Текст книги "Том 2. Проза 1912-1915"
Автор книги: Михаил Кузмин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 32 страниц)
Высокое окно
Квартира моих родителей была в 6-м этаже. Теперь, конечно, этим никого не удивишь, но в дни моего детства еще не было восьми– или девятиэтажных домов, и 6-й этаж казался почти предельной высотой. Отец и мать немного ворчали, что трудно подыматься по лестнице, но мне эти подъемы доставляли даже некоторое развлечение, неся с собой еще ту выгоду, что благодаря этому неудобству старшие реже выходили из дому, и я был бы даже рад, если б мы жили не в 6-м, а в 20-м этаже, чтобы только моя бонна, веселая немка Мария Яковлевна, реже бегала со двора. Притом как раз у меня в детской было окно, которое считалось гордостью нашей квартиры. Из него открывался широкий отдаленный вид, не было видно нашей улицы, даже противоположного тротуара, а прямо темнел большой городской сад с круглым прудом посредине, улица уже за садом, купола, шпили и кресты церквей, а вправо кусок Невы, такой синей весною, по которому медленно плыли баржи и быстро бегали пароходики с трубами, казавшиееся игрушечными. Окно выходило на запад, и почти всегда, когда нас посещали редкие гости, их приводили к моему окну, и они стояли несколько минут в молчании и потом тихо говорили матери, что они теперь понимают, откуда в стихах моего отца такая возвышенность мыслей и торжественная прелесть выражений. Я не совсем понимал их слова, но гордился, что мое окно хвалят, потому что ведь это было мое окно, раз оно находилось в моей комнате.
У нас совсем не было знакомых детей, а гости, которые ходили к отцу, не пели, не танцевали, не играли в карты, только спорили да читали стихи, а потом мать их поила чаем. Мария Яковлевна мне рассказывала, что на Васильевском острове у нее живет тетка, куда она ездила почти каждый праздник. Рассказывала также, какое там бывает веселье. Там бывает много барышень и молодых людей, служащих в конторах, банках, магазинах, юнкеров и даже один офицер. Там танцуют, играют, поют, пьют наливку и занимаются стуколкой; а на масленице катаются на вейках и бывает чудно как весело. Один раз немка выиграла восемь гривен, а другой раз, катаясь с гор, потеряла муфту, и офицер ее поцеловал. Ах, как жалко, что у нас ничего подобного не бывает! Но Мария Яковлевна меня утешила, сказав, что мой папа слишком умный человек, что его все ценят и уважают, муфты у него нет и что ему совсем не интересно, чтоб его целовали офицеры. Мне хотелось, чтоб все было менее умно и повеселее, но что ж делать, нужно жить так, как приходится.
И я подумал, что раз мой отец сделался таким умным от моего окна, то и со мною может случиться то же, и стал смотреть на круглый пруд и игрушечные пароходики не только с гордостью, но и с некоторой надеждой. Часто, когда мне надоест расставлять солдатиков, слушать немецкие сказки или рисовать рожки и усы дамам в старом модном журнале, я влезал с ногами на подоконнник и подолгу смотрел на блестящие кресты дальних церквей. Мне не становилось веселее, но я затихал и долго не спускал глаз все с того же, так хорошо знакомого пейзажа. А к отцу все так же приходили гости, пили чай, а иногда их подводили к моему окну, они молчали или говорили вполголоса. Отец отвечал им, вероятно, что-то умное, потому что они шептали: «Боже, какой возвышенный полет мыслей! Какая торжественная прелесть слов». Мать улыбалась, гордясь не то своим мужем, не то моим окном, и тихонько звала пить чай.
Однажды я увидел в мое окно нечто совершенно невиданное до сей поры, удивительное и восхитившее меня: из далекой улицы под нежную торжественную музыку стройно выезжала масса людей на одинаковых лошадях, разливая вокруг себя необычайное сияние.
У них не было ни рук, ни ног, а один золотой блеск, стройность и нежная музыка. Так золотой змеею они выехали медленно, там вдали, прошли и скрылись.
– Фрейлен, фрейлен, что это такое? – закричал я со своего окна.
