Текст книги "Вторая весна"
Автор книги: Михаил Зуев-Ордынец
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 21 страниц)
Глава 21
Очень неприятная, за что извиняемся перед читателями
Прораб, без пальто и без берета, в шелковой сетке на волосах, стоял в позе небрежной, даже скучающей, расставив циркулем ноги и заложив руки за поясницу. И скучающим голосом цедил:
– Эт-то что такое? Кто вам позволил, скоты?
Перед ним стоял чернобородый, могучего сложения колхозник. В полу рубахи он положил пяток кирпичей и по кирпичу зажал под мышками. Трое остальных сидели уже на лошадях. В полах рубах у них тоже были кирпичи. Больше никого рядом не было. Все толпились на спортплощадке. Подбежав, Борис встал рядом с Неуспокоевым. Но прораб не заметил его.
– Положи кирпичи на место! – уже раздражаясь, крикнул он колхознику.
Тот непонимающе улыбнулся и растерянно поглядел на своих товарищей.
– Не понимаешь? Так я тебе разъясню. Прораб выкинул из-за поясницы руки, левой схватил за ворот рубахи колхозника, а правую, сжатую в кулак, поднес к его лицу.
– Бить вас, скотов, за это надо! Положи обратно!
Чернобородый отшатнулся, выпустив полу рубахи. Кирпичи посыпались ему на ноги. Не спуская глаз с кулака прораба, он ловким, точным движением схватил упавший кирпич и замахнулся.
– Брось! Не смей! – отступив трусливо, закричал Неуспокоев.
Казах вдруг засмеялся дружелюбно, бросил кирпич и протянул прорабу руку, не то показывая, что она пустая, не то в знак примирения.
– Нет, погоди! – отбросил Неуспокоев протянутую ему руку.
Борис увидел, как бешено дергалось его веко.
– Да как ты смел, мерзавец? Кирпичами замахиваться? На меня?! – сдавленным, перехваченным злобой голосом заорал Неуспокоев и широко размахнулся, занося все еще не разжатый кулак.
Борису казалось, что он не сделал ни шага с места, но руки его уже вцепились в плечи прораба. Раздувая ноздри и оскалив зубы, он тряс, дергал и толкал Неуспокоева, выкрикивая чужим, незнакомым голосом:
– Ты… ты… Не смей!..
Они стояли, хрипло дыша друг другу в лицо, сцепившись и руками и ненавидящими взглядами. Жаркая слепота бешенства застлала Борису глаза, но и через жаркий этот туман он видел глянцевитую от свежего бритья щеку прораба и всем сжавшимся телом чувствовал, что сейчас ударит в эту приторно надушенную щеку. Он поднял для удара правую руку, но она почему-то отяжелела, ее что-то тянуло вниз. Это Шура повисла на ней и, прижав Борисову ладонь к своей груди, шептала одни и те же слова:
– Не надо… не надо… не надо…
Борис мягко освободил руку и сделал шаг назад, переломив ярость, но не отводя еще от лица прораба бешеных глаз.
К ним сбегались люди со всего двора. Борису не хотелось с кем-либо встречаться, что-либо объяснять, и он поспешно пошел прочь. Но отошел недалеко. За спиной его послышалось взволнованное дыхание. Он оглянулся и увидел Шуру.
– Проводите меня немного. Нет, пойдемте в сад. Мне надо с вами поговорить, – не глядя на Бориса, сказала она и взяла его под руку.
И только тогда он почувствовал ломоту в до сих пор еще судорожно стиснутом правом кулаке, удивленно посмотрел на него и с трудом разжал.
Они пошли к саду, а за спиной их встревоженно и недобро гудел школьный двор. Ни песен, ни музыки там не было слышно.
От этого недоброго людского гула уходил и Неуспокоев, уходил не спеша, с достоинством, хотя и хотелось прибавить шагу. Скорее по охватившей его тревоге, чем по слуху, он почувствовал, что кто-то идет сзади в нескольких шагах. Прораб оглянулся, увидел, что его догоняет незнакомый человек, и раздраженно подумал: «Начинается!»
Шедший сзади ускорил шаги и, поравнявшись с Неуспокоевым, сказал строго:
– Грандиёзный шкандал! За одын дэнь аж дви дракы! Кошмарна дило!
– Что вам от меня нужно? Идите к черту!.. – высокомерно вскинул подбородок Неуспокоев и снова зашагал, теперь уже торопливо.
Но Шполянский не отстал.
– Бегить, як та мышь по плинтусу! Комэдия, ей же богу!
