Текст книги "Вторая весна"
Автор книги: Михаил Зуев-Ордынец
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 21 страниц)
Глава 12
Наперекор всему – весна!
Грушинскую машину «вываживали». Если читать об этом в сухой, теплой комнате, то, как бы ярко ни было описание, вы, читатель, все же не поймете, не почувствуете полностью, какая это дьяволова работенка! Для этого надо вам самому принять в ней участие. И если посмотреть при этом на вас со стороны, то это похоже будет на купанье человека, не умеющего плавать: то присядет, то встанет, а то и лечь попытается. Но купаться вам придется не в прохладной летней водичке, а в весенней жидкой ледяной грязи. И вот, когда бревна, шпалы, чурбаки, скользкие от грязи, как мокрое мыло, начнут вырываться из ваших негнущихся от холода пальцев и бить по рукам, когда спину и плечи ваши как кипятком обварит горячий пот, а хлюпающая в сапогах ледяная жижа сведет ноги судорогой, когда покажется, что кто-то стягивает с вас ватные штаны, от воды и грязи ставшие пудовыми, – тогда, пожалуй, вы поймете, что такое «вываживание» застрявшей в грязи автомашины. Впрочем, нет! Еще не поймете, так как самое страшное впереди. Вот вывешенная на вагах машина заколыхалась в воздухе, и теперь лезьте одеревеневшими руками по локоть, а может быть и по плечо, под колесо, в залитую студеной жижей яму и закладывайте ее, проклятую, пластами дерна, камнями, хворостом, досками, чурбаками. И все время будьте начеку. Машина может сорваться с ваги и придавить ваши руки. А происходит все это чаще всего не днем, под солнцем, а ненастной, продутой всеми ветрами ночью, когда, кажется, весь мир состоит из черной степи, такого же черного неба и одичалого, тоже как будто бы черного ветра. А переставший было дождь исподтишка подкрался и снова заморосил, вымачивая на вас последнюю сухую нитку.
В зыбком, тревожном свете фар Борису хорошо видны были люди, их измученные, перемазанные грязью, посиневшие от холода лица. Вот кто-то сидевший на корточках резко поднялся, ударившись головой о крыло машины, и по черному берету, упавшему в грязь, Борис узнал Неуспокоева, а вот в полосу света попало озорное лицо Васи Мефодина. Он смеялся, и зубы его блестели на перемазанном лице. И снова, откуда-то очень издалека, прилетел крик: «Смотри, Мефодин!» Шофер молча погрозил берегу кулаком.
Борис вдруг заторопился. Положил на высокую кочку портфель, «ФЭД», подумал и снял для чего-то галстук, сунув его в карман пальто. Потом засучил до колен брюки и кальсоны и решительно шагнул в топь. Галоши и ботинки тотчас налились холодной жижей. Колючий холод стрельнул через все тело в мозг. Начал колотить озноб. «Так ничего не получится, – невесело подумал он. – Через пяток минут ноги сведет судорога и я шлепнусь в грязь. Нужны сапоги». Он вылез из грязи, спустил засученные кальсоны и брюки и поспешно зашагал от берега.
Чтобы найти в темноте машину с крупной надписью на бортах «Хозчасть», пришлось идти по дороге. На ноги налипла пудовая грязь. То и дело останавливаясь, Борис прямо ребром ладони снимал с подметок тяжелые лепехи. Но через пару шагов на ногах снова повисали чугунные гири, вызывая злобу и бессильное отчаяние. Он так устал, что потух в его душе недавний порыв, он десятки раз готов был плюнуть на все, сесть на подножку какой-нибудь машины и сидеть полчаса, час, чтобы перестало колотиться сердце, освободилось дыхание и прошла ломающая кости боль в ступнях и под коленями. И он остановился, но не от усталости, а от внезапной мысли: «Сколько же таких километров придется отшагать на целине ее работникам?» И тогда опять побрел, задыхаясь и обливаясь потом.
На подножке машины с надписью «Хозчасть» сидел человек, завернутый в новенький, оранжевый и огромный, по самую землю, тулуп. Борис подошел и постучал в тулуп, как в дверь:
– Можно?
– Кого надо? – донеслось из недр тулупа.
– Завхоза.
– Не знаю, где завхоз. – Из тулупа вылезла голова и кивнула в сторону переправы: – Как там?
