Текст книги "Вторая весна"
Автор книги: Михаил Зуев-Ордынец
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 21 страниц)
Глава 34
Чтобы сердце горело
Директор шел, ступая по-стариковски на пятку и чуть приволакивая ногу. Незастегнутый его дождевик парусил. Борис шел сзади, устало горбясь.
– Я плохой хозяин, – обернулся к нему Корчаков. – Я до сих пор не поинтересовался, как вам у нас работается. Есть интересный материал? Есть о чем писать?
Борис прибавил шаг, поравнялся с директором, но ответил не сразу. Он крепко потер ладонью лоб. Что с ним? Бессонная ночь, перенапряжение чувств и сил? Когда он уезжал на целину, в голове было ясно, в душе горячо! А сейчас в неспавшей, продымленной табаком голове смутно, а на душе уныло.
– Мне трудно будет писать. Я уже чувствую это. У меня нет фона. А фон – главное, – уныло сказал он.
– Простите, не понимаю. Какого фона?
– Целинного, конечно. А целина – это огромное, героическое, овеянное героикой и романтикой. Признаюсь вам, что я думал найти здесь благородную, боевую романтику. Я верил в это, эта вера была у меня в крови, нет, глубже, в костях! Я верил, что встречусь здесь с двойниками комсомольцев времен гражданской войны, которые, уходя на фронт, вешали на двери своих комитетов записки: «Комитет закрыт. Все ушли на фронт». Как завистливо мы вздыхали, читая об этом.
– А теперь комитеты не закрываются и комсомольцы не едут целиком, всей организацией, на целину? Борис Иванович, дорогой, это и не нужно! Сейчас времена не те.
– Я понимаю, что времена теперь не те. Но, оказывается, и люди теперь не те. Посмотри на людей, которые едут с нами на целину. Один говорит: захотелось степь посмотреть, другой – с родными не поладил, у третьего с квартирой в Ленинграде неладно. Помидорчик поехал недостающие очки для конкурсного экзамена добывать, у Тони Крохалевой на уме и в душе не целина, а парикмахерская и танцплощадка, даже Илья Воронков поехал на целину кутерьму искать. Он тишины не любит.
– А нам тихони и не больно нужны.
– Тихони, возможно, и не нужны. Но достойны ли эти люди славы Колумба? Помните эти слова в записях Темира Нуржанова? Отважные, бескорыстные души, плывущие по туманному океану открывать для человечества новые материки?
Егор Парменович улыбнулся спокойно и умно.
– Вы волнуетесь, и швырнули на одну полку и гражданскую войну, и Колумба. Но это хорошо, что вы волнуетесь. Да, времена теперь не те. Прошла романтика Каховки и Волочаевека, и даже романтика Магнитки и Комсомольска-на-Амуре. Но почему это должно повторяться на целине? Жизнь не умеет повторяться. На целине все будет по-иному, и люди буду иные. Лучше? Не знаю. Хуже? Нет, ни в коем случае Но все будет по-иному. А теперь о Колумбе. А разв на борту у него не было дряни и человеческого балласта? Разве не путались в ногах великого адмирала трусы, авантюристы, склочники? Но не все же склочничали, интриговали, лодырничали. Кто-нибудь и ставил паруса, вертел штурвал, конопатил течь и боролся с ураганами. И не большинство ли было таких?.. Однако оставим пока историю, и далекую и близкую. Вернемся к нашим дням и нашим людям. В списке, который вы начали, есть еще кто-нибудь?
– Найдутся! Шполянский. Поехал шинкарить на целине и организовывать кражи.
– Ну вот еще, Шполянский! Этого сбросьте с ваших счетов. От подлецов нигде не скроешься. Еще?
– Неуспокоев, – осторожно сказал Борис. – Конквистадор целины.
Егор Парменович долго и невесело молчал, потом сказал хмуро:
– Оставим и его пока. О нем рано еще говорить вот так, безапелляционно.
– Тогда Мефодин. Он надеялся, что целина ему новую характеристику выдаст. Так он сам мне сказал.
– Даже так? С Мефодиным у нас нехорошо получилось. Я хотел заняться им в Жангабыле. Эх, черт, сколько раз говорил я себе: никогда ничего не откладывай на завтра!
– Давайте закончим о Мефодине. Он и сейчас работает, тянет машины на перевал. Видели?
