Текст книги "Том 2. Проза 1912-1915"
Автор книги: Михаил Кузмин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 32 страниц)
Когда Павел входил в квартиру Матвея Петровича Миусова, он застал только Любу, которая сидела в своем катальном кресле с книгой в руках и смеялась про себя злым смешком. Она уже десять лет не вставала с этого кресла, так как у нее отнялись ноги после пожара, когда они еще жили на Коломенской. Никакие доктора не помогали, а по знахарям и святым местам она сама отказалась ездить.
– Ничего, поживу и так. Меньше буду ходить – меньше людей видеть. Я всегда злюсь, когда их вижу, уж очень я зла. Наверное, меня Бог за это и наказал. И наказал, и помог, потому что меньше мне причин теперь сердиться.
Но это Любе только казалось, что ее озлобление против несправедливых, глупых и злых людей уменьшилось от ее болезни. Она и книги любила такие, где осмеиваются, бичуются и посрамляются тупые, пустые и ненавидимые персонажи. Чаще всего она читала Теккерея, сама про себя смеясь и восхищаясь. За чтением она почти все забывала, так что книга отводила ее и от печальной калеченной жизни и от горячих, озлобленных мыслей.
И теперь она, казалось, не слышала, как Павел вошел в комнату.
– Родион Павлович, Люба, у вас? Читающая подняла неспешно от книги свое лицо. Оно у нее было маленькое, гораздо старше своих восемнадцати лет, похожее на галчонка, и к нему очень не шла медленность поворотов.
– Ах, это вы, Павлушка? Здравствуйте. Что вы нас совсем забыли? Ведь вы с ногами, могли бы нас и навестить.
– Родион Павлович, Люба, у вас?
– Да, он у Матвея Петровича.
Лицо Любы, подобревшее было при виде Павла, сделалось серьезным и чужим, и, опустив черные выпуклые глаза, она медленно начала:
– Что вам, Павлушка, дался этот Миусов? Самый обыкновенный и пустой кутила. В нем почти нет ничего человеческого – одно тело. И потом, врет, обманывает, вертится… Как он обращается с матерью! Как он к вам относится! Я не знаю, какие у него дела с отцом, но не думаю, чтоб это были хорошие дела. Отец мой ведь тоже нехороший, и я его тоже не люблю. И главное, ведь все знают друг про друга, что дряни, и не смеют не только сказать, подумать этого, потому что сами такие же и считают, что так и нужно. Все – трусы, трусы. Боже! Боже мой! пошли ты молнию с неба, чтобы все пожгла и очистила!
Глаза Любы, поднявшись, пронзительно заблестели, и она сжала свои сухие кулачки, будто в них была испепеляющая молния. Помолчав, она начала еще медленнее, разбитым голосом:
– Мне трудно говорить… Я ни с кем не говорю. Когда я с тобою говорю, Павел, я просто вслух думаю. Я – калека, мне каждый год за десять лет считается. Люди ищут богатства, власти, любви, а мне этого не надо. Если бы у меня ноги действовали, я бы ногой все это отшвырнула. Я хочу правды и справедливости! А справедливым был бы для всего мира каратель без жалости. Огненным помелом всех бы вымести!
– Тебе бы, Люба, с Колей Зайцевым поговорить!
– А кто этот Коля? – спросила девушка, медленно наводя взгляд на Павла.
– Один знакомый есть у меня хулиган. Такой же, как и ты, неистовый.
– Хулиган? что ж такое? а что неистовый, это хорошо. Теперь люди даже во зле не неистовы. Так, какая-то гадость пареная.
– Ты, Люба, любишь мало.
– А кого мне любить? за что? Я сердце свое закаляю, пусть оно ростков не пускает, зато твердо, чисто и пламенно будет, как алмаз, чтобы никто с нечистой совестью на него глядеть не мог. Так, из рук в руки Богу его передам. Скажу: «Смотри, отец, что я со своим сердцем сделала».
– Холодно это все, Люба, и жестоко, а я бы хотел быть у Христа за пазухой: там и тепло, и человечно, и со всячинкой.
