечернем небе. Михайла Васильевич прижимает руку к сердцу, низко кланяется, дескать, помилуй, матушка, за сию непреднамеренную неучтивость, и садится спиной к державной затейнице.

– Прости, Господи, прегрешения моя, – шепчет Ломоносов, незаметно крестясь. – Неволею понуждаем, – и осторожно поправляет черную повязку.

Первым фантом, который снимает с подноса Елизавета Петровна, становится батистовый платок. На нем алым по белому – вензель и инициалы. Издалека буквы неразличимы, да достаточно того, что окружение государыни шушукается, кидая беглые взгляды на Теплова.

– Что прикажешь сему фанту? – обращается государыня.

– Сему… – тянет паузу Ломоносов, – сему… надеть личину двуликого Януша да не сымать до скончания машкерада.

На лицах гостей – тайные усмешки, а Теплов не скрывает досады. И дело не столько в том, что Григорию Николаевичу неохота напяливать сию маску – двуликая личина уже срослась с его обликом, – досадно, что это подчеркивается публично да вдобавок на глазах у императрицы. Тут взвизгивает карлица. Ничего не смысля в происходящем, она озоровато толкает карлу, и тот валится на пол. Это дает повод для всеобщего смеха. И вот под этот откровенный хохот на асессора Академической канцелярии надевают двуликую маску – и на лицо, и на затылок.

Кто следует дальше? Судя по золотому кругляшу часов, кои поднимает за цепочку государыня, владелец сего фанта– профессор Миллер: во-первых, вещь весьма приметная, видимая не однажды, во-вторых, известны повадки Герарда Фридриха – когда он волнуется, ноздри его горбатого тевтонского носа затворяются, и он вынужден дышать ртом, хватая воздух, аки рыба.

«А-а! – Михайлу Васильевича охватывает кураж, он всегда оживляется при виде Миллера. – Ты думаешь, отчего твой носяра скрючился? Били по нему изрядно, по немецкому носу. И дубьем лупасили, и кулаком, пуская юшку. И не кто-нибудь, а русские витязи. Али забыл, что было, к примеру, на Чудском озере? Ты же все норовишь свою норманнскую телегу поперед русской лошади поставить. Ну так изволь…»

– Сему фанту читать вслух историю благоверного Александра Невского. Читать от буквицы до остатней точки.

Курьез оценивается по достоинству: немец Миллер, вечный извратитель российской истории, будет восхвалять лютого врага своих предков. Каково! В толпе радостный гомон – это те, кто не любит спесивого Миллера и кто почитает родную старину. Ай да Михайла Василич – ишь как немцу подсуропил! Однако таких среди знати не столь много – голос явно подают токмо офицеры. Остальные гости помалкивают, переглядываются да опасливо сверлят глазами спину Ломоносова, особенно те, кто положил на поднос фанты.

Взоры всех вновь обращаются на хозяйку.

– А сему фанту что? – Елизавета Петровна поднимает с подноса табакерку. Вещица сия – тут и гадать не надо – принадлежит франтоватому Алексашке, он не однажды бахвалился, что получил ее в дар едва не от французского короля. «Сумароков, – гадает Михайла Васильевич, в который раз катая на языке фамилию своего всегдашнего недоброхота. – Морока от ума или сумность от рока?» Однако ответа не находит. Одно ясно и уже не однажды им говорено: «Не бывать, Шурка, по-твоему, покуль есть на Руси язык да вера. Не с руки природному русаку перепевать французски галантны пиески. Об Отечестве нать мыслить. О славе его и благоденствии…»

Сумароков – известный лицедей – обряжен в платье эллина – потому, видать, и норовит встать подле колонны. Это и наводит Ломоносова на мысль.

– Сему фанту читать «Телемахиду» – сочинение нашего несравненного пиита Тредиаковского.

По зале разносится смех. Еще бы! Доселе Василь Кириллович с Александром Петровичем в одну дуду дудели, уличая Ломоносова во всех смертных грехах. А теперь что? Как кошка с собакой?.. Иные возгласы доходят и до Ломоносова, даром что он далеко. А Михайла Васильевич, сидя спиной к гудящей толпе, грустно усмехается. Тем ли ему заниматься? То ли делать, что понуждают?