– Плохо, – коротко ответил Борис. И, краснея от невинной, по сути дела, лжи, сказал: —Директор приказал выдать мне резиновые сапоги. Дело спешное. Без завхоза нельзя?
Человек плотнее закутался в тулуп и сладко, с подвыванием, зевнул.
– А вам завхоз и не нужен. Наперед найдите бухгалтера, и пусть выпишет он вам первичный документ. Не понимаете? Пусть выпишет ордер на выдачу вам одной пары резиновых сапог, – неторопливо объяснял человек в тулупе. – Тот ордер пускай подпишет завхоз, потом директор, а потом приходите как раз сюда, я вам сразу выдам сапоги.
– К утру эту процедуру закончим? – с зловещим спокойствием спросил Борис.
– Может, и к утру. И это не процедура, а оформление первичных документов. Порядочек должен быть.
– А сейчас, значит, не получу? – еще более зловеще спросил Борис.
– Это почему же не получите? – обиженно удивился человек в тулупе. – Как раз получите.
Он тяжело влез на подножку, пошарил в кузове и бросил к ногам Бориса пару резиновых сапог и еще какой-то сверток.
– Мерьте, ваш размер. А это фланелевая портяночка.
– И без первичного документа? – радостно удивился Борис.
– А вы получайте себе, если дают. Материально ответственное лицо тут я. А я ботинки ваши в заклад оставлю. Принесете первичный документ – верну. А вы небось думали, что вы одни сплошь патриоты, а снабженцы сплошь бюрократы? Обидно даже! Мы тоже идем навстречу…
Обратно на переправу идти было легче. Сноровка, что ли, появилась, или подгоняли резиновые сапоги. Широкие в голенищах, они хлопали по икрам на каждому шагу. Его удивило, что навстречу стали попадаться люди, идущие с переправы. Три парня в черных полушубках разговаривали так громко и возбужденно, что Борис услышал их еще издали и по голосам узнал Зубкова, Сычева и парня в лыжном костюме.
– Имел он, сволочь, право руки выкручивать, грозить и жуликом выставлять? Ты вот что мне скажи! – спрашивал с унылой злостью парень в лыжном костюме.
– Никто его не оправдывает. Держиморда, – ответил Сычев. – Но и ты хорош. Почему с нами не пошел? Боялся альпинистские ботиночки замарать и костюмчик забрызгать?
– Бросьте! – озлобленно тянул «биллиардист». – В горкоме комсомола нам что обещали, когда на целину выпроваживали?
– Обещали: будет повар в белом колпаке, будет компотом кормить, будут танцы под оркестр каждый день, и соловьи будут петь. Полторы тысячи соловьев из Курска выпишут, – весело ответил Зубков, ухватившись под бока, будто приготовился к присядке.
– Вы это бросьте. Говорили, что государственное дело будем делать, на весь Союз будем греметь! Где гром? А в грязи ковыряться я не нанимался!
– Ты что, с трамвая упал? – перебил его Сычев, потрогал больную шею, поморщился болезненно. – Недопонимаешь ты, Сашка! Государственную работу и делаешь.
– Бро-осьте! Я не разнорабочий, я спец, шестой разряд имею.
– Мы это давно знаем, Саша, – деликатно согласился Зубков. – Ты спец по выводке пятен на солнце. Очень ты узкий спец, Саша. А мы приехали сюда делать всё, что понадобится.
– Так дальше пойдет – утеку! – пообещал угрожающе Сашка.
– Не утечешь. Помнишь, как провожали?
– Кто провожал? Кого?
– Нас, тебя! На целину провожали. Ползавода на перроне стояло. Можно тебе обратно? Встретят, как на Внуковском, с оркестром и почетным караулом.
– Как дела на переправе, ребята? – остановил их Борис.
– Кончен бал, – устало ответил длинный Сычев. – Мы свою выдернули. Вываживать пришлось. А вторая машина, полупановская, сидит. Трактором придется вытаскивать.
Приплясывая, будто радуясь, Зубков вздохнул грустно:
– Большая неприятность, что и говорить.
Они пошли, продолжая спорить, и долго еще доносился из темноты ноющий, скулящий Сашкин голос: «Бро-осьте!»
Борис постоял, раздумывая, куда ему идти. И вдруг, вспомнив: «А портфель? А фотоаппарат?» – снова побежал на переправу.