– Я знаю, Павел, что ты человек запечный, но ты и не меняйся, ты таким и хорош. От тебя, как от печки, всем тепло, кто бы ни подошел, а мне нужно быть мечом, шпагой! острая, длинная, и на конце – огонек синенький!
– Но ты, Люба, мучаешься, а я люблю и радуюсь.
– Нужно же кому-нибудь мучиться! я этим не тягощусь. Я отгоняю и развеваю, ты – привлекаешь и соединяешь. Я воров гоню, а ты добрых гостей угощаешь, но в одной мы божьей гостинице.
И Люба опять закрыла глаза, будто ослабела, хотя руки ее так и остались сжатыми, не разжимаясь. Павел взял одну из них, разжал своею и тихо молвил:
– Не надо так держать руки, Люба; нужно быть щедрой.
– Конечно, Родион Павлович, я ничего не говорю про вашу щедрость, которая другим могла бы показаться расточительностью, я вам не судья, но дело в том, что вы меня не убедили, да если бы и убедили, то в настоящую минуту у меня таких денег нет.
Так проговорил, входя в комнату, отец Любы, обращаясь к шедшему впереди него Родиону Павловичу.
– Я всегда рад с вами беседовать, Матвей Петрович, но дело в том, что в настоящее время я очень тороплюсь, и мне очень жалко, что мои слова оказались неубедительными. Эти минуты я мог бы употребить с лучшим для себя результатом.
– Мне самому очень жаль, что все так вышло, но, право, я ничего не могу поделать.
– Вы, Родион Павлович, у отца денег просили? – неожиданно спросила Люба, как-то странно оживившись.
– Вы отгадали, Любовь Матвеевна, и не подумайте, что я хотел скрывать это от вас. Но я полагал, что такие дела вас не интересуют.
– И папа вам отказал?
– Да, Матвей Петрович сам теперь не при деньгах.
– Нет, нет, ничего нет! хоть все карманы выверните, – подтвердил и Матвей Петрович.
– Ты бы, папа, лучше так не храбрился! – и Люба быстро, как обезьяна, запустила руку в боковой карман отца и раскрыла бумажник, из которого вылетело ей на колени штук восемь сторублевок. Матвей Петрович забормотал:
– Люба, Люба, что ты делаешь? экая шалунья! я и сам забыл про эти бумажки!
– Не бойся, папа; Родион Павлович их не возьмет, он человек благородный, а мы ему их не дадим. Или, может быть, вы меня будете убеждать, что они вам нужны?
– Я, к сожалению, не могу приводить вам тех же доводов, что вашему папаше. Я вам, как девушке, не могу их говорить. Одно знайте, что деньги мне нужны до зарезу, и вы сами слышали, Матвей Петрович при вас говорил, что, если бы у него были, он мне их дал бы. Он просто позабыл про эти деньги.
Люба осторожно складывала бумажки в четыре раза, помещая их обратно в бумажник, наконец сказала тихо и просто:
– Матвей Петрович дал бы вам их, а я не дам.
– Воля ваша.
– Конечно, моя воля. Миусов вдруг заволновался.
– Я вообще не понимаю, что значит вся эта сцена. Это – подстроенное издевательство, или что? Я давно замечал, Любовь Матвеевна, что вы меня ненавидите, но никогда не предполагал, что до такой степени. Может быть, вы позволите теперь спросить, чем я заслужил такое отношение?
– А какого отношения вы заслуживаете?
– Вы не обижайтесь, Родион Павлович, на Любу: она у меня страшная причудница.
– Я вижу тут больше, чем причуду.
– И я тоже, – подтвердила Люба.
– Какие вы все, господа, горячие и несговорчивые.
– А разве ты, папа, хочешь отдать эти деньги Миусову?
– Да разве с тобой сговоришься?
– Дело в том, что ты вовсе этого и не хочешь.
– И упрямая ты, Любовь, у меня, как осел.
Лицо Любы раскраснелось, стало злым и почти привлекательным. Павел подошел к ней близко и тихо сказал:
– Я вас, Люба, никогда такой не видал!
– И, слава Богу, что не видели. Знаете что, Павел? Уходите поскорее и уводите Родиона Павловича.