Мельком взглянув на видение, немка ответила:
– Это кавалергарды, дитя; какой веселый марш: тра-та-та! тра-та-та!
– Они люди?
– Что это?
– Кавалергарды, говорю, люди?
– Фу, какой ты глупый! Конечно, – и она снова принялась за шитье.
Мне было несколько досадно на фрейлен, зачем она не разделяет моего восторга, а говорит о кавалергардах, будто о своих приказчиках. Конечно, будь она русская, она хоть бы перекрестилась на такое чудо, а с немки чего же спрашивать?
С тех пор моими мыслями всецело владели эти люди, все как один, без рук, без ног, появляющиеся не иначе как в золотом блеске и под нежную музыку, которая совсем не похожа на глупое «тра-та-та! тра-та-та!», спетое Марией Яковлевной. Я просиживал целыми днями на своем окне, ожидая, что повторится виденное, но оно не повторялось, а только сновали опостылевшие игрушечные пароходики по надоевшей самой себе Неве. Так как все считали моего отца очень умным человеком, то я решил обратиться к нему и расспросить его хорошенько о своих кавалергардах.
Конечно, я делал маленькую измену, выдавая свой секрет, но что же мне было делать? Время шло, а они больше не появлялись.
Отец мог мне объяснить только то, что кавалергарды – это такой полк, и кроме того рассердился, зачем я пристал к нему со вздором и кто мне набивает голову всякими глупостями. Мать взяла меня под защиту, говоря, что у мальчиков моего возраста часто бывают военные увлечения, что это вполне естественно и потом пройдет. Но отец продолжал ворчать и оплакивать мою будущность, предсказывая, что из меня выйдет дурацкий солдафон.
Не будучи в состоянии носить свою тайну неразделенною, я снова обратился к Марье Яковлевне, которая хотя и была немкой, но в данном случае представляла более подходящего собеседника, нежели мой отец.
Но, будучи проучен первым разом, я начал вторичные расспросы уже издалека.
Сидя на своем окне и смотря на далекие дома, я спросил у бонны:
– Эти дома, фрейлен, маленькие?
– Почему маленькие?
– Ну, как комодный ящик?
– Там всякие есть дома. Это оттого, что далеко, тебе кажется, что маленькие…
Я, конечно, знал, что дома не с комодный ящик, но это была хитрость, чтоб спросить о кавалергардах.
– И люди там большие ходят?
– Почему ты сегодня такой глупый? Люди там ходят обыкновенные.
– Как вы, как папа?
– Как я, как папа.
– А кавалергарды тоже как вы, как папа?
– Офицеры там бывают всякие, а в солдаты берут высоких.
– А папа может светиться?
– Как светиться?
– Ну, как самовар!
Фрейлен даже заинтересовалась и, пощупав мою голову, предложила лечь спать.
– Ложись-ка лучше спать… Во сне, может, и папа будет как самовар.
– А все-таки, когда папа ходит, никакого «тра-та-та» не слышно.
Не знаю, что подумала Марья Яковлевна, но она весело рассмеялась и закрыла меня одеялом.
Разве с немкой можно разговаривать о кавалергардах? Вот меня Бог и наказал!
Один раз мы пошли с фрейлен гулять. Начался дождь, и мы скрылись в лавке знакомого сапожника, у которого, кстати, нужно было взять мои башмаки, к которым он делал подметки.
Лавка сапожника была в подвале, так что из окна были видны только ноги прохожих, которые шлепали по лужам.
Сапожник был немец, и Марья Яковлевна начала с ним тараторить по-немецки, а меня занимал рыжий мазаный мальчишка. Сначала он таскал кота за хвост, а тот кричал, потом стал мазать стул сапожным кремом. Но видя, что меня это не очень развлекает, он стал без всякой связи произносить какие-то слова, которых я не понимал, но от которых почему-то краснел. Объяснить их он мне не сумел, но сказал, что эти слова «похабные» и что мальчики должны их говорить. Когда и это увеселение истощилось, он стал ковырять в носу и вытирать палец о мой костюмчик, что мне уже совсем не понравилось.
Вдруг он радостно воскликнул:
– Вот калегард идет!