На берегу было безлюдно и темно. Только одна дежурная машина светила малым светом на попавшую в беду подругу, полупановскую четырехтонку, будто успокаивая ее. Но тревожное и безнадежное было в мощной, красивой, бессильно завязшей машине. Ее обмывала уже проступившая над осевшей грязью вода, и стая уток, уткнув головы под крылья, беспечно дремала около борта.
Идя по кромке берега, отыскивая кочку, на которую он положил портфель и фотоаппарат, Борис увидел человека, одиноко стоявшего у самой воды. Он вгляделся и вздрогнул от радости, услышав мягкий, негромкий девичий голос Шуры:
– Что вы потеряли, Борис Иванович? Портфель и фотоаппарат?
– Да-да! Оставил здесь на берегу где-то, – обрадовался Борис.
– Всё в порядке. Они у Николая Владимировича.
– Нашли директора? – подошел Борис к Шуре.
– Нет. Говорят, еще не вернулся.
– А что это вы бродите здесь в одиночестве?
– Так… – медленно ответила она. – Настроение какое-то такое…
– А где же?.. – начал Борис и смутился.
– Николай Владимирович? – отвернувшись, пряча лицо, спросила Шура. – Прогнала. Его всегда иронические сентенции бывают утомительными. И вообще захотелось побыть одной.
– Уйти мне? – жалобно спросил Борис.
– Нет, вы оставайтесь, если не боитесь заразиться моим настроением.
– А что это за настроение? – теплым голосом спросил Борис. – Если плохое, давайте пополам разделим.
– Хорошо. Берите половину… Я не понимаю… Не понимаю! – беспомощно развела она руки. – Почему Сычев не послушался меня, когда я потребовала, чтобы он прекратил работу? Я ведь еще раз говорила с ним. Я была там… – указала она глазами на болото, где вываживали грушинскую машину. – Я сказала ему, что он рискует, а он ответил: «Сейчас, сейчас, доктор! Еще минуточку одну!» Я и остальным сказала, чтобы они сию же минуту шли на берег и переоделись в сухое. С завхозом я уже договорилась. Не пошли, сказали: «После, доктор». Почему? Неуспокоева побоялись?
– Дешево вы людей пените. Александра Карпов-на. Не дороже Неуспокоева, – тоскливо ответил Борис.
– Какой вы колючий, – обиженно прошептала Шура.
Она долго молчала, исподтишка разглядывая освещенное светом дежурной машины лицо Бориса, и удивлялась, почему она считала Чупрова славным, умным, но очень уж непривлекательным, некрасивым до смешного парнем? Из-под полей его уродливой шляпы опускалась плавная и ясная линия лба. Глаза крупные, смелые, на все смотрят прямо и пристально, нос великоват, правда, для худенького мальчишечьего лица, но тонкий в переносице и с горбинкой. Рот сердитый, но не злой, а подбородок хоть и небольшой, ко твердо, решительно выдвинутый. Хорошее лицо, умное и правдивое!
Борис ощущал на себе ее косой, изучающий взор, будивший в нем то надежду, то робость, то отчаяние безнадежности.
– Побродим немного, хорошо? – взяла его под руку Шура. – Мне не хочется вас отпускать.
Борис промолчал, чувствуя, как горит его лицо под холодным ветром и ледяным дождем.
Они пошли рядом, плечо к плечу, и даже теперь, в темноте, Чупров обидно чувствовал свой никудышный рост. И знал Борис, что, как всегда в таких случаях, оставаясь с Шурой наедине, он будет мучительно искать тему для разговора, а наконец найдя, будет следить за каждым своим словом, и разговора не получится.
– А вы знаете, – торопливо заговорил он, усиленно оттопыривая губы для солидности, – что мы находимся в самом центре огромного Евразийского материка? Вообразите карту Восточного полушария, на ней эту махину, этот великий материчище, а в центре его нас, ползающих пылинок. Но у этих пылинок грандиозные замыслы! Любопытное ощущение получается! Я хочу с этого начать свой очерк с целины. Одобряете?
– Да, конечно, – пустым, отсутствующим голосом отозвалась Шура и, словно очнувшись, нервно, брезгливо дернула плечами: – Фу, какая мерзость!
– Вы находите? – упавшим голосом спросил Борце.