– Нет, не видел.
– Работает. И нельзя ли не поднимать против него дела? Я ручаюсь за парня! – горячо вырвалось у Бориса. – Его запутал Шполянский. Вы увидите, каким работником будет Мефодин в совхозе!
– Тут, видите ли, такое положение, – медленно, обдумывая что-то, начал Егор Парменович, но в лицо им ударил такой ветер, что директор закашлялся и отвернулся. – Ого, это с Шайтан-Арки. Значит, перевал недалеко. Давайте постоим за этой машиной, покурим, отдохнем и тогда поднимемся на перевал.
Они спрятались за машиной, стоявшей на тормозах. Рядом с ней отдыхали, тоже спрятавшись за большим камнем, ребята, тащившие машину на перевал.
– А со Шполянским как? Тогда и его придется амнистировать, – закурив, оказал Егор Парменович. – Нет, так не годится! Придется Мефодину ответить за то, что он натворил. А натворил он не так уж много. Кражи не было, теперь это ясно. Была нелепая, мальчишеская месть. Уж не подражал ли он в самом деле Казбичу?
Егор Парменович чему-то тихо улыбнулся и, глядя на окутанные туманом горы и на уходящий ввысь уступ Шайтан-Арки, заговорил медленно, будто читая по книге:
– «Тихо было все на небе и на земле, как в сердце человека в минуту утренней молитвы… Казалось, дорога вела на небо… она все поднималась и, наконец, пропала в облаке, которое вчера еще отдыхало на вершине Гуд-горы… Воздух становился так резок, что больно было дышать… Но со всем тем какое-то отрадное чувство распространялось по всем моим жилам, и мне было так весело, что я так высоко над миром…» – Егор Парменович посмотрел на Бориса виновато. – Забыл местами. И не подумайте, что зубрил или заучивал. Само запомнилось. Позвольте, а почему я вдруг вспомнил это?
– Потому что заговорили о Казбиче, – хмуро ответил Борис. – А надо говорить о Мефодине.
– Вы недовольны? – придвинулся к нему директор.
– Откровенно говоря – недоволен. В беде Мефодина и мы виноваты. Каждый в своей мере.
– Это верно. Грушин очень хорошо заступился за Мефодина в школе и ждал моей поддержки. А у меня другое было в голове. Слишком мы деловые люди, слишком в одну точку устремлены и ничего иногда, кроме этой точки, не видим и не замечаем. Давайте вот что, давайте мы и будем выручать Мефодина из этой беды. Хорошо?
– Это уже лучше, – повеселел Борис.
– Вот мы и вернулись к целинному фону. – Егор Парменович сунул руки в рукава и привалился плечом к борту машины. – Мефодин чутьем понял, что на целине он найдет нужный ему капитальный ремонт и закалку при высоких температурах. Это не фон?
– Согласен. Мефодин думал о целине.
Борис тоже привалился к машине. Они стояли теперь лицом к лицу, близко друг к другу, и под холодным ветром, высоко над землей, на голой горе, им стало теплее и уютнее.
– А думают ли о ней остальные? Тогда почему они охотнее говорят о «Королеве Марго» или о «Возрасте любви», чем о целине? А ведь это огромная перемена в их жизни.
– Поэтому и не говорят. О главном в жизни не легко говорить. Мало говорят, зато много делают. Вы видели их на Шыбын-Утмесе, на рубке леса, на промоине и видите здесь, на этой Чертовой спине. А они даже не замечают, что это подвиг, во всей его силе, разумности и красоте. Вот вам отдельные звенья, найдите в себе уменье и горячее сердце оковать их в единую цепь и тогда на конце ее вы увидите, подобно верному якорю, жажду добрых дел и смелых поступков. А это и есть целина!
Борис ростом был значительно ниже Егора Парменовича, он глядел на директора снизу вверх, как мальчик на взрослого, и думал, что за широкой, доброй спиной этого человека люди будут спокойно трудиться, может быть ошибаться, исправлять ошибки, но беспризорщины, блужданий в потемках, не будет. Борис чувствовал, что его знобит от волнения. Ах, как нужны сейчас, именно сейчас, такие люди! Как нужен их, накопленный за долгую и нелегкую жизнь, чудесный талант веры в людей, талант бережности и любви к человеку.