Я бросился к окну, перед которым стояли два грязных сапога в шпорах и висел угол серой шинели.
– Какой же это кавалергард? У тех и ног-то нету?
– А вот такой, как вытащит нагайку да стегнет тебя, так и узнаешь, какой.
– Зачем же он будет меня бить? Я ему ничего не сделал?
Мальчишка начат было кривляться, показывая мне язык, но тут вышла фрейлен и повела домой. Конечно, я никому не сказал о своем разговоре с подвальным мальчишкой, но все печальнее и дольше смотрел из моего окна. Неужели оно меня обмануло и прав тот рыжий мальчишка? Конечно нет!.. Он просто злой мальчишка!
Но почему тогда ты, мое милое окно, мне не поможешь? Не покажешь еще раз того видения, чтоб я был уверен, что злой мальчишка говорил из зависти. Ни папа, ни немка объяснить мне ничего не могут.
Однажды мать мне сказала:
– Вот ты все спрашивал о кавалергардах, я тебя могу порадовать. Сегодня мы пойдем в гости к тете Оле, и ты там увидишь настоящего кавалергарда.
Я ничего не сказал, но не мог дождаться конца обеда, после которого мы должны были ехать к родным. Я невнимательно играл с девочкой Машей и все с ней ссорился, потому что она хотела, чтоб венские стулья были лодками, а я – чтоб они были лошадьми. Наконец в комнату вошла мама в сопровождении высокого молодого офицера. Он был с руками и ногами, без всякого блеска и музыки, но сапоги у него были не грязные, никакой нагайки не было, и он не только не стал меня бить, а, наоборот, взял, высоко подбросил и спросил:
– Это ты, малыш, интересовался кавалергардами?.. Ну, смотри, какие мы.
– А что у тебя блестит? Я видел.
– Это кираса, мы надеваем ее только в парад.
– А музыка?
– Это наши трубачи.
– И у тебя есть лошадь?
– Конечно. Вот приезжай с мамой в манеж, я тебе покажу.
И действительно, он не только показал свою лошадь, но и покатал меня на ней. А мама смотрела, улыбаясь. И я в первый раз заметил, что мама у меня молодая и красивая. Я рассказал все моему новому другу и про окно, и про мальчишку, как они оба меня обманули. Он погладил меня и сказал:
– Это и всегда так будет, если о вещах судить с чердака или из подвала. Нужно подходить к вещи прямо и близко, тогда ее узнаешь. Но, может быть, тебе жалко, что у меня есть руки и ноги? и не всегда я в блеске?
– Нет, так гораздо лучше. Бог с ним, с блеском… Зато ты настоящий, и я могу тебя трогать. И ты хороший. А мальчишка из подвала – просто злой мальчишка!
Но почему же тогда наши гости говорили, что мой папа сделался умным именно от моего окна?
Или для больших и маленьких разныя мерки? Я не знаю, но с благодарностью поцеловал своего нового друга за то, что можно прижаться к его мундиру, за то, что он такой добрый и красивый. А главное – настоящий.
Я думаю, что и мама охотно бы его поцеловала
– так нежно она на нас смотрит. И я кричу ей:
– Мама, поцелуй и ты его! Это ничего, что он без кирасы и нет музыки!
Послушный подпасок
Деревня, в которой родился маленький Николай, была самая обыкновенная деревня. Нельзя сказать, чтобы она лежала в лесу, в степи, а тем менее в горах или у моря, потому что моря там никакого не было, леса и луга чередовались в приятной последовательности, а холмы были такие милые и веселые, что вы бы их никак не назвали горами. Ведь горы, вы сами знаете, это когда скала лезет на скалу, камень на камень, будто все черти переворочали, никаких рощ на них не растет, а сидят только тучи да орлы. И люди на горах живут сердитые, неразговорчивые и непослушные.