В скользком голосе Шполянского прозвучало что-то такое, что заставило прораба насторожиться:
– Вы, собственно, о чем?
– Кошмарна дило, кажу! – глядя прямо в глаза Неуспокоеву, сказал Шполянский. – Чистый, как сказать, колониялизм! А мабуть – расизм! А ежели это поганэ дило в газэти заострять? Крупным шрифтом, как сказать! Га?
Неуспокоев понял, и сердце опахнуло холодком. Но он уже узнал Шполянского и облегченно рассмеялся:
– Бросьте, дружище! – Я вспомнил вас. Вы при первой нашей встрече говорили: «Мы в одну точку с вами! Вот так!» – повторил он жест Шполянского. – Так чего же вы пугаете меня?
Шполянский подержал на нем холодные, как бусины, глаза и, понизив голос, сказал:
– Я нэ пугаю, я добрый совет даю. Не обидитесь? Алэ я бачу, шо мы з вамы общий язык, как сказать, знайдэмо. Га? – умно улыбнулся он, не спуская с лица прораба настороженные, не смеявшиеся глаза. Затем поклонился и отошел.
«А ведь он прав, этот целинный энтузиаст со стеклянными глазами, – думал, шагая, Неуспокоев. – Колониализм! Расизм! Что за дикая чушь! А как всё же пугаемся мы некоторых слов. И пугаемся так же инстинктивно и так же глупо, как хватаемся за борта самолета при его взлете. Но если напишут об этом нелепом случае в газету – о, какая буча поднимется вокруг моего имени!..»
В сердце его начала просачиваться тревога.
Как Чупров расценит этот глупейший поступок? Не расист же в самом деле он, советский инженер Неуспокоев! Все эти казахи, чуваши, якуты, и как там их еще, ему глубоко безразличны. Никакой неприязни к ним он никогда не чувствовал. И он сам не может понять, как все это случилось. У него и злости не было. Но когда увидел он эту тупую, счастливо улыбающуюся – морду, ему захотелось стереть счастливую улыбку, отнять кирпичи. Вот и всё! А вот когда этот туземец замахнулся на него кирпичом, тут уж извините! На Неуспокоева замахиваться безнаказанно нельзя! У него высоко развито чувство собственного достоинства! А этот бородач? Почувствовал ли он себя оскорбленным в своем человеческом достоинстве? Смешно и думать об этом. Наверное, пожалел только, что не удалось украсть кирпичи. Они для него, что медная пуговица для дикаря. Но разве способен понимать эти нюансы какой-то Чупров? Конечно, нет! Эти упрощенцы, у которых, как сказал Маяковский, «голова заталмужена», именно так и скажут – расист, человек с пережитками, человек с чуждыми нам вглядами!
Неуспокоев решил тотчас же, не откладывая неприятного дела, найти Чупрова и объясниться с ним начистоту. Сначала прощупать газетчика, узнать его точку зрения и его предполагаемые действия, а затем разубеждать, доказывать, может быть и попросить немного, сослаться на молодость. А если и это не поможет, орать, грозить, наскакивать, помня, что нападение – лучший способ защиты.
Прораб самоуверенно улыбнулся и медленными, красивыми движениями начал натягивать на руки перчатки. Он снял их перед тем, как собрался ударить казаха. Но охватившее его чувство недовольства собой не исчезало, а разрасталось.
Глава 22
О соколах и коршунах
В иззябшем за зиму, голом, сквозном саду было промозгло-холодно, но в ветвях уже кричали как сумасшедшие грачи.
Борис и Шура шли по захламленной, с ледяными горбушками аллее. Догадываясь, о чем будет разговор, он взглядом спросил ее, и она так же молча, взлетом бровей ответила: «Да. Разговор будет о нем». Борис осторожно прижал к себе ее локоть: «Не волнуйтесь. А вы-то здесь при чем?..»
А как он сам относится к Неуспокоеву? На это ответить не легко. Тут все неясно, запутано. Борис пытался видеть в прорабе хорошего парня, со смелыми и чистыми порывами, с большими широкими мыслями, но что-то мешало, какая-то мелочь, может быть одно слово, взгляд, жест, которые тотчас забывались, но оставляли, видимо, след в душе Бориса. Дружить с ним нельзя, Борис убедился теперь в этом, дружба будет неравной. Держится Неуспокоев с окружающими вежливо, даже по-приятельски, но есть всегда в его тоне какая-то снисходительная, с едва уловимым оттенком ехидности, въедливая нотка, от которой даже зубы ноют. И раздражает его манера держаться картинно как-то. Он все время не выходит из различных поз, хотя позировать не перед кем, и незачем, и не место. Но это, видимо, определенный, органический его стиль. А, все это мелочь! У каждого из нас есть словечки противные, и жесты, и даже позочки неприятные. Но вот возмутительный его поступок с колхозником казахом? Не приоткрылось ли в этом настоящее лицо инженера Неуспокоева?