Она засмеялась.
– Это я не о вашем очерке – о погоде. Оглянитесь, ну разве не мерзость?
Погода была действительно гнусная, ненавистно ощущавшаяся каждым нервом. Бесприютно и уныло шумел камыш, со всхлипом, похожим на тихий плач, плескались мелкие грязные волны, порывистый холодный ветер то приносил секущий, пронзительный дождь, то относил его куда-то в сторону.
– А все-таки, знаете, чувствуется весна! – сказал солидно Борис.
Шура опять засмеялась, на этот раз звонко и весело:
– Боже, каким тоном это было сказано! Но вы правы, правы, милый Борис Иванович! Все-таки чувствуется весна. И давайте говорить о ней. У меня весной бывают странные чувства. Будто я наконец…
– Знаю, знаю! И со мной это бывает. Но при чем здесь весна? – взволнованно перебил ее Борис. И повторил печально. – Это не весна.
– А что же? – спросила Шура, улыбнувшись чуть-чуть, уголком рта.
Борис скорее почувствовал, чем увидел эту понимающую улыбку, и замолчал, отвернувшись.
Шли они теперь по берегу какой-то черной воды с невидимым противоположным берегом. Шура притихла. Они вышли из света стоявшей на берегу машины, и девушку пугала эта темная, безбрежная ночная вода. С отчаянным кряканьем и резким свистом крыльев упала в тростники утка, и пришедшая оттуда волна плеснулась в берег у самых ног Шуры. Она вздрогнула и прошептала:
– Страшно как!.. А вам не страшно? Тогда вы ничего не поймете. А мне почему-то кажется, что я оставила город и мою городскую жизнь давно-давно и заехала в степь далеко-далеко, так далеко, что уж не вернуться. И мне очень страшно. А возвращаться не хочу. Мне хорошо. Мне было бы очень хорошо, если не мешало бы… – Она невесело смолкла, над чем-то раздумывая. Потом вздохнула тихонько, украдкой, и снова заговорила: – Что «если не мешало бы»? Наши недостатки, наше несовершенство, наши душевные бурьяны и сорняки, которые мы сюда притащили.
Она вдруг схватила Бориса за рукав и выдохнула ликующим шепотом:
– Смотрите!.. Ой, смотрите!
Освещенный непонятным, колеблющимся светом, может быть отражением от воды далеких фар дежурной машины, качался одиноко на ветру невысокий крупный цветок. В полутьме он казался бархатно-черным, но когда Борис зажег спичку, венчик его засиял таким алым, горячим цветом, будто на стройном стебле зажглось яркое маленькое пламя.
– Степной тюльпан! – воскликнул Борис. – Самый ранний цветок в степях.
Одинокий тюльпан качался порывисто под ударами ветра, но не склонял голову, увенчанную лепестками изящной, горделивой формы. Не роскошный, не надменный и не нежный, а простой, веселый и какой-то храбрый, полный крепкой радости жизни, он будил в душе чувства тоже крепкие, смелые и веселые.
Борис зажег вторую спичку. Вокруг тюльпана всё: кустики прошлогодней травы, стебли берегового тростника, даже дернину – содрали шоферы и стащили под колеса буксующих машин, а тюльпан не тронули. Не поднялась рука на его ликующий праздник цветения.
– Какой он веселый и нарядный! – с восторгом и удивлением горячо шептала Шура. – И храбрый-храбрый! Один среди грязи, под холодным ветром. Вот рядом колесо прошло. А он ничего не боится! Верно?
– Сорвать его вам? – протянул Борис руку.
– Не трогайте! Разве можно? И никому о нем не рассказывайте. Хорошо? Это будет только наш веселый, храбрый тюльпан. Обещаете? – умоляюще шептала Шура, а он и в темноте видел ее широко раскрытые глаза. Удивительное дело! Он и в темноте видит ее глаза!
– Шура!.. – несмело взял он ее холодную, мокрую от дождя руку. – Шура… Я знаю, неумелая у меня какая-то любовь… нескладная…
– Борис Иванович, не надо! – прижала она его руку к груди. – Вы будете потом жалеть, вам убудет стыдно. А я не хочу этого. Вы же очень хороший!
Она выпустила его руку и быстро пошла в сторону далеких огней санитарного автобуса. Борис улыбнулся жалко, стыдно и тоже пошел, потом побежал, догоняя ее.