А в нашей деревне жили самые обыкновенные люди. Были, конечно, там и непослушные, и обманщики, и плуты, но в общем народ был веселый и любезный. Но если и были там непослушные люди, то во всяком случае не маленький Николай. Он даже не плакал, когда родился, а уж это полагается всем детям, особенно в рассказах. Конечно, покуда тебя пеленают, очень трудно быть непослушным: куда положат, там и лежи, никуда не уйдешь; что бы в рот ни сунули, то и соси; но и потом, когда уж он стал ходить и даже когда на него надели штаны, из задней прорешки которых всегда торчала рубашка, его послушание не уменьшалось; а слушаться ему было кого, потому что родители его очень скоро умерли, а командовать ребенком – это такая из родительских обязанностей, принять которую на себя найдется всегда много охотников. Чтобы вымыть, накормить ребенка – так это нет, а воспитывать дитя, т. е. кричать на него, давать ему подзатыльников, – всякому лестно.
Так и помыкали маленьким Николаем все, кому было не лень.
И всех он слушался, был мальчиком тихим и послушным. Это, конечно, не значит, что у него не было собственных желаний и мнений, но ведь это его дело, никого не касалось. Что ему приказывали, он исполнял, чего же больше? Одного только он никак не мог исполнить – это успевать в ученье.
Он не был ленивым, но был какой-то беспонятливый на ученье. Побились с ним, побились и отдали пастуху в подпаски. Так и щелкал кнутом Николай целый день на коров, а в полдень, съевши хлеб и лесной земляники, или спал вверх животом, или смотрел, как бабочки перелетали с цветка на цветок. Шел ему тогда 15-й год, и все думали, что, когда старый пастух умрет, его заменит Николай. Он был мальчик крепкий и приземистый, лоб у него был низкий и темные неподвижные глаза. Посмотреть на него – сказал бы, что он тупой упрямец, а между тем он оставался все таким же послушным малым. Скажут ему: «Николай, принеси ведро воды», – несет; или: «Наруби мне дров», – рубит; «Сделай то, сделай другое», – все делает. Еще у него была одна привычка, от которой его никак не могли отучить, – это всегда говорить правду. Из-за этой своей привычки немало пришлось ему вынести побоев. Спросит у него какой-нибудь парень:
– Не видел ли ты, Николай, где Берта?
– В овраге с Петром сидит. Ну, конечно, Петр сейчас Николая бить. А если его подучат говорить неправду, еще хуже выйдет. Спросят его:
– Не видел ли ты, Николай, Берты?
– В лесу грибы берет.
– Одна?
– Одна.
– А ты правду говоришь?
– Нет, неправду.
– А где же она?
– Не могу сказать.
– Почему?
– Не велели.
– Кто не велел?
– Петр не велел.
Значит, опять Николаю потасовку – и от Петра, и от Павла. Дураком его нельзя было счесть, но и в умные не запишешь.
В ту пору король, которому принадлежала Николаева деревня, вел войну с соседями. Вначале жители даже не знали, что война, потому что это их нисколько не касалось; так же они сеяли, жали, косили, коров доили, рожали, женились и помирали, а что там где-то кровь проливали, от этого не очень расстраивались. За это их винить нельзя: ведь доведись и нам с вами утром в газетах прочитать, что в Бразилии город провалился, где из горы огонь выхлестнуло, где корабли ко дну идут, сербы с болгарами друг друга съели без остатка или в нашем городе столько давятся, топятся, травятся, режутся, – все это вас расстроит, конечно, меньше, чем муха, попавшая в ваш кофей. Может быть, это очень скверно, но уж так люди устроены. Так что нечего удивляться на жителей той деревни, где Николай пас стада. Но когда они услышали, что ближайший город взят и сожжен, что враги идут к той крепости, где заперся король, что путь их лежит как раз через нашу деревню, что деревни, отстоящие верст на 60, сожжены врагами, что не сегодня завтра гости пожалуют к ним, мужчин переколотят, обидят женщин, вытопчут поля, дома сожгут и угонят скот, тогда они забеспокоились, стали точить вилы, серпы и косы, а часть убежала в лес.
Хотя моря около нашей деревни и не было, но версты за 3 протекала большая, широкая река, около которой часто паслись стада. Однажды на рассвете Николай увидел двух всадников, которые, переезжая мост, говорили между собой:
– Перебежчики нас обманули, скрыв существование этого моста, где мы гораздо удобнее можем переправиться, чем через тот далекий брод.
Потом они скрылись в лесу, не заметив притаившегося Николая. Николай никому не сказал ни слова о том, что он видел, а стащил на деревне большую пилу и ночью подпилил столбы, на которых держался мост, так что, когда враги всею тяжестью лошадей, солдат, пушек и повозок вступили на подпиленный мост, последний рухнул и все очутились в воде. С криком и ругательствами враги отступили к тому броду, который им был указан лазутчиками, и гибель нашей деревни отсрочилась дня на три. Но, несмотря ни на какие отсрочки, то, что должно совершиться, – совершается; так и родное селение пастуха не избегло своей участи.
Притом участь ее была как две капли воды похожа на участь других деревень, потому что хотя ее жителям она и казалась центром мира, но на всякий посторонний взгляд она была самая обыкновенная деревня, о существовании которых узнается, только если около нее случайно произойдет какое-либо кровопролитное сражение или если в ней родится великий человек, что бывает, может быть, раз в 500 лет. Конечно, может прославиться такое местечко и капризом поэта, поместившего туда своих героев, но жители этого местечка даже не будут знать, что название их прихода читается элегантными дамами Парижа. Итак, нашу деревню, самую обыкновенную, постигла обычная участь таких деревень в военное время. Мы даже сознательно не говорили названия этой деревни, хотя его и знаем, потому что все равно после этих строк оно нам не нужно. А важно нам только то, что наш Николай не был убит, как мужчина, ни вытоптан, как поля, ни сожжен, как дома, ни обесчещен, как женщины, а был угнан, как скот, который он пас. Дело в том, что еще не доходя до деревни вражеские конники захватили Николая и повели с собой, думая, что он будет им указывать лесные тропинки.
До своего селения ему не пришлось этого делать, а потом, видя его послушание и старательность, к нему привыкли, а тут пришел конец войне, и Николая вместе с обозом увезли в чужую страну; все было бы неплохо, если б не его привычка говорить всегда правду. Пользуясь свободой, он бродил по всему лагерю, а когда его спрашивали, он говорил без утайки, что видел и слышал.
Покуда это касалось низших чинов, Николая только колотили, но когда он стал рассказывать правду про полковников и генералов, то его обвинили в клеветнических доносах и посадили в тюрьму, а посадивши в тюрьму, о нем забыли, потому что он больше не беспокоил своими рассказами.
Итак:
Было все очень просто, Было все очень мило, – как говорит один современный поэт. Николай спокойно сидел в тюрьме, вероятно находя, что его жизнь мало чем изменилась. Но и дальше случилось нечто похожее на то, что описывает тот же поэт. Там королева в башне у моря играла Шопена и полюбила пажа. У нас же моря не было, Шопена никто не играл, вместо башни была тюрьма, вместо пажа – подпасок и вместо королевы – дочь тюремщика. Позвольте! Какое же тут сходство? А сходство в том, что дочь тюремщика полюбила Николая. Мы не спорим, что башня, море, Шопен, королева и паж – все это гораздо поэтичнее, но ведь мы же и пишем не стихи, а простую деревенскую историю, и потом уверяю, что дочь тюремщика была нисколько не хуже королевы. Даже не только не хуже, а гораздо лучше. Она была такая беленькая, что всякий бы подумал, что она выскочила из английской книжки иллюстрированного перевода Андерсеновых сказок.
Это, конечно, дело вкуса, но мне дочь тюремщика очень нравится. Да, ведь вы же ее совсем не знаете? Значит, она была беленькая и тоненькая, с заплетенными косичками и зелеными глазками. Ей было 15 лет, и одета она была в костюм того времени, к которому угодно будет читателю приурочить историю. Для Элизы же это решительно все равно, потому что она, как душенька, «во всех нарядах хороша», хоть бы в водолазном костюме.
Конечно, чистоте их любви много способствовало то обстоятельство, что Николай все время сидел за решеткой, а Элиза гуляла по двору.
Они даже не могли поцеловаться, потому что окно Николая находилось в 4-м этаже.