На повороте аллеи стояла деревянная скамейка, уже обсохшая, теплая от солнца. Они сели, и сразу же, глядя в землю, обтягивая платье на круглых коленях, Шура сказала:
– Я знаю, что вы сейчас думаете о нем: шовинист, плантатор с Малайки.
– Вы сделали географическое открытие, – невесело пошутил Борис. – Есть Малакка, есть Малайя, а Малайки нет.
– Хорошо, Малакка… Как вы можете шутить, Борис Иванович? – чуть дрогнули ее губы.
– Плантатор – это слишком. Но вот в чем дело… Если бы просто разодрались два рабочих парня, русский и казах, влетело бы обоим, это было бы не очень страшно. Неприятный факт, конечно. А он хотел избить казаха. Именно избить! Сначала заставил того бросить кирпич, а потом… Если бы у него была в этот момент нагайка в руках, мне кажется, он пустил бы ее в ход. А слова какие! «Бить вас, скотов, нужно!» Как… – Борис подумал секунду и закончил брезгливо: – Как становой пристав!
На руку его, лежавшую на скамье, легла теплая девичья ладонь. Он попытался осторожно освободиться, но пальцы Шуры крепко сжали его руку. В сердце Бориса стало тесно от этой быстрой, невероятной, ослепительной ласки. Он медленно поднял на Шуру глаза, и девушка увидела в них тот душевный порыв, когда сбивчиво, взволнованно высказывается самое дорогое, самое сокровенное. И она испугалась. Краснея от мысли, что она наносит обиду хорошему парню, Шура нахмурилась и отвела глаза.
Борис понял, грубовато выдернул руку и, сунув ее в карман, начал пяткой рыть землю: привычка детства в минуты, когда он бывал недоволен собой. Потом спросил как можно мягче:
– А какое ваше отношение к этому событию? Она взялась обеими руками за концы развязанного платка и, глядя прямо перед собой, сказала негромко, но убежденно:
– Его надо понять. У него трудный характер красивого и талантливого человека.
– Красивого? Ну, это на чей вкус! – фальшиво засмеялся Борис. – Хорошо! Согласен! Он неприятно развязен, самонадеян, но какое-то обаяние в нем несомненно есть. Но откуда видно, что он талантлив?
Шура помолчала, по-прежнему держась за концы платка, и вдруг с силой затянула их под подбородком.
– Красота видна, а талант чувствуется! Остальное досказали ее чистые, без подвоха, глаза.
В них был ясный, глубокий свет.
– Вот оно что! – как можно ироничнее поднял брови Борис. Но это была жалкая ирония.
К скамейке подошла бродившая по саду корова с огромными, как лопухи, мохнатыми ушами. И даже она, медленно перетирая жвачку, посмотрела на Бориса насмешливо и сочувственно. Он неумело, по-городскому замахнулся на нее, но корова лишь шевельнула лопухами и издевательски вздохнула.
– Да, он красив, талантлив и широк в замыслах, – с горькой искренностью заговорил Борис. – Но вот я задаю себе вопрос… Такой вопрос…
Шура сторожила взглядом, его лицо, глядела совсем по-детски прямо ему в глаза, пытаясь узнать его мысли раньше, чем он их выскажет.
– Я спрашиваю себя: достоин гражданин Неуспокоев шагнуть в эпоху коммунизма? Признают его своим люди коммунизма? Или скажут: «Пережиток! Реликт!»
– А кого, какого человека люди коммунизма назовут своим? – не спуская с Чупрова глаз, напряженно спросила Шура.
Борис медленно, глубоко вздохнул и долго задерживал выдох.
– Не знаю! – шумно выдохнул он. – Этого я еще не знаю! Но со мной часто бывает так. Смотрю на человека и чувствую – он органично войдет в коммунизм. И наоборот, наблюдая другого человека, чувствую – а на этого при коммунизме будут пальцами показывать: «Реликт!..» Но это только чувства, ощущения. Иногда я сам не могу понять, на каких основаниях они возникли. А точно не могу сказать, каким должен быть человек коммунизма. Прямо говорю – не знаю!
– А я знаю, – тихо сказала Шура и смущенно опустила глаза.
Борис удивленно посмотрел на нее.
– Я тоже часто задумываюсь над этим… И я знаю, – уверенно положила Шура руку на грудь, – знаю, что человек при коммунизме будет прекрасен до последнего дня своей жизни. Как часто видим мы «старух зловещих, стариков», жадных, трусливых, себялюбивых, скопидомов, человеконенавистников. А разве они такими и родились? Разве не было у них, хотя бы в юности, смелых порывов, чистой любви, широты души? Вы понимаете меня?
– Кажется, понимаю, – подумав, ответил Борис. – Вы продолжайте, продолжайте!
– Вы сказали, что любите наблюдать людей. И вот глядите вы в чьи-нибудь мутные, пронырливые и пустые глаза или на чье-нибудь лицо, хищное, лживое, со злым ртом, с ядовитой улыбкой. Есть такие глаза и такие лица? Есть, – грустно ответила сама себе Шура. – А разве не светилась когда-то в этих глазах отзывчивая, красивая душа, не горела в них любовь к людям, жажда труда и подвига? Поверьте, Борис Иванович, были эти глаза и это лицо иными! Были! Но все растеряно на жизненном пути, все изуродовано. Засосала нечистая, жадная жизнь, и превратился человек в приспособленца, в тупую, ленивую скотину. Это в лучшем еще случае. А в худшем, выйдя в мир большой и трудный, объятый диким страхом перед жизнью, начнет он сбивать, топтать, душить и встречного и поперечного. Ему кажется, что все люди его соперники, его враги. На душе только оболочка, скорлупка осталась, а зернышко уже сгнило. Ну вот и получился законченный подлец, полный ненависти к людям, признающий только подлость, угнетение, грубую силу…
Шура замолчала, невесело задумавшись.
– Боитесь превратиться в этот зловещий портрет? – улыбаясь посмотрел на нее Борис.
– Нет, не боюсь! – ответила девушка смелым, открытым взглядом. – Наше с вами счастье, наше великое счастье, что мы родились в годы социализма и на пороге коммунизма. Ах, как мало мы, молодые, ценим это! Какое будущее ждало бы нас? Подумаешь и вздрогнешь! А я вот не боюсь превратиться в злую, завистливую мегеру. Нас жизнь не изуродует. Коммунизм спасет нас от этого, от грязи, жестокости, подлости. Мы до последнего нашего вздоха донесем все чистое, высокое, святое, что есть в нас. А это и есть самая высокая, самая покоряющая красота! Внутренняя красота. Она не бросается, правда, в глаза с первого взгляда. Мы до конца жизни будем красивы. Вы верите в это, Борис Иванович?
Он не ответил. Тихие и простые Шурины слова взбудоражили его душу. Она заглянула далеко вперед, и стало от этого и радостно и беспокойно. А чувства, которыми жил сейчас Борис, дела, которые он делал, и мысли, теснившиеся в голове, все показалось ему мелким, неярким, даже стыдным.
– После этого не хочется уже говорить о Неуспокоевых, – нежно и тоскливо улыбнулся он Шуре.
– Почему же? Говорите. Пожалуйста, говорите! – тревожно оживилась Шура.
– Разве не видите вы, что он живет и работает, будто колоду карт тасует, и ждет, когда жизнь-колода выбросит ему козырного туза. А какие же высокие и благородные чувства могут быть за карточным столом? Зачем он, в конце-то концов, приехал на целину?
– Он уже ответил нам – «на ловлю денег и чинов»! – резко сорвался голос Шуры.
– Нет, у него это не так грубо и примитивно, – не замечая раздражения девушки, сказал Борис. – Но какой-то эквивалент…
Она хотела возразить ему, судя по быстрому повороту головы, опять чем-то резким, но увидела сквозь голые деревья огибающую сад дорогу и смолчала. По дороге ехали колхозники казахи на своих маленьких, шершавых, серьезных каких-то лошаденках. Чернобородый богатырь ехал, бросив поводья, положив на переднюю луку крепкий кулак. Женщины тащились сзади пешком, привычно выдирая ноги из грязи. Последней шла высокая статная старуха. Она гордо держала голову, а широкая длинная юбка ее и белый кимешек на голове оскорбленно развевались.
Шура взглянула на Бориса – видит ли он колхозников? – и быстро отвела глаза. Чупров тоже смотрел на дорогу, на колхозников.
– Спросите самого Николая Владимировича, зачем он поехал на целину, – сказала вдруг она. – Он идет сюда.
По аллее шел, приветливо улыбаясь им обоим, Неуспокоев.
– Нет, говорить с ним я не буду! – решительно поднялся Борис. – Вы остаетесь? Я ухожу.
Подошедший к Шуре Неуспокоев посмотрел растерянно вслед уходившему Чупрову.