А с черного неба падали и падали вниз птичьи голоса, отрывистые, протяжные, ухающие, звенящие. Все-таки, наперекор всему, была весна!
Глава 13
От сегодня не уйдешь
Чупров и Квашнина издали увидели, что в санавтобусе включено полное освещение. Он светился, как яркий сквозной фонарь. Шура, проходя, заглянула в незанавешенные окна и остановилась.
– Егор Парменович приехал! – радостно сказала она.
Борис тоже подтянулся к окну.
Обе стороны откидного столика, застеленного большой картой, занимали Корчаков и Садыков. Директор сидел, оперев голову в развилку большого и указательного пальцев, задумчиво почесывая то подбородок, то усы. Садыков, без шинели, в смешном кургузом кителе с такой высокой талией, что хотелось сзади одернуть, что-то говорил, наверное по обыкновению кричал, водя пальцем по карте. На противоположной стороне автобуса, на откидном диванчике сидел Неуспокоев, а рядом с ним сиял лысиной Грушин. На внешности прораба не было никаких следов того, что он полчаса назад вылез из болота. Все на нем, даже грубые рабочие сапоги, было как новенькое, чистое и свежее. Он, не слушая Садыкова, раскрыв на коленях несессер, спокойно маникюрил пальцы, выковыривая из-под ногтей болотную грязь. А старый шофер чуть не при каждом слове завгара морщил щеки, подгоняя их почти под глаза, как человек, у которого нестерпимо разболелись зубы. Было известно уже, что райком партии рекомендует Степана Елизаровича парторгом совхоза, и он тяжело переживал неудачу похода. А завязшая полупановская машина – это уже неполадки в его автомобильном «цехе». Кроме них, в автобусе была Марфа Башмакова, но сидела она на чем-то низком и видна была только ее голова.
При входе Квашниной и Чупрова прораб живо обернулся и пристально посмотрел на Шуру:
– Как погода, Александра Карповна? Не помешала интересной прогулке?
– Погода мерзость, а интересной прогулке нет, не мешала, – спокойно ответила Шура, медленно снимая пальто.
Неуспокоев бросился помочь ей и, глядя через плечо девушки на Бориса, деланно удивился:
– Борис Иванович, голубчик, что с вами? Почему у вас такой грустный, я бы сказал, похоронный вид? «Не узнаю Григория Грязнова!» – пропел он томным голосом. – Что вас так расстроило? Может быть, пропажа портфеля с пустой молочной бутылкой и фотоаппарата? Успокойтесь, вон они лежат.
Борис посмотрел на его крупный нос с наглыми ноздрями и вдруг почувствовал, что он очень не любит этого человека. Он сел третьим на диванчик и тут только разобрал, что Башмакова примостилась неудобно на маленьком стальном сейфе.
– Что я вижу? Наша Марфа Матвеевна на трехстах тысячах сидит! – засмеялся он.
– Истинная Марфа-посадница, – хмыкнул Корчаков. – Слышала она где-то лекцию о бдительности и вот уже вторую неделю не слезает с несгораемого ящика. А сейчас, в дороге, одна оставаться боится, так всюду за мной с ящиком ходит. А в нем пять пудов без малого.
– Смейтесь! – сердито посмотрела секретарша на директора. – Сижу, как клушка в лукошке, а я ведь всю жизнь на производстве, на строительстве. Вот такой девчушкой начала работать, еще Ленинград чинила.
– Чинили Ленинград? – спросил Борис, пряча улыбку, но Марфа заметила ее.
– Чего улыбаетесь, товарищ корреспондент? Я рубашки да кофты чинить не согласна. Я согласна города чинить. Всю жизнь горы ворочала, а тут, на-ка, сиди на оборотных средствах, прах их возьми! А всё сапоги!
– Какие сапоги? – удивился Неуспокоев.
– Вот какие! – выставила Марфа ногу в огромном сапоге. – Сорок пятый номер! На Медного Всадника! Шаг шагнешь – они, окаянные, сваливаются, Егор Парменович небось научил завхоза такие бахилы мне выдать, чтоб от секретарства не сбежала!
– Сиди, сиди, Марфа-посадница, – устало улыбнулся ей директор. – Работа как раз по тебе. Женщина, слабый пол.