Так как для того, чтобы звуки нежного Элизина голоса долетали до Николая, дочери тюремщика нужно было говорить очень громко, почти кричать, то их объяснения скоро сделались известными другим людям, и любовь их открылась. Тут Элизу посадили в ее горнице, а об Николае вспомнили. Его, оказывается, так основательно позабыли, что даже позабыли причины, по каким он был заключен в тюрьму. А так как он был в нее заключен вскоре после военного времени, когда королевские дела не вполне были приведены в порядок, без особенного суда и следствия, то никаких письменных документов, доказывающих его вину, не сохранилось.
Когда королю доложили об этом, он долго тер лоб, вспоминая, наконец воскликнул:
– Самого Николая я помню: это тот пастух, которого мы забрали при походе на соседей. А что он сделал, я решительно не помню. Наверное, какой-нибудь вздор. Свою курицу вместо чужой украл или что-нибудь в таком роде.
После таких слов даже те вельможи, которые смутно помнили, за что был посажен Николай, не осмелились этого высказать, потому что король гордился отменною памятью, великодушными делами и острыми словами. К последним он причислял и вышеупомянутую свою речь, так что было неудобно соваться в его решения. А король, довольный началом, продолжал:
– Я скоро собираюсь вести войну с тою же страною, и Николай может быть нам полезен. Что же касается до того, что он полюбил Элизу, это его частное дело, и никакого государственного преступления тут нет. Если отец девушки согласен, то, я думаю, ничто не мешает их браку.
Но отец девушки был не только не согласен, а, наоборот, отказал наотрез. Тогда король сказал:
– Предоставь это дело мне, я поговорю с Николаем, и даю тебе слово, что через три дня он и думать позабудет о твоей дочери.
Король так говорил потому, что, кроме того, он гордился убедительною силою своих разговоров. Он считал, что стоит ему, как Сократу, поговорить полчаса о гороховом супе или вареных бобах – и он убедит кого угодно изменить родине, переменить веру или разлюбить любимого до сих пор.
Потому главный тюремщик не противоречил, поклонился и вышел, а к королю привели Николая. Тогда между ними произошел следующий разговор:
– Ты Николай?
– Николай.
– Почему же ты Николай?
– Потому что меня так назвали.
– А если б тебя начали Петром?
– Тогда бы я назывался Петром.
– У тебя изменился бы нос или уши от этого?
– Не думаю.
– Что же, ты полагаешь, если б тебя звали Павлом, тебя бы солнце больше пекло?
– И этого не полагаю.
– Ведь если б ты умел печь булки, ты бы назывался булочник?
– Справедливо.
– Почему же ты тогда упорствуешь в любви к Элизе?
– Я не упорствую.
– Что ж ты делаешь?
– Я просто люблю ее.
– Королю нужно повиноваться!
– Следует.
– Ну, так как же? – Я не знаю.
– Отец Элизы за тебя не выдаст.
– Это его дело.
– И ты Элизы больше никогда не увидишь.
– Ну, что ж делать?
– Разве тебе это будет приятно?
– Я не говорю этого.
– Да ты знаешь ли, что ты сейчас делаешь?
– Разговариваю с королем.
– А кто так еще разговаривал?
– Я не знаю. Вероятно, немало несчастных людей так разговаривает.
– Это называется сократический диалог.
– Все может быть.
– А Сократ был величайшим мудрецом.
– Тем лучше для него.
– Так вот ты и чувствуй.
– Теперь, когда ты мне сказал, буду чувствовать.
– Так как же тебе не стыдно?
– Я не знаю, чего мне стыдиться, я ничего не сделал.
– Ведь ты делаешь зло отцу девушки, мне и самой Элизе.
– Я вообще ничего не делаю. Как же я могу делать зло?
– Мы все расстраиваемся от твоей любви.
– Если б я не говорил о своей любви, о ней никто бы не знал. Если вас расстраивают мои слова, я не буду говорить – вот и все.
Тогда король обрадовался и крикнул тюремщика.
– Что я тебе говорил? Стоит умному человеку пять минут поговорить, как он может убедить в чем угодно. Вот Николай уже забыл и думать о твоей дочери.
Тогда тюремщик обратился к пастуху:
– Это правда, что ты разлюбил Элизу?
– Нет, неправда. Я ее люблю.
Тут вступился король и закричал на Николая:
– Ах ты, такой-сякой, ты же мне обещал, что не будешь говорить о своей любви!
– Зачем же вы меня спрашиваете?
Король тюремщика успокоил, и Николая оставили на свободе, стараясь только о том, чтоб он не имел случая видеться с девушкой, которую уверили, что Николай ее разлюбил. Элиза не очень этому поверила и все искала удобной минуты, чтоб спросить об этом у Николая самой. Однажды, выйдя за дворцовые ворота, она увидела Николая сидящим на скамейке и спросила его:
– Это правда, Николай, что ты меня разлюбил?
– Нет, неправда, я люблю тебя по-прежнему.
– Почему ж ты избегал со мною встреч?
– Мне так велели король и твой отец.
Элиза с громким плачем бросилась в свой дом, кинулась на постель и до ночи прорыдала. Когда отец подходил к ее двери, она не пускала его, крича:
– Пошел вон, злой человек! Вы меня разлучили с милым Николаем, хотели меня обмануть, что он меня не любит, а он меня любит по-прежнему. Я вот сию минуту возьму да умру, и все узнают, что ты виновник моей смерти.
Конечно, Элиза нисколько не умерла, а король призвал Николая и говорит ему:
– Что ж ты наделал? Ведь ты дал мне слово, что не будешь говорить о своей любви?
– А зачем она меня спрашивает? Я сам не говорил. Король пожевал губами и говорит:
– Все-таки тупой ты парень, друг мой! И хоть послушный, но тебе надо давать самые подробные указания. А то живо с тобой в беду влетишь. Так вот, слушай хорошенько, что я тебе скажу! Когда бы Элиза тебя ни спрашивала насчет любви, ты отвечай ей, что ты ее терпеть не можешь. Или нет, этому она не поверит. Лучше скажи ей, что питаешь к ней самые хорошие дружеские чувства, а полюбил другую. Такие ответы бывают всегда наиболее тягостны и легче всего исцеляют от любви. Скоро во дворце будет праздник, ты не скучай, веселись, не избегай Элизы, а то она подумает, что ты ее все еще любишь, а протанцуй с ней вальса три и веди разговоры самые обыкновенные.
Все вышло как по писанному, и когда после второго вальса, выйдя по аллее, освещенной разноцветными фонариками, на лужайку, откуда видно было, как из-за черной купы дерев к черному августовскому небу, шипя, взлетали ракеты, рассыпаясь яркими звездами, Элиза спросила Николая:
– Вы веселы сегодня, мой друг! Может, слова моего отца не были лишены справедливости? – то Николай спокойно ответил:
– Я вас терпеть не могу, или, лучше сказать, я питаю к вам самые дружеские чувства, но люблю другую женщину. Это ответ наиболее тягостный и легче всего исцеляет от любви.
Если б Элиза дослушала до конца Николаевы слова, конечно, она поняла бы, что искренняя речь не может быть так построена. Но дело в том, что первая половина фразы так поразила ее в самое сердце, что она не слышала окончания, а только, побледнев при пестрой россыпи ракет, пролепетала:
– Неужели это правда?
– Нет, это неправда.
– Значит, вы любите меня?
– Я вас терпеть не могу, или, лучше сказать, я питаю к вам самые дружеские чувства… – и Николай повторил целиком свой первый ответ.
Теперь Элиза выслушала его до конца и, рассмеявшись, произнесла:
– Какие странности вы говорите, мой друг. Можно подумать, что вы выучили диктант наизусть. Конечно, сегодня праздник, все шутят, но не могу не сказать, что ваша шутка не очень милая. Я знаю, что вы меня любите, не так ли?
– Я вас терпеть не могу, или, лучше сказать, я питаю…
Тут уж Элиза не смеялась, а, постояв минуту молча, вдруг опрометью пустилась по аллее, подобрав платье и громко крича;
– Боже мой, Николай сошел с ума!
Король и отец Элизы были довольны послушанием пастуха. Они даже подумали, что Николай не только поступает, но и чувствует, как им угодно.
Король призвал его к себе и говорит:
– Вот видишь, друг мой, как хорошо все устроилось. Элиза погоревала немного и забыла тебя, ты тоже успокоился, а мне и моему тюремщику доставил большое удовольствие.
– Я Элизу люблю, – отвечает Николай.
– Ну, об этом мы, кажется, условились не разговаривать. Да и потом, раз твоя любовь ничем не выражается, каково же ее значение?
– Это важно для меня самого, для Господа Бога, Который читает в сердцах, и для всех тех, кто смотрит не только на то, что я делаю или что я говорю, а обращает внимание на меня самого и мою душу.
Король видит, что начинается какой-то продолжительный разговор, и говорит:
– Ну, хорошо, хорошо. Об этом мы после обеда побеседуем. А теперь мы очень тобою довольны.
И, наградив, отпустил Николая.
Хотя Николай никому не говорил больше про свою любовь, однако он очень скучал и худел не по дням, а по часам.
Король снова призвал его и говорит:
– Нельзя же так, мой друг! На что ты стал похож? Ходишь, будто вчерашний день потерял.
– Мне очень скучно, – отвечает Николай.
– Что за вздор, какое там скучно! А ты скажи сам себе, что тебе весело, – вот тебе и будет весело. А что касается до того, что ты худеешь, так ты, верно, нездоров. Я к тебе пришлю своих медиков. Они живо тебя поправят.
Николай поклонился и вышел, а потом переломил себя и сделался прежним Николаем.
Все на него смотрели и радовались, какой он послушный. А что он думал и чувствовал – это никого не касалось.
Между тем он не только не переставал любить Элизы, дочери тюремщика, но, кроме того, начал очень тосковать о родине. А тут как раз король затеял снова воевать с Николаевыми земляками, а самого Николая захотел сделать одним из своих генералов, так как считал его хорошо знающим страну и человеком очень послушным. Когда он сообщил об этом Николаю, тот отвечал, что никак не может принять такого назначения, потому что не хочет идти против своих братьев.
– Какой вздор! Какие там у тебя братья? Наверное, и знакомые-то все перемерли. Ты теперь наш. Ведь наша страна очень похожа на твою прежнюю родину, у нас даже языки сходственные, я, в сущности, и завоевать-то ее потому хочу, чтоб не было путаницы, чтоб бедных школьников не мучить, нужно и о них подумать: такое-то царство, такое-то государство, а все одно на другое похожи. Так уж пусть будет все одно мое королевство, гораздо проще. Вот если бы я с неграми или китайцами полез воевать, было бы глупо, а тут даже никто и не разберет, кто кого бьет. А потом, вот что я тебе еще: скажу: для умного человека там родина, где ему хорошо живется. Ты человек неглупый, живется тебе у нас хорошо, значит, ты наш. Делайся моим генералом, и больше никаких.
– Нет, я этого никак не могу сделать. У меня там родимая колокольня.
– Дай мне немного с делами управиться, я тебе десять родимых колоколен устрою.
– Нет, я все-таки не могу. Вы уж меня увольте. Тут король страшно раскричался и сказал, что, если Николай не пойдет на войну, он его не повесит, не казнит, а приставит к нему 10 человек, которые бы передвигали ему ноги, поднимали руки, заставляли стрелять, а все-таки генералом он у него будет.
Николай знал, что король человек очень упрямый и на своем всегда поставит, поэтому он не допустил, чтоб другие передвигали ему ноги, и изъявил согласие исполнить волю короля, думая, что, раз он будет один, тем более генералом, ему будет легче придумать, как бы так поступить, чтобы и братьев не убивать, и короля не сердить.
Покуда они шли походом, все было очень хорошо, но как только дело дошло до первого сражения, Николай, вместо того чтоб давать распоряжения, пошел ночью в неприятельский лагерь и отдался им в плен, уверяя, что он Николай из такой-то деревни. Так как сражение происходило очень далеко от той деревни и Николая никто не знал, то ему не поверили, приняли за шпиона, посадили в тюрьму и по военному времени приговорили повесить.