– Почему он ушел?
Шура молчала.
– Понимаю. Суд удаляется на совещание! И даже не выслушав последнего слова подсудимого! Этого я не учел. И это самое скверное. Поистине: бойся быка спереди, коня сзади, а идейного дурака со всех сторон.
– Николай Владимирович! – подняла возмущенно голову Шура.
– Что, Николай Владимирович?! – не скрывая раздражения, воскликнул Неуспокоев. – Для чего он делает из мухи слона? Для очередного фельетона? Дело выеденного яйца не стоит!
– Вы хотели избить казаха. Он протянул вам руку, он дружески улыбался, а вы…
– Эти живописные подробности вы получили от нашего собственного корреспондента?
– Я видела их сама.
– Вас не было на месте прискорбного происшествия!
– Вы хотите сказать – я лгу?
– Простите, зарапортовался.
– Мы с Галимом Нуржановичем стояли невдалеке.
– Н-да… – хмуро сказал Неуспокоев. – Черт меня дернул! Сорвался…
Он сел на скамью и ласково положил ей на колени руку. Девушка не ответила на ласку. Ее не покидало странное беспокойство, всегда охватывавшее ее, когда Неуспокоев был с нею. И сейчас она пристально, не таясь, смотрела прямо ему в глаза, хотела проникнуть в мысли этого то бесконечно дорогого, то пугающего, а сейчас вот даже неприятного ей человека. Он ответил ей улыбкой и коснулся губами ее виска, пушистого, золотившегося на солнце завитка волос. Шура опустила глаза, почувствовав, как тепло счастья хлынуло в сердце. Она легко потрогала голубую вену на его руке, теплую и мягкую, и с нежностью, тихой и горькой, начала перебирать его длинные, тонкие пальцы.
А Борис уходил торопливо, без дороги, виляя между деревьями. Он чувствовал на спине их провожающие взгляды и видел их глазами себя со стороны: низенького, сутулого, в обвисшей, потерявшей форму шляпе, в сапогах, нелепо хлопавших по икрам. И спина его начала сутулиться еще больше, а носки сапог цепляться за корни деревьев. Но особенно мучительно было воображать свой рыжий портфель и выглядывавшую из него молочную бутылку с резиновой пробкой. Как школьник, плетущийся домой после полученной двойки!
Выйдя из сада, он выдернул бутылку из портфеля и швырнул ее о камень. Брызнули осколки, и стало как будто легче. Он легко вздохнул и тогда только услышал над головой переливчатый, похожий на ржанье жеребенка крик коршуна.
Над садом бились куриный вор, рыжий коршун, и темно-серебряный ловчий сокол. Бились беспощадно, насмерть, как заклятые враги. Тяжелый на лету коршун бился подло, с увертками, с неожиданными поворотами, рывками, а сокол красиво рулил веером хвоста и шел, на коршуна открыто, благородно, сначала медленно, плавно, потом бросался на врага стальной широкой грудью. Коршун не раз пытался бежать с поля боя, боком уходя в вышину, беспорядочно махая широкими крыльями, но сокол настигал его коротким мощным броском.
Борис взволнованно следил за воздушным боем, страстно желая победы соколу.
Коршун снова сподличал. Он юркнул, подтек под сокола, тот вынужден был подняться, а коршун вынырнул за его хвостом и ударил в спину. Сокол, теряя перья, пошел вниз и не то упал, не то сел где-то на деревья сада.
Сердце Бориса куда-то поплыло, и он задохнулся. Так жаль ему было гордую, благородную птицу, так тяжело было ее поражение. А коршун пошел вверх медленными надменными кругами, торжествуя победу.
И не видел рыжий вор, как снова поднялся оправившийся сокол, взвился свечой и подержался мгновение в воздухе над растерявшимся врагом. Потом ударил, сложив крылья, отдав этому удару всю свою силу и всю страсть. Не зная страха и презирая смерть, гордая птица решила или победить, или упасть бездыханной на землю. Он ударил врага под левое крыло, всадил коготь и распорол коршуна, как ножом. Коршун сразу обмяк и, ероша перья, комком тряпок полетел на землю. Сокол поднялся еще выше и не оглянувшись полетел в сторону гор.
«Вот так надо драться! – улыбаясь, восторженно подумал Борис. – Открыто, грудью вперед и насмерть!..»
Он хотел бежать посмотреть на сбитого коршуна, но увидел у крыльца школы двух по грудь заляпанных грязью лошадей. Значит, вернулись с разведки Садыков и Кожагул.
Борис повернул и зашагал поспешно к школе.