– Слабый пол! – всплеснула руками Марфа и захохотала, прикрыв рот ладонью. – Иду, аж земля трясется! Центнер чистого веса без бумаги, вот какой слабый пол!
Все, кроме Садыкова, засмеялись. Завгар, морщась, нетерпеливо разглаживал ладонью карту. Неуспокоев смеясь смотрел на Марфу. Жаркотелая, пылко-румяная, с грудью, туго натянувшей кофту, она обольщала одним неиссякаемым своим здоровьем. Жарко, томно было в полушубке ее могучему, цветущему телу.
Все еще смеялись, когда Садыков сказал недовольно:
– Давайте о деле, товарищи. Что?
Он был зол и утомлен до крайности, его пробирал озноб бессонницы и непогасшее еще возбуждение.
– Что же, давайте о деле, – вздохнул покорно Егор Парменович. – Вчера не догонишь, от сегодня не уйдешь.
– Нет, значит, бродов? – посмотрел на него Садыков.
– Со всей ответственностью говорю – нет! Собственными ногами перещупал. Видите, вот! – поднял директор ногу. Подметка была оторвана до половины, и сапог ощерился, как клыкастая собачья пасть. – Подметки что, ноги выдергивает! Трясина зыбучая!
– Я тоже переправу не нашел, – глухо сказал Садыков.
– Да-а, дела! – Усы директора дернулись. – Хороший мы с вами, Курман Газизович, стратегический план разработали. Одна колонна двигается… Другая колонна двигается… Ди ерсте колонне марширт… Ди цвейте колонне марширт… Помните? Типично штабная работа. «Гладко было на бумаге, да забыли про овраги». Вот и обскакал вас старший агроном, Курман Газизыч!
Садыков резко вскинул голову, но сдержался и промолчал, лишь крепко провел ладонью по волосам, жестким и прямым, как вязальные спицы. «Они, наверное, и холодные, как проволока», – брезгливо подумал Неуспокоев. Его сегодня все раздражало в Садыкове: и его набрякшие от бессонных ночей веки, и нелепый, идиотски сшитый китель, и привычка завгара среди речи вдруг, неожиданно спросить криком «что?», и вот даже его волосы. Ровным, вежливым голосом, но желчно кривя рот, он спросил:
– Как же это получилось у вас, товарищ Садыков, что посадили вы всех нас в лужу?
– Вот… так… – вздохнул Курман Газизович и развел руки.
– Так! – Неуспокоев зло поднял плечи. – Еще Достоевский писал: «Прелестное русское слово “так”». Действительно прелестное! Всё объясняет. Как-то так получилось… Не знаю, так вышло… Нет, извините! Так, да не так! – Он с треском захлопнул несессер. – Куда вы нас завели! «Ко Христу за пазушку?» Так, кажется, вы изволили сказать вчера, в городе? Вы же, Садыков, майор запаса, танкист. Вы обязаны были заранее разведать трассу, прямую, короткую и годную для тяжелых машин. А вы, оказывается, и впрямь доверили это дело своей машине. Она у вас дорогу нюхом чует!
Прораб пытался говорить с веселой иронией, с «чуть-чуть иронической интонацией», как сам он советовал, но выходило у него зло, тяжело и отнюдь не весело! Он не спеша закурил и, лениво затянувшись, закончил с тяжелым презрением:
– Видел я у вас здесь верблюда на чигире. Ходит по кругу с завязанными глазами. И вы вели нас с завязанными глазами.
– Вот кто меня подвел! Смотри! – закричал Садыков и ткнул в карту пальцем. – Чистая степь! Что? Я топографии не должен верить?
– Держались вы за топографию, как пьяный за водосточную трубу, – недобро прищурился на него прораб сквозь дым зажатой в зубах папиросы. – И шлепнулись в лужу!
– Чего смеешься? Я как на мине подорвался, а тебе смешно?! – крикнул Садыков. – Тебе смешно, да?
– Кстати, почему вы кричите на меня и зовете на «ты»? Потрудитесь говорить со мной спокойно, вежливо и без крика.
– Разве я кричу? – удивился Садыков. – Тогда извиняюсь.
Все некоторое время молчали. Заговорил первым опять прораб, на этот раз медленно, осторожно, как бы особенно тщательно отбирая слова:
– Если у нас всюду, всегда и во всем будет так – сбегу! Откровенно говорю.
– Куда? – тихо спросил Корчаков.
Лицо Неуспокоева стало непреклонным:
– Целина велика! Туда, где не только требуют от тебя подвигов, но и дают возможность для их свершения. Согласен на любые трудности! Хочу трудностей, люблю трудности, обожаю! Но простои!..
Егор Парменович, не меняя позы, с подбородком, зажатым в развилку пальцев, скосил глаза в сторону прораба. Неуспокоев снял пальто и оказался в короткой, до пояса, вельветке со множеством «молний», расположенных вдоль и поперек, вкривь и вкось. «Разукрасился, как новогодняя елка!» – сердито подумал Егор Парменович, но ответил спокойно, в тон прорабу:
– Работать хорошо, в том числе и без простоев, это уже подвиг. А вам, Николай Владимирович, такой подвиг не по плечу? Так вас прикажете понимать?
Лицо Неуспокоева окаменело.
– Разрешите мне, Егор Парменович? – по привычке встал Борис. – По-моему, для успеха дела первое – это создать для людей человеческие условия труда. А у нас на переправах хватают первых попавшихся парней и ездят на них, пока они не взмылятся. Люди только что вылезли из болота, не успели обсушиться, а им кричат: «Довольно зады греть! Не на курорт приехали!» И снова в болото! А в это время десятки людей болтаются без дела, ищут развлечений.
Грушин зашевелился и посмотрел на директора.
– Вы что, Степан Елизарович? – спросил Корчаков. – Хотите сказать?
– Нет, нет! – замахал руками шофер. – Товарищ корреспондент, спасибо ему, уже сказал за меня. А я считаю, что плохо мы закон соблюдаем.
– Какой закон? – посмотрел на него через плечо Садыков.
– Забота о людях – первый закон. Я считаю, что дальше так дело не пойдет. Почаще надо на людей оглядываться. А сколько мы сегодня людей напрасно в грязи искупали? И даже, оказывается, по два раза искупали!
– Я сам сто раз искупался, пожалуйста, – нетвердо, не находя нужного тона, ответил Садыков. – Терпеть не люблю такого разговора!
– Разговора у нас покуда и нет. А будет разговор, как коммуниста с коммунистом, – ответил негромко Грушин.
Лихорадочно розовея, как всегда при сдерживаемом волнении, поднялась Шура.
– Нельзя, нельзя так делать! Одних и тех же людей посылают по два раза в ледяную грязь. Пересменки надо делать. И надо немедленно организовать переодевание в сухое. И горячий чай должен быть в таких случаях!
– А где же вы раньше, доктор, были? – внимательно разглядывая свою бурую, в трещинах ладонь, будто читая что-то на ней, тихо сказал Грушин. – Мокрых людей в болото погнали, а вы как на это реагировали? Это ведь с моей машиной такое дело вышло, мою машину вытаскивали, – оторвался он наконец от ладони и обвел всех строгими, не просящими пощады глазами.
– Я думала… – осекся голос Шуры.
– Именно – думала! А надо было делать! Именно вам, доктор, делать! – резко сказал Корчаков опустившей голову Шуре. – На первый раз, так уж и быть, не взыщем. А повторится – пеняйте на себя. А какой же это умник погнал мокрых людей в болото?
– Я, – скучающе ответил прораб.
Егор Парменович медленно, всем тяжелым телом повернулся к Неуспокоеву.
Прораб ответил ему безмятежным взглядом.
– Больше ничего не скажете? Прораб твердо подобрал губы:
– Считаю, что я прав! Не богу же на них молиться!
– Отставить поганые разговорчики! – громыхнул бас директора. – Дальше, прораб Неуспокоев?
Прораб улыбнулся лениво, одной стороной рта и сказал тихо, но с нажимом:
– И наконец я считаю, что в коммунизм в брючках с разглаженной складочкой не войдешь.
Марфа, дремавшая на сейфе, вдруг выпрямилась и, сердито подпихивая волосы под косынку, сказала быстро:
– Я рядом с вами, товарищ прораб, не согласна в коммунизм вступать. С вами в коммунизм на костылях вступишь или на носилках.
Сонный, невнятный голос Марфы и заспанное ее лицо так не вязались с сердитыми, быстрыми словами, что все засмеялись, даже Неуспокоев.
– Не к добру наш смех, – вздохнул Корчаков. – Ну-с, а что дальше будем делать? Слушаю вас, товарищи.
– Командуйте поворот на все сто восемьдесят, – сказал Грушин, осторожно трогая лысину пальцами. – Вот что будем делать.
– Панику разводите, Грушин, – не глядя на сидящего рядом шофера, сказал Неуспокоев. – Вы, оказывается, трус.
– А как вы это угадали? – улыбнулся Грушин. – Точно! Чтобы храбрость доказать, на рожон не полезу.
– Егор Парменович, имею серьезное предложение! – Неуспокоев нервно потер сухой точеный лоб. – Надо всех нас, человек двести, триста, раскинуть в цепь. Всем дать шесты. И двинуться на штурм болота!
– Апырмай, какое тебе спасибо! – радостно крикнул Садыков.
– Не допускаю мысли, что мы не нащупаем брод, – продолжал, не взглянув на него, прораб. – Организацию этого дела прошу поручить мне. Начну сейчас же, минуты не теряя!
Корчаков, снова уткнув подбородок в пальцы, молчал.
– Простите. Егор Парменович, – послышалась в голосе прораба осторожная настойчивость, а в глазах появился азартный блеск, – но этот важный вопрос надо решить немедленно. Государственное задание мы обязаны выполнить при любых обстоятельствах и любыми средствами. Вы согласны со мной?
– Как? – обвел всех глазами директор.
– Психическая атака, – сказал Грушин.
– Я категорически против предложения товарища Неуспокоева. Как врач! – сказала твердо Шура.
– То-то и оно! – довольно сказал директор. – Отменяется ваш массовый заплыв, Николай Владимирович.
Прораб, выжидательно подавшийся вперед, откинулся к стене и прикрыл веками сразу потухшие, опустевшие глаза.
– Значит, кругом марш? – странно тихо спросил Садыков и дернул крючки сразу ставшего тесным воротника кителя. Но, взглянув на Шуру и Марфу, снова со вздохом застегнул его.
Все долго молчали. Неуспокоев курил с подчеркнутым спокойствием, медленно пуская красивые колечки. Марфа шепталась с Квашниной, Грушин опять разглядывал ладонь.
Молчание прервал Егор Парменович:
– Сидим вот, хнычем, вздыхаем, виновников ищем, а наши тракторы жмут сейчас на всю железку! На весь Казахстан, на всю Сибирь гремят!
Он положил ладонь на глаза, и перед, ним встало…
…По сопкам и долинам, мимо старых кочевничьих колодцев и степных кладбищ, мимо верблюжьих и конских черепов, чьи пустые глазницы прострелила уже молодая трава, ломятся тракторы Жангабыла. Пятьдесят дизелей, три с половиной тысячи лошадиных сил, лупят через ночь при полном освещении! И вздрагивает степь, как при землетрясении, прочь бегут звери, тучами поднимаются над речками и озерами всполохнутые птицы. А сколько таких тракторных колонн ломится сейчас по всему размету целинных земель! Полки, дивизии, армии мощных машин! Даже Уэллс не видел такое в своих фантастических, снах!..
– Вот где красота, вот где сила! – снял Егор Парменович ладонь с глаз. – Они не сядут, как мы, на мель! – Он выпрямился в кресле, прямой и строгий. – Назад, говоришь, Степан Елизарович? Не было у меня такого, чтобы назад. А придется, видно, впервые в жизни и это испытать.
Он потянул к себе карту, почесал пальцем висок и выругался шепотом:
– Вот ведь он, вот он Жангабыл! Рукой подать! Часа четыре хода, всего и разговора. А если обратно, то ведь придется отступать до Уялы. Километров полтораста назад! Клади сутки! Потом влево повернем, на север, вот на эту дорогу…
– Она вдвое длиннее той, которой мы шли, – сказал Грушин. Он незаметно подошел к столику и стоял за спиной директора, тоже глядя на карту.
– А это еще лишняя, сотня километров! – отодвинул Егор Парменович карту так, что она смялась. – По теперешней грязюке еще лишние сутки! А расход времени для нас невозвратимый расход! – сказал он зло, глядя почему-то на одного Неуспокоева.
Прораб со скучающим лицом, тихонько насвистывая, холил ногти напильничком.
Егор Парменович хотел что-то добавить, но в дверь постучали.