Снова приносят толстенный том, и к сиплому бурчанию Миллера присоединяются лающие покрики Сумарокова.

Черед приходит новому фанту. Однако прежде чем его объявить, Михайле Васильевичу велят отодвинуться в глубь залы да завязывают его единственно открытый глаз – кому-то блазнится, что он все видит и слышит, толь метко палит по персонам. Ломоносов со всем соглашается, лишь, когда подносят долгий фуляр, велит повязку накладывать наискосок, дабы не досадить больной глаз.

На очереди – фант Ивашки Елагина, еще одного стихотворца. «А-а, задиристый петушок, – усмехается про себя Михайла Васильевич. – Выходит, и ты попал, аки кур в ощип? То-то потешится, на тебя глядючи, Иван Иванович. Ну да и поделом. Как аукнется, так и откликнется, то бишь прокукарекается. Не забыл, чай, свои пашквильные вирши?»

– Сему фанту неустанно повторять одно: «Я – зоил».

– Зоил, – разносится по толпе, – он и есть зоил, ябедник и задира. Вот ему как, зоилу!

Довольна толпа, пока ее не касается, рада-раде-шенька понасмешничать да покуражиться, покуль ее не трогают. А едва заденешь – тигрой злобной ощерится, готовая растерзать. Ему, Ломоносову, сие ведомо: на своей шкуре испытал хищный оскал ее.

А вот и следующий фант. Государыня держит в щепотке золотой перстень. На чьей руке он сверкает обыкновенно, сей приметный изумруд? На руке Шумахера – коренного врага. А вот и он сам, подагрой скрюченный. Ишь, приперся пред императорские очи, чая дождаться от нее каких-нито державных милостей. Все, кажется, уже стяжал – что льзя и что нельзя. Одной ногой в могиле, а все норовит что-нибудь ухватить, растопыривая трясущиеся клешни… И зятек тут же, Тауберт – верный и послушный Гансик. «Ну что ж, господа, – заключает Ломоносов, – шутка будет простая, какие и любит толпа, однако же со смыслом. Какая у вас, герр Шумахер и герр Тауберт, обутка? У старого– разношенная, большая, под отечную ступню. У младшего – чуть больше женской, совсем новая, слегка разве слугой разношенная. Ну вот и получайте…»

– Сему фанту поменяться башмаками с господином Таубертом.

Толпа замирает – экая насмешка над всесильным Шумахером, – но более тут ошеломления. Как точно попадает Ломоносов! Ведь смыслов-то тут не один, а множество. И то, что за глаза Шумахера прозывают Сапожником, переводя на русский его немецкую фамилию. И то, что свою должность, аки обутку, он норовит передать и наверняка переведает своему зятю – Тауберту. А третье – спустя долгую ошеломительно-восхищенную паузу – уже кто-то и проговаривает:

– Два сапога – пара.

Сей задорный смешок тотчас подхватывают карла с карлицей, принявшись на все лады повторять: «Два сапога – пара». А повторяя, плюхаются на пол и, широко разводя кривые ножонки, обмениваются своими шутовскими башмаками.

Вид дураков приводит в необыкновенное веселье императрицу. Она хохочет, давая волю и толпе. Кто скажет, что смеются над Шумахером и его зятем – спесивой немчурой? Хохочут над выходкой карла и карлицы. Разумеется, поглядывают и на перемещения двух пар немецких башмаков, но это так, между прочим, тем более что одни никак не налезают на оплывшую ступню, а другие болтаются на тощих лодыжках. Да-да! Всех занимают карла с карлицей, у которых обмен обуткой идет немного успешнее, и государыню, видать, – также. Нет, вниманием Шумахера с зятем она не обходит. Правда, мимолетно, едва коснувшись взглядом. А чуть займется новый прилив смеха, тотчас переводит свой взор на дураков. То-то весело!

Смеется Елизавета Петровна от души, от всего сердца – широко и по-русски. Однако нет-нет да и бросит среди хохота пытливый взгляд в сторону Ломоносова: глаза, что ли, у него на затылке выросли?