– Спасибо, Егор Парменович, – с теплотой и признательностью сказал Борис. – Спасибо за хороший совет.
– А я никаких советов и не давал, – удивился Корчаков и указал на ребят, отдыхавших за камнем. Они сидели звездой, спинами друг к другу, разговаривали и смеялись. – Видите? Еще вчера чужие, сегодня они нашли друг в друге тепло и греются в нем. А завтра это будут друзья, верные в дружбе до смерти, друзья, каких нет нигде в мире, кроме как в нашей стране. На целине им будет очень трудно. А это тепло поможет им, они поверят в свои силы, и нельзя уже будет пригнуть их или сломать. А это не целинный фон?
Он озорно, с двух пальцев, запустил в высоту докуренную папиросу. Она полетела, вычерчивая длинные искры.
– Пошли! Покурили, отдохнули, надо и совесть знать.
Они снова начали подниматься в гору. Жесткий и тяжелый, каменный какой-то ветер с перевала дул порывами, будто и он запыхался, воюя с упрямыми людьми. Захлебываясь ветром, наклонившись к плечу Бориса, Егор Парменович кричал:
– Пишите, Борис Иванович, обязательно пишите! Понаедут новые люди и не вспомнят о первых, о целинных Колумбах, забудется их подвиг и быльем порастет их слава. У нас многое забывалось, потому, может быть, что много больших и славных дел мы совершили. Нельзя, чтобы забывались имена зачинателей, закопёрщиков, трудолюбцев и героев. Пишите о них, Борис Иванович!.. Да, мы забыли о романтике, а с нее начали. Не бойтесь романтики. Кричите ей, зовите ее сюда! Сегодня ей здесь место! Сегодня здесь и романтика и высокая героика революции!.. А вот и перевал! – остановился он.
Теперь все, кроме облаков и снова выглянувшей луны, было внизу. А здесь было широкое плоскогорье, каменная пустошь, ветреный, со всех сторон открытый юр. От ветра дребезжали стекла в кабинах, стоявших на перевале машин.
Внизу, из реденького тумана, выступали черные людские фигуры и донеслась песня ребят, тащивших на Чертову спину последние машины. Песня теперь была другая:
Дайте трудное дело,
Дайте дело такое…
Поднимавшаяся машина осветила лицо Егора Парменовича, усталое, с запавшими по-стариковски висками, набрякшими веками и глубокими, как шрамы, морщинами. И была на этом усталом лице та тихая улыбка, когда у человека в душе хорошие мысли и он боится спугнуть эту прекрасную и радостную думу.
Машина вползала уже на перевал. Это была последняя машина, и последние шаги делали ребята, тащившие ее. Они пели, задыхаясь:
Чтобы сердце горело
И не знало покоя…
– Так бы и взял всех их в сыновья, – прошептал Егор Парменович пресекшимся голосом.
Глава 35
Снова о двенадцати одеялах
Подбежал Садыков, потный и веселый:
– Сейчас бензовоз вытянули. Последняя машина, понимаешь?..
Он совсем потерял голос, на землисто-сером, как запыленном, лице провалились глаза, его пошатывало, – но радостно изнеможение победы. Борис впервые увидел, как улыбается завгар. Он даже засмеялся, хрипло, удушливо, когда вкатившийся на перевал бензовоз победно затрубил. Гудок был как первый весенний гром, а горы ответили важным, торжественным гулом.
– А кто говорил: зелень, молодая травка? – прищурился счастливо Садыков. – Молодо, да не зелено! Мои птенцы! А поднимутся птенцы на крыло, что будет? Э?
– Расхвастался! – хлопнул его по плечу Егор Парменович.
– Зачем расхвастался? Ты смотреть умей. Невидящий и верблюда перед собой не увидит!
– Постой-ка, что это, собака так воет? – вскинул голову директор, прислушиваясь. – Чья это? С нами одна собака, нуржановская.
Садыков перестал смеяться, и слышен стал разбегающийся по ущелью переливчатый, плачущий собачий лай.
– Айда! – сразу, с места взял Садыков крупный, поспешный шаг.
За ним пошли директор и Борис, потом присоединились еще несколько человек. А вслед им кто-то заботливо пустил свет в четыре фары.
– Жучка, Шарик, Дружок, как тебя там? – позвал и посвистел шедший рядом с Садыковым Яшенька. – Сюда! Хлеба! На!
– Его Карабасом зовут, – сказал мрачно завгар.
Но Карабас уже выскочил из темноты на свет, прямо в ноги людям. Теперь пес выл, тоскливо и страшно, и порывался бежать. Садыков строго крикнул на него по-казахски, и Карабас замолчал, повел, оглядываясь, на людей.
Редкий, низкорослый кустарник метался под ветром, как люди, застигнутые в степи бурей. Неприятное, тоскливое место! Сюда передвинулся свет фар, и все увидели Галима Нуржановича. Он лежал запорошенный мокрым белым песком, горьковская шляпа свалилась с головы и откатилась, зацепившись за куст. Ветер относил в сторону седую бородку. Побледневшее лицо с резко черневшими бровями и подсохшими губами было неподвижно, погасло. Не погасли только глаза. В них прошла слабая улыбка, когда он увидел наклонившегося – Садыкова. Завгар отвернулся. Он видел на войне раненных насмерть. У них были такие же отрешенные лица.
– Живо кто-нибудь за доктором! – обернувшись, тихо сказал Егор Парменович.
Побежали двое.
Карабас, повизгивая и скуля, рвался к хозяину. Садыков отогнал собаку, сел на землю и, приподняв Галима Нуржановича, прижал его к груди:
– Что с вами, мугалым?
Старый учитель беспомощно улыбался и надрывно дышал. Говорить не было сил. И раньше не раз бывало с ним: вдруг тупо, горячо ударит в сердце, перехватит дыхание, завертятся перед глазами, путая мысли, разноцветные круги. А потом боль в сердце отпускала и возвращалось дыхание. Так случилось и теперь, когда он, подталкивая машину, поднялся на Шайтан-Арку, но никогда ещё старое сердце не получало такого беспощадного удара, свалившего учителя на землю. Он упал здесь, в кустах, и застонал от беспощадно ясного сознания, что пришел последний час его жизни на древней степной земле, застонал не голосом, а мыслью только, ибо голоса уже не было. Он лежал, не имея сил отвернуться от ветра, бившего в лицо крупным песком, и плакал без усилий, мук и содроганий, как плачут маленькие дети и люди с безгрешным и чистым сердцем. Он плакал от счастья видеть рождение новой жизни в родных, уставших степях. И это было так радостно, что новая волна горячих, счастливых слез всколыхнула его грудь и заставила затрепетать угасавшее сердце. Почему же так печально смотрят на него эти дорогие ему люди? Он виновато улыбнулся и прошептал:
– Очки потерял… Старинные очки. Память…
У Бориса засаднило на душе. Он вспомнил привычку учителя часто снимать очки и разглядывать их на свет.
Прибежала Квашнина, опустилась перед больным на колени, щупала его пульс, стерла холодный, липкий пот с лица и начала слушать его сердце. Оно колотилось о ребра, глухо всхлипывало, как бы плача, и замирало. Это была зловещая картина близкой смерти. Но, поднимаясь с колен, Шура сказала спокойно и весело:
– Пустяки! Мы вас в два счета на ноги поставим! Товарищи, надо перенести Галима Нуржановича ко мне в санавтобус.
– В больницу? – громко, испуганно спросил учитель. – Нет, нет! Не надо! Я не хочу!
– Жарайда![20]20
Ладно! (казахск.)
[Закрыть] Не будет больницы, мугалым! – успокоил его Садыков. – Я положу вас в открытую машину. Вы будете лежать, как бай, на двенадцати одеялах и будете смотреть на нашу степь. Жаксы?
Когда Галима Нуржановича клали на носилки, он нашел взглядом Корчакова и приложил благодарно к груди ладонь.
«За что он благодарит меня?» – подумал Егор Парменович, взволнованно обкусывая усы.
Носилки с лежащим на них Галимом Нуржанови-чем подняли и понесли. Рядом пошли Садыков и прибежавший, задыхающийся Кожагул. Старик на ходу гладил ладонями бороду и шептал со стоном молитвы:
– О, кудай!..
Сзади плелся Карабас.
– Он не ребенок, – сказал тихо Егор Парменович Борису, – он понимает, что жить ему осталось всего ничего. Поэтому и не сдается.
Такой же тихий голос послышался и за спиной Бориса. Говорил Яшенька:
– Степан Елизарович как-то раз сказал: это, мол, дедушка целины. А мы тогда кто же? Сыновья?
– Ты, Яшенька, и во внуки годишься, – грустно пошутил кто-то незнакомый Борису.
– Жалко как, – вздохнул прерывисто Яшенька, но его перебил холодный, неприятно бодрый голос Неуспокоева:
– Не хлюпайте носом, юноша! Это недостойно целинника.
Борис испуганно покосился на носилки: не слышал ли? Руки старого учителя неподвижно лежали на груди, мертво вздрагивая при каждом шаге несших его людей.
Борис сунул руку в карман, за платком, но вытащил измятый, скрутившийся галстук и долго, с удивлением смотрел на него, пытаясь вспомнить: почему он в кармане и как попал туда?
Но так и не вспомнил.
Глава 36
В темноте все можно сказать
На юге, где должна была снова открыться степь, все заполнил туман. Ветер гнал его, и он шел медленно и плывуче, как белая река.
Туда, вниз, на белую зыбкую реку, и летела машина. Летела так, что у Бориса душа прихлынула к горлу. Минуту назад Галя резко сбросила обороты. Стало тихо. Двигатель заглушенно урчал на холостом ходу. А машина стремглав летела вниз по инерции.
– Что это такое? – удивился Борис. – Летим куда-то вниз.
– Прощаемся с горками, только и всего, – ответила Галя, напряженно вглядываясь на стоп-сигнал шедшей впереди машины.
– Конец горам? Прошли? – взволновался Борис.
– Должен им быть конец когда-нибудь.
Борис высунулся в окно. Белый горб Шайтан-Арки белел далеко сзади, как низкое облако. Колонна неслась бесшумно, с выключенными скоростями. Изредка коротко и взрывчато взвывал мотор, и снова тишина и стремительное движение, похожее на падение в темноту. Но вот красный глаз стоп-сигнала, словно раскрываясь шире, начал наплывать, наезжать, и Галя с ходу так встала на тормоза, что машину встряхнуло. Колонна остановилась.
Галя и Борис, каждый со своей стороны, высунувшись в окна, пытались понять причину остановки. Но было темно и тихо. Галя хотела уже крикнуть переднему шоферу, но послышались чьи-то торопливые шаги.
– Почему стоим? – спросила Галя темноту. – По такой дорожке ехать бы да ехать!
– Говорят, приехали, – ответила темнота.
– Кто говорит?.. Куда приехали?.. – крикнули в один голос Борис и Галя. Но человек уже прошел.
– Пойду на разведку, – открыл Борис дверцу. Ночь, как всегда перед рассветом, была особенно темна. Надо было постоять с закрытыми глазами, чтобы приучить их к мраку. Только тогда стали различаться машины, стоявшие с потушенными фарами. Борис собирался идти в голову колонны, к директору. Он постоял, сжав кулаки, опущенные в карманы, и пошел в обратную сторону.
В санавтобусе не было огней. Влажно чернели его окна. Перед автобусом стояла машина Бармаша. Федор, привалившись спиной к радиатору и закинув за голову руки, тихо насвистывал.
– Куда это мы приехали, товарищ Бармаш? И стоим почему? – подошел к нему Борис.
– Из гор вышли, – опустил руки Федор. – Директор дал шоферам два часа поспать. Потом без остановки до Жангабыла. Часам к восьми там будем.
– Почему же не спите?
– Сейчас завалюсь, – зевнул Федор. – На небе-то целый планетарий! Смотрю я на звезды, и думается разное. Интересные мысли в голову лезут.
– Даже интересные? Поделились бы.
Бармаш помолчал, тихонько насвистывая, потом откликнулся:
– Сказать разве?
Борис чувствовал, что он смущенно улыбается.
– Ладно, скажу! Только не знаю, сумею ли объяснить?
Он закурил и заговорил, как всегда медленно и трудно, и Борису казалось, что он видит, как Федор смущенно втирает что-то в ладонь большим пальцем.
– Вы не замечали такое дело, что мы работаем, боремся, вообще чего-то достигаем, для будущего?
– Конечно, ради будущего.
– Нет, погодите! Какое же это будущее, если нас с вами в этом будущем не будет? Эх, нескладно я говорю!
– Все понятно, не беспокойтесь. Но в этом будущем я вижу наших детей, внуков, вообще потомство. Вообще человечество!
– Правильно! А если и потомков не будет, и человечества не будет? Никакого будущего не будет! Можете это вообразить?
– Как это? Вот теперь не понимаю.
Федор подошел вплотную и, настороженно вглядываясь в лицо Бориса, сказал опасливо:
– Вы только за ненормального меня не считайте… А дело вот в чем. Вам сказали наверняка, как дважды два четыре, что через семьдесят пять лет наша Земля разлетится в пух и прах! Совершенно определенно, через семьдесят пять лет, в четверг, ровно в двадцать минут одиннадцатого конец придет нашей матушке Земле. Луна на нее сорвется или вот с Марса, – указал он на Венеру, – трахнут в нас какой-нибудь сверхатомной бомбой. Что-нибудь в этом роде. И конец всему! Крышка! И никакого вам будущего. И нет ничего, понимаете? Через семьдесят пять лет, учтите!
– Конец света? – сказал Борис. – Светопреставление?
– Вот чего я и боялся, – послышались в голосе Бармаша обида и разочарование. – Светопреставление! Давайте кончим разговор.
– Нет, нет, продолжайте! – схватил Борис его за рукав и притянул к себе. – Я и не думал смеяться. Продолжайте, прошу вас.
Бармаш молчал и курил. И когда вспыхивала его папироса, из темноты на мгновение выступали освещенные ноздри, часть щеки, иногда взблескивали глаза, а Борис жадно вглядывался, стараясь уловить все его лицо и выражение.
– А как бы вы почувствовали себя в такой обстановке? – заговорил Бармаш. – Стали бы вы работать, стремиться? Вы еще семьдесят пять лет не проживете, вам-то что, если от Земли пыль останется? Но вы точно знаете, что будет конец всем земным делам! И как вы тогда? Руки у вас опустились бы? Или нет, не опустятся? Такое нелегко представить, знаю, а вы понатужтесь! После вас – ничего. Как, а? – запинался на каждом слове Федор.
А Борис уже по-иному видел тьму самого темного предрассветного часа и по-иному слышал тишину ночного мира. Он почувствовал, понял бармашовское «нет ничего». И тьма и тишина стали пустыми: во все стороны, и вверху, и внизу, всюду до бесконечности «нет ничего», только эти тьма и тишина. Нет, не так! И темноты нет, и тишины нет. «Ничего» не имеет ни цвета, ни звука. И в этой безмерной, бесцветной, беззвучной пустоте нет и Бориса, и нет надежды, что после его смерти будет коваться вечная цепь жизни, звеном которой был и он. Цепь, один конец которой уходил в прошедшее, где сиял великий разум и высшая красота, созданная человеком, а другой устремляется в будущее, в жизнь и труд грядущих поколений, – оборвется! Ему приходилось испытывать нечто подобное, когда, проснувшись среди ночи, он не мог определить, где находится. Будто он выпал из мироздания, будто порвались все связи, и он одиноко летел в бездонный провал, в «нет ничего». Но тогда, через некоторое время, все становилось на свои места, и он из «нет ничего» возвращался назад, в мир видимый, осязаемый, слышимый, чувствуемый. А сейчас с ужасом, от которого останавливалось сердце, он не находил дороги назад. Нет, такое не вмещается в нашем рассудке!
– Не только у меня опустились бы руки. У всех! – прерывисто вздохнул Борис. – Люди начали бы сходить с ума! Всеобщее буйство, грабежи, убийства, пожары и пиры во время чумы!
– Это смотря какой человек. У разных людей и поведение разное было бы, – спокойно возразил Федор. – Одни будут буйствовать и пировать, а другие до самой последней секунды будут работать, чтобы эту падающую Луну или бомбу от нас отбить. Я лично так думаю.
Он заговорил вдруг быстро, горячо, мысль его уже не продиралась через бурелом, а понеслась, полетела:
– Не понимаю я, хоть убейте, разных американских президентов, сенаторов, капиталистов. Как могут они отказываться от запрещения атомного и водородного оружия? Ведь если мы начнем друг в друга атомными и водородными бомбами швыряться, ведь это же крышка всему, что та же самая Луна на землю или выстрел с Марса. Вы сочинитель, вот и попробуйте сочинить такую картину. Все гибнет, все разваливается, горят города, люди горят, сама земля горит, море на сушу кинулось, а над всем над этим только красный гриб качается!..
– Какой красный гриб? – прошептал Борис.
– Атомный, какой же еще. Он, говорят, черный, но я его почему-то красным вижу. А потом еще парочка ударов – и лопнул земной шар, как под молотом, и будет летать вокруг солнца горсть раскаленных камней. Это же… волосы дыбом! – прошептал потрясенно Бармаш. – Что же за люди, эти капиталисты да сенаторы, если их не ужасает такая всеобщая гибель? Чугунные какие-то сердца!
Он замолчал. Слышно было лишь, как он пыхтит и чмокает губами, жадно докуривая папиросу.
– Они рассуждают иначе, чем вы, – заговорил Борис. – Они надеются, что их минует эта страшная участь, а другим, то есть нам, они готовят такую всеобщую гибель.
– Так-так-так! Вот в чем дело, оказывается! – весело, как над смешной глупостью, засмеялся Бармаш. – Нам, значит, красный гриб, а они будут свои виски пить? Эту песню мы слышали. Пусть не надеются! Точно могу им сказать! Мы вот пиры во время чумы не устраиваем и руки у нас почему-то не опускаются. Хотим вот целину поднимать и пшеничку сеять. Сыто жить собираемся – это раз! А два – это то, что наша целина обернется, глядишь, атомными какими-нибудь автомобилями, комбайнами, самолетами, вообще сверхмощной да сверхскоростной техникой. Попробуй тогда, тронь нас!.. Смотрите, как интересно люди устроены! Человека дешево не купишь, шалишь! Дешево ситец покупается, а за бархат надо дорого платить, – тихо, шепотом засмеялся Бармаш.
Он заметно остывал после недавнего возбуждения и снова медленно, трудно сказал:
– Не будет жизни конца! И семя человеческое никогда не исчезнет. И распространится повсюду. Там некоторые жилплощадки пустуют, – забелела его рука, поднятая к небу, – но это временно. Распространится! – Потом, помолчав, стеснительно хмыкнул: – Да-а… Вот какой чудной разговор у нас с вами получился. А будь дело днем, не получился бы такой разговор. Я бы боялся, что вы меня за чудика примете. А в темноте я осмелел. Темнота меня попутала.
Он зевнул устало.
– Ну, спасибо вам за беседу. Спокойной ночи. Спать пойду.
Подождав, пока Федор забрался в кабину, Борис подошел к двери автобуса и нерешительно постучал. Ему не ответили. Он постучал еще раз, сильнее. Снова молчание. Но когда он машинально нажал ручку, дверь открылась.
Борис поднялся в автобус. После улицы здесь было тепло, как в комнате, и по-комнатному пахло духами. Борис узнал вкрадчивые духи Неуспокоева и замер, с заколотившимся сердцем. Надо было уйти, а он стоял, прислушиваясь, и ненавидел, презирал себя за это. Он зажег спичку и увидел Шуру. Она полулежала в кресле на боку, свернувшись комочком, и смотрела на Бориса. Кроме нее, в автобусе никого не было. Спичка погасла.
– Извините, я думал здесь никого нет. Я уйду, – смутился Борис.
– Нет-нет, останьтесь, Борис Иванович, – торопливо сказала она. – Хорошо, что вы пришли.
Борис нашарил выключатель и зажег плафон.
– Не надо!.. Потушите!.. – резко, раздраженно крикнула Шура.
Борис погасил свет и, стоя в темноте, думал: почему глаза ее стали такими большими и почему дрожат ее губы, как у обиженной, оскорбленной девочки? Сердце его дрогнуло: она плакала! Она плакала здесь, в темноте, содрогаясь с ног до головы от бесшумных рыданий. От слез большими стали ее глаза и дрожат губы. И света она не хочет потому, что всякий взгляд со стороны на то, что свершается в ее душе, мучителен ей.
– Что же вы стоите? – послышался голос девушки, тихий и добрый, без недавнего раздражения. – Рядом с вами откидной диванчик.
Борис нащупал скобу дивана, опустил его и сел. Он пришел сюда, взволнованный разговором с Бармашом, он хотел рассказать Шуре об этой странной беседе, но теперь чувствовал, что это будет не к месту. Он решил посидеть минут пять и уйти.
– Как Галим Нуржанович? – спросил он.
– Плохо. Через час я опять пойду к нему.
– Сердце?
– Сердце. Инфаркт миокарда.
– Да-а…
Шура молчала. Молчанью не было конца, и Борис решил, что лучше все же уйти. Он хотел встать, но Шура сказала вдруг с горькой насмешкой:
– Ну вот, Шурка, и пришла твоя первая любовь… Борис сидел, боясь шевельнуться, боясь громко дышать. А Шура продолжала горький разговор с собой:
– Мечтала ты, Шурка, о любимом, выдумывала и такого, и сякого, а достался тебе совсем-совсем другой, ничуть на твою мечту не похожий.
– Вы любите его? – с испугом, с отчаянием все понял Борис. – Не торопитесь с этим. Мы часто потребность любви принимаем за любовь. – Он попытался значительно оттопырить книзу губы, но и его губы дрожали. – Проверьте свое чувство! Тысячу раз проверьте! Это какая-то страшная ошибка.
– Спасибо. Вы хороший друг, – тепло сказала Шура и воскликнула с горестной отвагой: – Поздно проверять. Все проверено!
– Он не любит вас! У него это петушиная игра! – закричал Борис, будто боялся, что она не услышит его.
Шура ответила легким вздохом досады. Борис понял. Это означало: «Ну зачем вы это говорите!» Ему стало стыдно до слез.
– Разве я не вижу этого сама? – В голосе ее зазвучала грустная и горькая искренность. – Я удивлялась, когда видела, что вы ревнуете к нему. Борис Иванович, милый, я это чувствовала. Но разве он похож на любящего человека? Разве может быть любящий человек эгоистом? Разве можно, любя, быть фальшивым, нечестным с людьми? Разве любящий человек может быть трусливым и подлым?
Борис видел, как стоят в ее глазах, не проливаясь, слезы. Не глазами – сжавшимся сердцем видел он эти слезы.
А Шура продолжала:
– Помните, еще в городе вы спросили меня, еду я в совхоз работать или только провожаю колонну?
– Да. И вы ответили, что это не от вас одной зависит.
– Не от одной меня, это верно. А теперь я могу ответить на ваш вопрос. Могу твердо ответить. Я остаюсь на целине.
«Ради него?» – хотел крикнуть Борис, но в горле стало тесно, и он только махнул рукой.
– Ради него, – шепотом ответила Шура, будто слышала его вопрос.
Борис так стиснул зубы, что заныло в скулах и висках.
– Многие и многие-найдут на целине свою судьбу, свое счастье. Я в этом теперь уверена, – громко заговорила Шура. – Он тоже ищет на целине свою судьбу. «Когда же и выскакивать в маршалы, если не сейчас?» Какую душонку надо иметь, чтобы так сказать! Но я поняла это не сразу. Ему целина нужна, а он целине не нужен! Работать на целине он будет великолепно, вот увидите. Он и тайгу будет великолепно рубить, и каналы в безводной пустыне будет копать как одержимый, он и в Арктике будет комбинировать дома из льдин, ящиков и бочек, и обморозит при этом десятки людей. А для него все это – нулевой цикл работ и выруливание на старт. О боже мой! – послышался тоскливый вздох. – Одного себя только и видит, и его же персона ему весь мир закрыла. Беспокойная, нетерпеливая, жадная и пустая душа! Теперь я все до конца поняла. Он по людям способен шагать!
– А вы? – быстро спросил Борис. – Вы-то здесь при чем?
– Он прячет это, как накожную болезнь. Я буду смотреть. Никто его не видит так, как я. И я не позволю, не позволю!.. – дрогнул ее голос ненавистью.
Она помолчала, потом тихонько вздохнула:
– Нелегкую задачу приходится тебе, Шурка, решать. И пусть! Пусть, пусть!
– Не боитесь? – прошептал Борис.
– А помните наш веселый, храбрый тюльпан в сырой мерзкой ночи? – радостно спросила Шура. – Он ничего не боялся!
Она помолчала, потом стукнуло о стенку поднятое кресло.
– Мне нужно идти к Галиму Нуржановичу. Извините.