– Ах, Павел, и ты здесь? откуда ты взялся? – спросил Миусов, будто только сейчас заметил мальчика.
– Идемте, Родион Павлович, вам нужно торопиться, а деньги, которые вам нужны, у меня в кармане.
– Вы только раньше спросите, откуда он достал эти деньги. Вот что вы спросите! – закричала Люба им вслед.
Глава одиннадцатаяВойдя в ворота одного из домов на Александровском проспекте, вы нашли бы там не узкий каменный двор, который можно было бы предположить по фасаду уродливого каменного дома, выстроенного в восьмидесятых годах, а четыре поместительные двухэтажные флигеля, разделенные между собою довольно широкими проходами с деревянными мостками. В глубине за поленницей дров виднелись голые ветки сада, за которыми высилась уже обыкновенная каменная стена соседнего дома. Эти четыре дома были довольно бесформенны, с редкими окнами и походили не то на сараи, не то на скитские постройки, тем более что в нескольких окнах, несмотря на четверг, видны были лампадки. Почему-то в таких деревянных домах живет очень много народу, но теперь ни на дворе, ни на одном из крылец не было никого видно, только из сада брела какая-то закутанная женщина, за которой бежала пестренькая кошка.
– Вы не знаете, где живут Лосевы? – спросил Павел у женщины. Та, не останавливаясь, махнула неопределенно рукою и стала кликать кошку, которая бросилась бежать от чужого голоса.
– Мне кажется, нам нужно туда идти, налево, – сказала Валентина брату, указывая на дверь с грузом над пятью ступеньками.
– Знаешь, Павлуша, если бы я так не любила Родиона Павловича, я бы ни за что не шла к Лосевым. Это смешно, не правда ли? идти к человеку, который тебя любит потому, что любишь другого. Но я как-то сделалась вообще добрее, и мне жалко кого бы то ни было обижать, как будто меня самое обидели, и я знаю по собственному опыту, как это неприятно.
Павел улыбнулся. Валентина заговорила вдруг весело, хотя и до сих пор говорила не печально: – Знаю, знаю, что ты думаешь! Ты думаешь, что я иду к Лосеву затем, чтобы иметь Евгения Алексеевича про запас. Там еще с Родионом Павловичем неизвестно, что выйдет, а Лосева можно потерять. Представь себе, одно время я сама так думала, не потому ли я с ним добра, но нет, это неправда, я просто стала добрее и смелее.
– Да ничего подобного я не думал. Какая ты смешная! Отчего нам и не пойти к Лосевым? мы же знаем их с детства, и притом он настолько тебя любит, что, как бы ты с ним ни обращалась, он будет тебе предан.
– А знаешь, Павел? я все вспоминала, на что похож этот двор. Он совершенно такой же, как тот, где мы жили маленькими и бегали с Женей. И так же была поленница, за которой мы прятались. Один раз она развалилась мне на голову. Это было незадолго до того, как ты переехал к Миусовым.
– Может быть, ты потому и полюбила Родиона Павловича?
– А разве на тебя тоже свалилась поленница?
– На меня свалилось большое счастье.
– Ты потому счастлив, Павел, что ты счастлив… ну, у тебя счастливый характер, тебе ничего не надо, а мне надо очень многого.
– Тебе даже доктор Верейский понадобился…
– Ну, о докторе Верейском мы лучше помолчим, а пойдем отыскивать Лосевых. Уж они, наверное, скоро спать будут ложиться.
В эту минуту дверь, на которую раньше указывала Валентина, открылась, и из нее вышло трое мужчин, одетых по-мещански, а за ними, имея пальто внакидку, очевидно, провожавший их, показался и сам Евгений Алексеевич.
– Вообще, немец – человек подозрительный, за ним очень нужно смотреть, – сказал один из гостей.
– Он нужен для одного дела, которое только он один и может сделать, а потом его сплавим.
Лосев только сейчас узнал в сумерках Валентину и Павла. Наскоро простившись с уходившими, он радостно на весь двор заговорил:
– Ах, Боже мой! вот праздник-то! как это вы вздумали, Валентина Павловна, Павел Павлович! Да что же вы стоите на дворе? идемте скорее! здесь невысоко, второй этаж. Видите, в каком дворце я живу?
Он так смешно суетился, от смущения пересыпал свою речь словами вроде «рандеву», «иллюзия», «оптимизм», – что Валентине сразу стало жалко и скучно, и она почти досадовала, зачем пошла. Но в комнатах оказалось гораздо лучше. Ей очень понравилась старуха Лосева, которую она помнила еще с тех пор, как бегала по такому же двору.
Разговорились. Не была забыта и поленница, упавшая на голову Валентине. Мать Евгения Алексеевича все так же кашляла, как тогда. Он сам, успокоившись, стал говорить нормально. Несколько несносно было только то, что Валентина и Павел казались баричами. И еще Валентине были неприятны умоляющие, влюбленные и жалкие глаза Лосева, все время устремленные на нее. Но тут она ломала себя и иногда отвечала даже улыбкой на его взор.
– Я никогда не думала, что так тяжело, когда тебя любят, а сама ничего не чувствуешь. Это хуже, чем самой любить без ответа, – сказала она тихо Павлу.
Евгений Алексеевич там на дворе, от радости, вероятно, все перезабыл и удивился, что пришла Валентина с братом, а на самом деле этот визит был условленным, так что было приготовлено угощение для гостей, все было прибрано, и мать Лосева была в наколке. Сначала Евгений Алексеевич угощал красным вином и русской мадерою, но потом, расхрабрившись, сам сбегал за пивом, прихватив даже и рябиновки. От волнения стал опять пускать «иллюзии» и «рандеву».
Валентине становилось все скучнее и скучнее. Опершись на стол руками и задумчиво смотря прямо на Лосева, она вдруг спросила:
– Евгений Алексеевич, что, собственно говоря, вы делаете, чем занимаетесь? Ну, конечно, я знаю, что вы служите на заводе, я не об этом спрашиваю… Я не имею в виду также вашей любви ко мне, хотя чувство, конечно, может заполнить всю жизнь. Ну, а еще что вас интересует?
– Ах, Валентина Павловна, как вы верно угадали! Меня интересует огромная вещь. Такая, можно сказать, махинация, что тут не может быть вопроса ни о каких иллюзиях. Мне жалко, что я не могу вам рассказать, а то бы у вас дух, как птица, как аэроплан, взлетел, тем более что это до вас имеет касательство.
Валентина, слегка нахмурясь, промолвила:
– До меня? при чем же я в этой махинации?
– Не вы одна, а все, и вы, конечно, тоже… чтоб не могло быть такого случая, чтобы такая умница, красавица, ангел, как вы, страдали от недостойных людей, не стоящих вашего мизинца.
– Я не понимаю, на что вы намекаете, Евгений Алексеевич; от кого я страдаю, и что вы об этом знаете?
– Зачем скрываться от меня? Неужели вы думаете, что я не чувствую, не вижу, не знаю, что с вами делается? И неужели только потому, что вы не княжна, не генеральская дочь, вами пренебрегать можно? А тогда этого не будет: как вы есть ангел, так за ангела все вас почитать будут. Все будут равны.
– И теперь перед Богом все равны! – отозвался Павел. – То есть равны-то, пожалуй, не равны, но в том смысле, в котором вы говорите, разницы нет.
Валентина помолчала и потом, усмехнувшись, молвила:
– И что же, Евгений Алексеевич, вы бы хотели искренне, от души, чтобы мною не пренебрегали, чтобы я нашла то счастье, которого ищу, по-вашему?
– Хотел бы! – беззаботно ответил Лосев. Валентина еще пристальнее уставилась на него и продолжала:
– Может быть, вы согласились бы даже мне помогать в этом, если б это было в вашей власти?
– Согласился бы и помогать.
– Но, Евгений Алексеевич, ведь вы же сами меня любите?
– Так в том-то и дело, что я вас люблю, а не себя, и все для вас готов сделать.
– И вам не было бы это тяжело, не было бы больно?
– Если б вы мне сердце вырезали, мне не было бы больно. Только зачем об этом спрашивать, разве это хорошо?
– Для вас должно все быть хорошо, что я делаю. Я шла, я думала, сделалась добрее, я только тешила себя; а как другие со мной, так и я с другими! Ну что вы на меня смотрите? Ведь вы же знали, что я люблю другого… или не знали? так только болтали, жалкие слова говорили, «рандеву» да «иллюзии»? нет, как другие со мной, так и я с другими! ах, вы меня любите? так я вам покажу любовь. Я ее знаю – это – ад незаливаемый! Я вас пошлю записки любовные передавать, буду карточки показывать, а вы будете смотреть да говорить: «Ах, какой душечка!» Потому, что я больше терпеть не могу! А вы можете, ну и терпите! Вот если бы вы меня от этого ада избавили, так это была бы махинация, – а вы какие-то «рандеву» да «иллюзии».
Глава двенадцатаяУ Тидеманов довольно часто устраивались вечера. Это казалось тем более естественным, что на этих вечеринках царила такая свобода, что никому и в голову не приходил вопрос, зачем они устраиваются. Да этот вопрос был бы совершенно бесполезен, так как никаких «почему» и «зачем» в смысле объяснений поступков Тидемана нельзя было ставить, так же как было бы тщетно допытываться, на какие средства он живет и какими делами занимается. Его занятия всем казались разными и одинаково неопределенными: какие-то антрепризы, мелкие биржевые сделки, какое-то отношение к политике, – и все это, если подумать, было достаточно темно и подозрительно. Казалось, ему самому было важнее отвлечь людей от подобных размышлений, чем ясно определить свою позицию. Оттого вечеринки, оттого вечная сутолока, оживленный разговор, как будто откровенный, но всегда и таинственный, оттого – бегающие глаза. Несмотря на то, что он выдавал себя, да, кажется, был и на самом деле немцем, он любил называть своих собеседников «батенька», «голубушка», «мамочка», – вообще держался добрым малым, что всегда подозрительно и тем не менее всегда действует на людей, которым некогда или не в привычку долго думать. Одно было несомненно, что у него есть какая-то тайна и что он что-то знает. Но это не только не уменьшало, а даже увеличивало его престиж.
Как уже было сказано, на Тидемановских вечеринках царила полная свобода, так что всякий делал, что ему угодно; это было тем удобнее исполнить, что постоянно кто-нибудь пел. Потому никого не удивляло, что от времени до времени хозяин удалялся в свой кабинет то с той, то с другой группой посетителей, которые он имел благоразумие разнообразить. Некоторые этого даже совсем не замечали, а другие не знали, что подумать, так как от думанья отводил их сам же хозяин, удаляясь иногда в свой кабинет с кем-нибудь вроде Маньки Шпик.
Так как состав посетителей часто менялся, и не было целесообразным запоминать имена и фамилии, то всем было привычно, что некоторых новых гостей почти не представляли, и сами хозяева еле знали их имена.
И на этот раз никто не знал высокой, полной блондинки, вошедшей в сопровождении худощавого, болезненного молодого человека, и некоторые думали, что это новая, начинающая певица, которых здесь всегда было много, а другие просто ничего не думали. Ее кавалер быстро куда-то исчез, а сама она, простояв с полминуты посреди зала и спокойно обозрев присутствующих, вдруг прямо направилась к Ольге Семеновне, сидевшей на диванчике за легким трельяжем.
– Вы мне позволите сесть с вами? Дама улыбнулась, и полусонное лицо ее слегка оживилось. Ольга Семеновна молча кивнула головой, как будто была сильно заинтересована номером, исполнявшимся за роялем. Вместе с тем ей было неприятно, что незнакомка слишком пристально разглядывает ее лицо и платье.
– Откуда Генрихович еще такую дуру достал? – думалось Верейской, а другая, как бы в подтверждение этих дум, тихо произнесла:
– Так вот вы какая!
– Простите, вы что-то сказали?
– Мне очень давно хотелось встретиться с вами. Я почти специально для этого пришла сюда.
– Конечно, мне это очень льстит, но, может быть, вы не откажетесь объяснить мне, почему вы так хотели меня увидеть. Вы, вероятно, – певица и хотели бы спросить у меня первых советов.
– Я просто хотела вас видеть… видеть, ну, посмотреть на вас.
– Странно! Что же во мне особенного, чтобы на меня смотреть?
– Да вот я теперь и сама вижу, что в вас особенного ничего нет.
– Да откуда вы меня знаете? вам говорил, что ли, кто-нибудь про меня?
– Говорил.
– Кто же?
– Один человек, который отлично вас знает.
– Послушайте, милая, вы, кажется, думаете, что приехали в маскарад или танцкласс. Что за манера разговаривать с незнакомыми людьми загадками!
Ольга Семеновна встала, чтобы переменить место, но белокурая дама кротко взяла ее за руку и сказала простительно:
– Вы, кажется, рассердились? Кажется, я не сказала ничего обидного. Положим, меня предупреждали, что вы любите гневаться попусту. Ольге Семеновне самой показалось смешным подымать историю, и, неловко рассмеявшись, она снова опустилась на диван со словами:
– Ах, вам даже делали мою характеристику?! Это интересно! Ну что же, давайте вести маскарадную беседу, если вам этого хочется. Итак, вы не хотите называть мне то лицо, которое дало вам эти сведения? но вы, по крайней мере, знаете, кто я, надеюсь?
– Вы – Ольга Семеновна Верейская.
– В этом вы правы. Вы, конечно, останетесь незнакомой, белокурой дамой. La belle blonde, ou, plutot, la grande blonde. [3]3
Прекрасная блондинка, или, скорей, высокая блондинка (фр.)
[Закрыть]
Дама промолчала, очевидно, не понимая французского диалекта.
– У вас красивые глаза, но ведь вы – тоже толстуха, почти такая же, как и я…
– Дальше. Может быть, вам дать левую руку, и вы мне погадаете?
– Что будет, я не знаю, а что есть теперь, мне известно и без вашей руки.
– То, что есть, я и сама знаю, насколько это меня касается.
– Вы думаете? Да того, что вас касается, вы не знаете и половины.
И, помолчав, дама спросила просто:
– А Родиона Павловича Миусова здесь нет?
– Нет, что-то не видно.
– Где же он?
– Но послушайте! почем я знаю? Я не буду отпираться, я с ним хороша, часто его видаю, но я не слежу за ним. У него, кажется, не совсем здорова мать, – может быть, он дома.
В это время подошедший хозяин, мельком взглянув на гостью, обратился к Ольге Семеновне:
– А что ж, Ольгушка, Миусов сегодня не придет?
– Я не знаю, я сама его жду.
– Это досадно. Нам его очень нужно.
– Какое-нибудь дело?
– Ну да, конечно, и очень важное, первостепенно важное.
– Что ж ты меня не предупредил? я бы сделала так, чтоб он пришел.
– Собственно говоря, сегодня он нужен был только для того, чтобы дать принципиальное согласие и условиться, когда встретиться.
– Я тебе обещаю, что он согласится и приедет куда нужно.
– Нужно будет ехать в Териоки.
– Это все равно, хоть в Москву. Только ты, Володя, не забудь о нашем уговоре.
– Нет, нет. Да если б я и вздумал позабыть, то ты мне напомнишь.
– Конечно, напомню.
Не поспел Тидеман отойти от дивана, как незнакомка спросила у Верейской:
– Кто этот господин, вы его знаете?
– Натурально, иначе я с ним не говорила бы: это – хозяин.
– Да, но как его зовут?
– Владимир Генрихович Тидеман. Ведь вы же сами здесь в гостях, как же вы этого не знаете? – У меня очень плохая память, но дело не в том. Меня удивляет, как вы ручались за Миусова, когда знаете, что он не согласится и в Териоки не поедет.
Ольга Семеновна рассмеялась.
– Уж предоставьте мне это лучше знать. И вообще, такой разговор, как наш с вами, хорош на пять минут, не больше.
– Как вам угодно, но Родион Павлович на это дело не пойдет.
– А это мы увидим.