Михайла Васильевич устало усмехается. Как себя ни готовил, ни распалял, а нет в нем ни злости, ни злорадства. Потому потеха сия боле томит, нежели радует. Да и какая в том радость – наблюдать, как скрюченный, морщинистый старичонка, весь красный, в съехавшем на сторону парике, пыжится исполнить прихоть государыни, воплощенную в его, Ломоносова, фантазию! В Академическом собрании сей прохвост выворачивался из любого его капкана, умудряясь улизнуть даже тогда, когда уже бывал прищемлен за хвост. А тут не смеет – здесь око императрицы, – даже пикнуть боится. Жалкий и тщедушный человеченко! Брезгливость охватывает Михайлу Васильевича. Охота прекратить эту жалкую комедию, дабы не видеть потуги Шумахера, да только толпа еще не натешилась, довольная шуткой. Много ли ей надо, толпе!

Наконец отсмеявшись, государыня выпускает из внимания карлу с карлицей, Шумахера с Таубертом и берется за следующий фант. При виде оного утягивает голову в плечи Тредиаковский: на указательном пальце императрицы повисают четки – костяные иезуитские побрякушки. «От дяди ни пяди – так, что ли?.. Эх, Васька, Васька, по кою пору ты будешь повторять католицкие зады? А главное– доколе природному русскому языку будешь навязывать чужие правила? Негож польский стих для русской речи – доказано же тебе, а ты по сию пору упрямствуешь, аки буриданов осел».

Сравнение у Михайлы Васильевича аукается в рифму, потому как в тишине доносится заплетающийся голос Ивашки Елагина.

– Я зо-л, я – зол, я – сол… – твердит тот. К нему, по повелению карлицы, поставлен гвардеец, и Елагин без конца, покуль не кончатся фанты, будет твердить веленую фразу. Из толпы доносятся пересмешки: «Зоил стал ослом». Но матушка не дает пересмешникам воли:

– Так что велишь, Михайла Васильевич?

– Сему фанту встать на дыбы и твердить: «Я – на Олимпе!»

– Ха-ха-ха! – Толпа покатывается со смеху. Толпа ведает, что над Тредиаковским смеяться дозволено, и она не сдерживается, справедливо полагая, что дыбы – все-таки не дыба. Тучный Василий Кириллович покрывается пятнами: куда ему такая морока? Да делать нечего – с улицы, с дворовых забав уже тащат ходули, и хочешь не хочешь, а заданный урок придется исполнять. Василий Кириллович кидает умоляющий взгляд на государыню, растерянный – в сторону Ломоносова. Но Михайла Васильевич и глазом не ведет, тем паче что оба завязаны. «Разве не ты, Василь Кириллович, всю дорогу твердишь, что ты первостатейный росский пиит, явно и заглазно клевещешь на соперников и едва не по головам оных взбираешься на Олимп? Ну так покажись во всем великолепии! Вот Олимп, вот ты! Давай, покрасуйся перед нами!»

Топочет Василий Кириллович, неуклюже ворочая ходулями. С обеих сторон его поддерживают гвардейцы. Топочет да приговаривает. Сколь сладка была бы в иное время эта фраза, кою он, профессор элоквенции[9]9
  Красноречия (лат.)


[Закрыть]
, втайне лелеет, и скольдере гона горло ныне.

Ехидный смех разбирает окружающих при виде нелепо качающегося на ходулях Тредиаковского. А Ломоносова берег досада. «Кой смысл тебя, Васька, выставлять на смех, коли ты сам себя выставляешь шутом, норовя польстить вельможам?! Где был твой разум, где бродило твое достоинство, где шлялась твоя гордость, когда ты с одой в зубах полз по-собачьи к трону? Не оттого ли и на других пиитов поглядывают аки на потешных шавок?»

Всхлипывающе-бабий голос Тредиаковского гаснет за пределами залы, издали доносится только перестук ходуль. Нет жалости у Михайлы Васильевича – одна горечь, ведь иначе все могло бы быть. «Собрались бы втроем – Сашка, ты да я – да в три-то дуды и запели, не чиня один другому каверз. То-то бы погудка была!»

– А сему фанту что?.. – Государыня берет с подноса тонкую курительную трубку. «Такие трубки с долгим мундштуком ходят нынче в Европе – студиозус Дубенский, завершивший курс в Париже, разживляет подобную. Кто из французов вертелся давеча возле императрицы? Маркиз де Лефер, тамошний посланник – вот кто. Вон он топчется в своей стайке. Тонкая шейка вытянута, аки у галльского петушка. Все еще улыбается, но лицо уже скоромное. То-то же, мусье маркиз! Ты публично сравнил меня с Сумароковым, на одну доску поставил Шуркины пиески про пастушков да пастушек и мои державные оды. Ну так изволь – я тебя тоже подверстаю. С кем? А хоша бы вот с кем…»

– Сему фанту спеть амурную пиеску господина Сумарокова и запечатлеть поцелуй на Яринке.

Концовка наказа до слуха гостей и государыни досягает не сразу. Зато карлица все смекает в тот же миг. Заслышав свое имя, она хлопает себя по бокам и стремглав, ровно обезьянка, бросается к посланнику. Тот бледен, топорщит локотки, однако упредить, тем паче отразить порыв дворцовой дурки он бессилен. А карлица лезет на него, аки гренадер на приступ. Она хватает посланника за нанковые кюлоты, за причинное место, она подпрыгивает, силясь дотянуться до лица маркиза мокрыми губами. Хохот от этой позитуры обрушивается неслыханный. Тут уже не до политеса – пальцем тычут даже сановники, даром что сие не прилично чину. Узрев измену, начинает верещать гундосый карла – в нем просыпается ревность. Это еще более распаляет толпу. Хохот доходит до неистовства. Вместе со всеми без удержу хохочет сама государыня. Только арапчонок Семёнко испуганно лупает глазенками. Да помалкивает виновник сей неожиданной вакханалии – Ломоносов.

«Так-то, братец, – устало хмыкает Михайла Васильевич, ничуть не жалея ощипанного галльского петушка. – Думать надо, прежде чем равнять маркиза с дурой». А хохочут-то не все. Кто это застыл, ровно аршин мануфактурный проглотил? Ба, да это молодой барон Строганов! Тот самый держатель франко-русского салона, где витийствовал маркиз, и тот самый юный забияка, который пенял ему, Ломоносову, на «низкую породу». Что, братец, и тебя прохватило? Смекнул, что это и тебе урок? То-то!

Несчастного посланника куда-то уводят, орущую благим матом карлицу утаскивают. Наступает тишина. Государыня мешкает, потом бросает на поднос кружевной брабантской выделки платок, тем самым объявляя конец фантам. Но еще до появления белого – как знак примирения – платка становится ясно, что далее шутейная игра продолжаться не может.

По знаку императрицы одна из гоф-девиц устремляется к сидящему спиной Ломоносову и передает приглашение подойти. Михайла Васильевич развязывает фуляр, оставляет его на спинке стула и, подойдя к государыне, раскланивается.

– Потешил ли я твою душеньку, матушка? – взирает он на Елизавету Петровну.

Она молча кивает и при этом пристально вглядывается в его единственно открытый зрак. Во взоре ее – потаенный, еще не угасший смех, а еще изумление и недоверие.

– Тогда дозволь откланяться, – добавляет Ломоносов. – Приморился я нонече. Да и ячмень мой зудит, спасу нет.

– Поправляйся, Михайла Василич, – отпускает его государыня. – С Богом, голубчик! – и велит проводить господина Ломоносова до кареты.

Михайла Васильевич возвращается домой. Заслыша стук колес, встречать его выходит супруга. Она усталая, простоволосая.

– Как Ленушка? – с порога осведомляется он.

– Уснула, – крестится Лизавета Андреевна. – Шар спал. Почифает.

– Слава Богу. – Михайла Васильевич касается ладонью щеки супруги. – Вели подать ужин, Лизонька.

Прямо в епанче Ломоносов проходит в кабинет. Тяжелая одежа летит на лежанку. Он подходит к зерцалу и осторожно снимает черную повязку. Глаз чист – никакого ячменя на нем нет. Зато открывается потайная трубочка, примыкающая концом к самому глазному яблоку. Она похожа на черенок яблоньки, привитый к ветке. А ветка где? А ветка в средней, находящейся на уровне глаз пукле. Вот она – Михайла Васильевич бережно снимает с головы парик и извлекает из волосяного валика… трубку. Эго одна из его рукодельных ночезрительных трубок.

– Прости, матушка, – глядя в зерцало, шепчет Михайла Васильевич. – Лукавство во спасение.

А потом поворачивается в красный угол, где на тябле мерцает иконостас, и троекратно крестится.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю