Текст книги "Том 2. Проза 1912-1915"
Автор книги: Михаил Кузмин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 32 страниц)
Матильда Петровна все еще не выходила, хотя, казалось бы, в такой ясный, солнечный день можно было бы рискнуть покинуть комнаты. От стекол свет казался узорным и так радостно проходил в дальний угол, где стояли искусственные цветы, вдруг оказавшиеся пыльными, что даже сидеть в комнате было веселее. Если бы не воспоминания и не заботы о сыне, можно было бы спокойно и просто жить изо дня в день, хотя бы и не в Петербурге. Именно даже не в Петербурге, а в маленьком уездном городе или усадьбе, сведя жизнь только к солнечному лучу, снегу, небу, может быть, к церковным службам, отбросив все другие чувства, которыми она жила, и которые ей доставляли только смутные и горькие волнения.
Матильда Петровна взяла клубок желтой шерсти и передвинула его на солнце. Осветилась и кисть ее руки, старая, почти прозрачная, с синими жилками. Может быть, действительно, больше ничего не надо этой, когда-то целованной руке и самой Матильде Петровне, – как чувствовать тепло, видеть солнце на желтой шерсти и слышать вдали едва различимый благовест. Хорошо бы, если бы за окном была видна снежная равнина, – делаешься легкой, простой и покорной, почти неживой! И, вероятно, там придется долго идти не то по снегу (только не холодному), не то по облакам, ни о чём не думая, чувствуя только тепло и зимнее небо и слыша колокола оттуда, куда идешь!..
Да, но Матильду Петровну беспокоили и волновали чувства и воспоминания. Она беспокоилась и страдала – значит, жила.
Ей казалось, что голос Родиона доносился издалека, между тем как Миусов стоял совсем против нее у рабочего столика.
– Вы немного заснули, мама, или задумались?
– Мне очень хорошо было, Родя; будто ангел меня пером задел… наверное, я скоро умру.
И Матильда Петровна, открыв глаза, с которых будто еще не совсем спала светлая пелена, посмотрела на лицо сына, несколько обрюзгшее, такое земное, на котором была печаль, недовольство и смущение.
– Я не слышала, как ты вошел, верно, в самом деле задремала, хотела было выйти сегодня, да так просто на солнышке просидела. Может быть, это и лучше! теперь мне очень хорошо, а на дворе, может быть, холодно, и потом, ходят всякие люди… Одна суета!
– Я хотел немного поговорить с вами, – и в голосе, и в лице Родиона Павловича можно было заметить, что то, о чем он хочет говорить, совсем не подходит к теперешнему настроению матери, будто они говорили бы на разных языках. Но он так сильно думал об одном, что этого не заметил. Не получив приглашения к разговору, он продолжал сам:
– Вы, мама, пожалуйста, не сердитесь, если не можете, – скажите мне прямо, но мне очень нужны деньги.
– Тебе очень нужны деньги? – повторила Матильда Петровна так, будто до нее дошли только буквы, а не смысл фразы.
– Да, очень нужны. Я знаю, что особенно лишних у вас нет, но может быть, вам удастся как-нибудь устроить. Я вам обещаю, что раньше весны эту сумму вложу в банк. Мне очень стыдно, но я счел за лучшее быть откровенным и попросить у вас, чем тайно обращаться к ростовщикам. Они бы мне, конечно, дали, но ведь это всегда невыгодно. Мне нужно не очень много, каких-нибудь рублей пятьсот, но у меня их нет сейчас, а между тем это не сделает особенной бреши в вашем капитале.
Очевидно, смысл некоторых слов достиг соображения Матильды Петровны, потому что лицо ее оживилось, сделавшись сухим, печальным и упрямым.
– А зачем тебе нужны деньги?
– Не все ли вам равно, раз вы мне верите, что они мне нужны?
– Ты хотел быть откровенным, – так будь откровенен до конца. Ты мог бы со мной посоветоваться.
– Нет, в этом деле я не могу ни с кем советоваться.
– Ах, Боже мой! неужели ты думаешь, что я не понимаю, в чем дело, и неужели ты думаешь также, что я тебе дам хоть копейку? Это не значит, что я против каких-нибудь твоих связей, даже увлечений, но именно эта женщина! Она даже не шикарна! Прямо какое-то наваждение!
– Оставимте этот разговор! Все ваши рассуждения я знаю наизусть. Откуда вы знаете, что я прошу денег для нее? Быть может, у меня есть карточные долги?
– Ты бы их сказал мне.
– Да, я бы сказал, признался бы… Я еще не поспел этого сделать, а теперь, когда вы встали на дыбы, конечно, я не скажу ни слова.
– Откровенность!.. сказать по правде, я откровенности совсем не хочу. Если ты ищешь помощи, тогда, конечно, признание необходимо, а если ты сделал дурной поступок и знаешь, что это дурно, то какая заслуга сейчас бежать и разбалтывать всем? Исправься сам по себе и вперед не делай, а я ничего дурного про тебя ни от других, ни от тебя самого слышать не хочу и люблю иметь тебя в сердце таким, каким тебя вижу и каким ты мог бы быть, не будь разные посторонние влияния.
– Одним словом, денег вы мне не дадите?
– Нет, не дам.
– Так бы просто и ответили, а то вечные сцены, ведь это скучно!
В соседней комнате то же солнце освещало развернутые тетради, в которых писал что-то Павел. Подняв голову на проходившего Миусова, мальчик тихо сказал:
– Родион Павлович, зачем вы так ссоритесь с Матильдой Петровной?
– А ты что же, подслушивал?
– Я по лицу вашему это вижу.
– Потому что меня злят все ее слова! Иногда я готов запустить тарелкой, а между тем я очень люблю ее. Я прихожу с открытым сердцем, а потом ожесточаюсь. Когда я пришел к ней сегодня, мне стоило усилия, чтобы не расплакаться: такая она была слабая, светлая, какая-то не живая… Я готов был целовать ее косынку и туфли (бедные, истоптанные туфли!), так ясно почувствовал, что еще несколько лет, и ее не будет… этих рук, этих косточек не будет, а между тем вот чем все это кончилось!..
Родион Павлович походил по комнате, потом искоса посмотрел на Павла и, будто что вспомнив, начал:
– Да, кстати, Павел! ты мне как-то говорил, что ты мог бы…
Но не докончив фразы, Миусов покраснел и быстро вышел из комнаты.
Глава седьмаяПоследние слова Родиона не выходили из головы Павла, когда он шел домой. Быстрые сумерки будто воочию падали с неба вместе с мокрым снегом. Он сам не знал, откуда, как, сколько он мог достать денег, он только знал, что это нужно сделать, и хотел этого, потому был уверен, что это исполнится. Как-то странно слова Родиона были у него в голове сами по себе, но думал он о другом, о Миусове же. Почему-то он вспоминал, как в первый раз к его матери (у нее тогда не было мастерской, жила она в одной комнате и казалась, да была и на самом деле, совсем молодою), как в первый раз к ним пришел Родион Павлович. Он долго говорил, запершись с Анной Ивановной, и потом, выйдя, сказал Павлу: «Одевайся, Павлуша. Ты поедешь со мною и будешь жить у меня. Ведь ты хочешь этого, не правда ли? Я – твой брат». И потом отнесся к матери: «Я вам очень благодарен, что вы согласились на мое предложение. Павел нисколько не отнимается от вас. Вы можете его видеть, когда вам угодно, а сами спокойно займетесь устройством вашего дела. Поверьте, что я поступаю так не только потому, что я считаю это своим долгом, но и по сердечному, душевному желанию. Я уже полюбил этого мальчика». Павел спросил у матери:
– Отчего этот господин такой красивый?
– Он вовсе не красивый, Павлуша, а он делает божье дело, потому таким кажется.
Таким Миусова сохранил навсегда Павел в памяти своего сердца.
Павел не поспел сообразить, он ли это закричал, или кто-нибудь другой, отчего он летит на землю, отчего фырканье, топот, другие крики и тупой удар в затылок. Он снова стал соображать, когда увидел около себя господина в шубе и меховой шапке, толпу любопытных и лошадь, которую держали под уздцы дворники.
– Попробуйте встать, – проговорил господин в шапке.
Павел встал.
– Я был уверен, что нет серьезных повреждений. Он только получил сотрясение и испугался. Садитесь в мой экипаж, я живу в двух шагах отсюда. Вы успокоитесь, и мои лошади свезут вас, куда вам нужно.
Господин помог Павлу подняться в коляску, дал околоточному визитную карточку и велел кучеру ехать.
Действительно, менее чем через две минуты они уже входили в подъезд, причем улица Павлу была незнакома.
Только проведя Павла в гостиную, хозяин заговорил с ним:
– Вам сейчас нужно выпить чаю с коньяком. Это – ничего, что вы не пьете, теперь это нужно сделать. Вы просто испугались и озябли. Я очень извиняюсь за неосторожность кучера, но вы сами шли так задумавшись, что не слышали окриков. О вас никто не будет беспокоиться дома?
– Нет. Я просто так шел. Меня никто не ждал, а дома обо мне беспокоиться не будут. Я шел по одному делу.
– Как же это вы просто так шли по одному делу?
– Так. Мне нужно было сделать одно дело, а как его сделать – я не знал. Я думал, что Бог приведет меня туда, куда нужно.
– А Бог вас привел ко мне?
– Оказывается! – сказал Павел и улыбнулся.
Коньяк жег ему рот, и мысли о Родионе Павловиче снова наполнили ему голову.
– А вы уверены, что Бог привел вас именно туда, куда нужно?
– Когда веришь, любишь и хочешь, – то как же иначе?
– Часто совершенно простым сплетениям случайностей мы склонны приписывать некоторую целесообразность. Это, конечно, обман довольно невинный, но тем не менее – самообман.
– Разве вы не верите в Бога?
– Как вы смешно спрашиваете! Если хотите, я в него верую, но думаю, что ему ни до меня, ни до вас нет никакого дела.
– Как ему нет дела?! Без его воли, без любви к нему, вы думаете, может распуститься малейший цветок? Я знаю, какими прекрасными, красивыми делаются люди, когда исполняют его волю! Они сияют… Вы не видели этого, нет?
И Павел даже схватил за рукав хозяина, как будто не спрашивая, а настаивая, чтобы тот поверил его словам. Часы пробили семь, пора было уходить, но хозяин все удерживал Павла, находя, что тот снова разволновался.
– Что же, вы думаете, что Бог вам поможет сделать и то дело, по которому вы шли, не зная куда?
– Уверен.
– Такая уверенность доставит вам много разочарований, но, может быть, облегчит вашу жизнь. Наш разговор так странен, что хочется сделать его еще страннее. Все – случайно. Вероятно, мы с вами больше никогда не увидимся, может быть, вы не откажетесь объяснить мне в общих чертах, в чем ваше дело. Может быть, я могу помочь вам!..
– Мне просто нужны деньги, и не для меня.
– Сколько?
– Рублей четыреста.
– Хотите, я вам дам их?
– Этого не может быть!
– Я вас спрашиваю: хотите, я вам дам их?
– Этого не может быть!
– Отчего вы так мало веруете?
– Этого не может быть! Зачем вы будете давать мне деньги?
– Может быть, я хочу хоть на минуту сделаться таким прекрасным, как люди, делающие добро, и посмотрю на себя в зеркало, насколько я похорошею.
– Зачем так надо мной смеяться? зачем так мучить меня?
– Пройдемте в кабинет. Я вам напишу сейчас чек, и вы завтра получите.
Павлу казалось, что он во сне видит, как хозяин доставал чековую книжку и аккуратно выводил сумму и подпись.
– Боже мой, Боже мой! Неужели это правда? – подумал Павел и вдруг воскликнул:
– Откуда у вас это?
– Что вас удивляет? Это – портрет моей близкой знакомой. Вы хотите его разглядеть поближе?
И хозяин передал Павлу фотографию молодой несколько полной брюнетки, стоявшую у него на столе.
– Да, да, это – она! Ольга Семеновна Верейская!
– Вы угадали. Разве и вы ее знаете? Может быть, простите, вы для нее и деньги достаете?
– Нет, я достаю деньги не для нее, но для очень близкого ей человека.
– Вот видите, как прекрасно! всегда приятнее оказать услугу людям знакомым.
И он передал Павлу чек. Чек был на четыреста рублей и подписан «Илларион Дмитриевич Верейский». Павел положил бумагу на стол и сказал:
– Я у вас не возьму этих денег. Вы же муж Ольги Семеновны.
– Да. Ну и что же из этого? Тем более вам нужно взять.
– Это невозможно! Вы сами понимаете, что это невозможно. Я сам не знаю, что я делаю, теперь поздно… мне ничего не надо! – Вам надо добыть эти деньги для человека, который вам очень близок, и который настолько был в вас уверен, что послал вас, почти ребенка, доставать ему эти деньги.
– Он меня не посылал. Это неправда! А в вас говорит ревность!
– Отлично. Если вы не возьмете этих денег, я завтра пошлю их господину Миусову; ведь вы его имеете в виду? Так что вот и подумайте.
Ларион Дмитриевич подошел к продолговатому зеркалу и как бы про себя заметил:
– Я не наблюдаю никакой перемены в моей наружности, а между тем, я как будто сделал доброе дело.
– Это потому, что вы его сделали не с тем чувством и не с тою целью, с какой нужно.
– А с какою же?
– Я не знаю.
Отступая от зеркала, Верейский снова сказал:
– Так как же: вы беретесь передать эти деньги, конечно, не говоря, откуда они, господину Миусову? Они все равно будут ему пересланы. Вы бы меня избавили от лишних хлопот, и, кроме того, я был бы вполне уверен, что мое инкогнито не откроется.
– Хорошо, я это сделаю.
Глава восьмаяУже давно кончили работу, и все мастерицы, старшие и младшие, ушли спать, а Валентина с Устиньей ждали Анны Ивановны, ушедшей куда-то по делам. Так как зажжена была только одна слабая лампочка без колпака, то в комнате было тускло, темновато и неуютно. Валентина почему-то даже лежала одетая на кровати, а другая сидела в ногах, слушая, что та говорила, и слова были какие-то тусклые, неуютные и скучные, хотя говорила Валентина, по-видимому, о любви.
– Я ничего не говорю, Валя, ты моложе меня, но даже я это чувствую. Очень трудно с телом бороться, да я не знаю, и нужно ли. Ведь это такие пустяки, а на то, чтоб себя удерживать, уходят силы. Ведь их можно бы и на что-нибудь лучшее определить. Весь грех, вся тяжесть в том, чтобы считать это за что-то важное, за середину, а ты так смотри, будто на тебя болезнь нашла, ну, оспа, что ли, а потом прошла, и нет ее, что ж об ней думать? И потом, если человек здоровый и соблюдает себя, он словно безумным делается. Ему кажется, что будто он все время об одном заботится, как бы соблюсти себя, а на самом деле все дни, все часы, все минуты он мыслит о том, от чего соблюсти себя желает. Значит, силен был соблазн у преподобного Мартиньяна, что он в два года сто шестьдесят городов обежал, от женщин спасаясь, и все из головы их не мог выкинуть. Уж лучше тогда сделай – и позабудь; вот ты и покойна.
– Я не знаю, Устя. Вот я – молодая и здоровая, кажется, а тело у меня спит, ничего не просит. А между тем, я не могу тебе рассказать, как я его люблю! Когда Павел начнет говорить, так сердце у меня падает, падает… и холодно станет, будто в подполье проваливаешься… Наверное, я его душой люблю, Устя.
– Ну, а когда ты думаешь о нем . . . . . . . . . . . . . . . тебе не хочется, . . . . . . . . . . . . . . . чтоб он тебя целовал, . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Знаешь, когда пить очень хочется, и чай пьешь горячий, так будто внутри есть такая точка . . . . . . . . что обжечь нужно. Обожжешь – и хорошо станет. Так и тут. А потом все косточки ломит, хорошо ломит. Будто побил кто тебя, или горячка начинается… Этого ты не думаешь?
– Устя, милая… не надо, не надо!
– Да ты не стыдись, скажи мне. Чего меня стыдиться! ведь думаешь?..
– Ну, думаю. Ну и что же?
– Вот тут-то грех и есть – думать-то . . . . . .
– Ой, Устинья, ты что-то мне не то говоришь.
– А будешь думать – все к этим думам и привяжется. Покажется тогда тебе, что ты любишь того человека, душу ему отдашь, колдовать начнешь, от Бога для него откажешься, а на самом деле ты о нем только думаешь, да и не о нем, о ком-то думаешь; он только под руку подвернулся…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
– А как же в романах все описывают?
– Да потому что не понимают, потому и описывают. Еще, слов боятся: вместо одного другое ставят.
– Вот ты говоришь, что думать – грех, а зачем же ты мне все это рассказываешь?
– Потому что мне жалко тебя, Валя.
– Когда ты вот так говоришь, мне страшно делается, а сама жду, не дождусь, когда ты говорить начнешь. Ты ведь, Устинья, ветреница, скольких ты любила, тебе все нипочем, а мне, кроме Родиона Павловича, никого не надо, лучше в старых девках проживу.
– Был у нас на деревне такой мужик, все говорил: «Зажарь мне, баба, фазана. Ничего, кроме него, не хочу. Лучше с голоду помру, а кроме фазана, ничего есть не буду».
– Ну и что же? – Да что, – наверное, с голоду помер. Откуда фазана достать? Если бы этот мужик святой был, тогда мог бы хорохориться, а он был просто так, дурак привередливый.
– Ну уж ты там как хочешь со своим мужиком, а я своей любви не отдам, так и умру с нею. Ведь ты подумай, Устя, что я сделала! Ведь я к мужу этой Ольги Семеновны, к доктору Верейскому ходила… упрашивала его с женой помириться!
– Ну что ж он тебе сказал?
– Да что он мне сказал? сказал, что жена возвращаться к нему не хочет, а неволить он ее отказывается. Так, с виду показался мне человеком порядочным и совестливым. А я бы ее, негодяйку, по этапу бы вытребовала, за волосья притащила бы, не то что портреты по столам расставлять! Впрочем, люди ученые всегда бывают какими-то рохлями. От такого, конечно, и сбежать не грех, но зачем ей Родион Павлович понадобился? Она – женщина красивая, поет, везде вертится, кого хочет обольстить может, зачем же ей именно он понадобился?
– А затем же, зачем и тебе!
– Так ведь я же люблю его!
– Может быть, и она его любит!
– Не смеет любить его, вот и все!
Раздался звонок. Все время лежавшая Валентина, не меняя позы, сказала:
– Наверное, мама пришла! опять будет ворчать, что мы с тобою здесь сидим.
Но в комнату вместо Анны Ивановны вошел не снявший пальто Павел.
– Не могу дома сидеть. Мне до смерти нужно было Родиона Павловича, а его ни дома, ни у Ольги Семеновны нет. Мне очень спешно его нужно. Я к вам только на минутку… Если б ты знала, Валентина, какие страшные вещи со мною делаются! Я ведь сегодня был у Верейского… только вы, пожалуйста, никому об этом не говорите.
– Ты тоже никому не говори, а я сама была у него.
– Ты, Валентина? Зачем?
– Лучше не спрашивай, все равно ничего не вышло.
– Если б у вас был телефон, я позвонил бы домой, не приехал ли Родион Павлович.
– Если вам нужно, я могу сбегать в аптеку позвонить, – вызвалась Устинья.
– Да, уж, пожалуйста, сходите, я вам буду очень благодарен.
Не успела Устинья выйти за дверь, как Павел, нагнувшись к Валентине, спросил:
– Зачем ты, Валентина, была у Верейского? он очень дурной человек и непонятный, что меня еще более беспокоит…
Валентина вдруг прижалась к брату, стала крепко и беспорядочно целовать его лицо.
– Зачем я была у Верейского? потому что я не могу больше, Павлуша!..
– Разве ты, Валентина?..
– Ну, конечно. Неужели ты не знал этого раньше?
– Милая моя! милая, милая! – шептал Павел, отвечая на поцелуи сестры.
Вернувшаяся Устинья сказала, что Родион Павлович только что возвратился домой и скоро опять уезжает. В выходных дверях Павел столкнулся с высоким молодым человеком, белокурым, худощавого и болезненного вида. Не дав ему поздороваться, Валентина закричала:
– Евгений Алексеевич, я знаю, что вы – благородный и прекрасный человек, что вы меня любите искренне, что вы готовы все для меня сделать. Я все это знаю. Никто меня не любит так, как вы, но сейчас я вас видеть не хочу, понимаете, не хочу. Уйдите, ради Бога!
Глава девятаяНо дома Родиона Павловича Павел не застал. Матильда Петровна уже спала, так что он даже не мог спросить, куда и надолго ли ушел его брат. Ольги Семеновны не было дома, по крайней мере, из ее квартиры никто не отвечал. Он решил дождаться возвращения Родиона Павловича, когда бы тот ни пришел, и вместе с тем ему казалось немыслимым сидеть без сна в этих стенах, которые почему-то особенно давили и беспокоили его сегодня. Он знал, что, раз Миусова нет в это время дома, его не будет часов до шести.
На Невском было еще людно, и фонари ресторанов, шипя, горели. Павел хотел пройти на набережную, думая, что широкая полоса снега его успокоит, – как вдруг его окликнули по фамилии.
Он не сразу узнал своего бывшего товарища Колю Зайцева, которого не видел с тех пор, как того выгнали из училища. Обладая злым, ленивым и строптивым характером, он тем не менее всегда проявлял какую-то нежность к Павлу, так что того не только не удивила, но даже обрадовала встреча с ним.
– Куда идешь, Павел? я тебя, Бог знает, сколько времени не видел!
– А просто так себе прогуливаюсь.
– Что же, какую-нибудь девицу захороводить хочешь?
– Нет, зачем же непременно? Ты знаешь, что я этим не особенно интересуюсь.
– Я просто так сказал. Иначе зачем же будет порядочный человек ночью по Невскому гулять? Это вот нам, хулиганам, позволительно.
– Что ты, Коля? какой же ты хулиган?
– А кто же я, как не хулиган? Ты уж, пожалуйста, эти барские идиллии брось и розовой краской меня не крась, что, мол, Коля Зайцев милый и несчастный мальчик. Нисколько я не милый и нисколько не несчастный, а как хочу, так и существую. Конечно, я не все свои желания исполнять могу, я только к этому стремлюсь, но одно могу сказать, что никогда никому не подчинюсь. Прошу меня не жалеть.
– Что же ты делаешь?
– А вот видишь! гуляю по Невскому.
– Так сейчас и я гуляю по Невскому. Нет, а вообще?
– И вообще то же, что сейчас, ничего не делаю, потому что не могу делать того, что хочу.
– А чего бы ты хотел?
– Ну, если это рассказывать, пожалуй, до завтрего не хватит времени. У тебя нет денег?
– Немного есть. А что?
– Зайдем куда-нибудь в ресторан. Ты меня покормишь, и поговорим с тобой.
– Так ведь меня же в форме никуда не пустят. Я тебе денег охотно дам; пойди и поешь один.
– Тебе, может быть, и ходить со мною стыдно?
– Какие глупости! я же говорю, меня не пустят.
– Вздор! как не найти такого пивного места, куда не пустили бы в какой угодно форме? Есть на Знаменской такой трактирчик: с черного хода всех впустят, особенно со мною. Только там тебе грязненько, пожалуй, покажется.
– Да что же ты меня за какую-то белоручку считаешь! Ведь ты знаешь, из какой я семьи…
Когда Коля снял шляпу с отогнутыми полями и осеннее пальто, он оказался высоким, худым блондином с мелкими чертами лица и слегка накрашенными щеками. Узкие губы он как-то все время кривил и говорил сиплым басом. Несмотря на то, что он был года на три старше Павла, он казался моложе последнего.
Выпив, он стал развивать не столько теории, сколько свои желания относительно того, как должен был бы быть устроен мир, даже не мир, а он сам, Коля Зайцев. Он должен был бы быть богат, иметь все удовольствия, ничего не делать и не только не повиноваться, а командовать всеми.
– Так ведь тогда ты бы стал как раз таким человеком, которых теперь ты так ненавидишь!
– Так я и ненавижу их за то, что они имеют все, что мне нужно и на что я имею право!
– Значит, ты говоришь это из зависти?
– Нет, потому что они все – скоты и мне мешают.
– Чем же они тебе мешают?
– Тем, что у них есть, а у меня нет. И потом, конечно, если так устроено, что одни другим мешают, то я предпочту быть тем, кто мешает, чем тем, кому мешают.
– А я думаю, что это гораздо тяжелее. И как может в божьем мире один человек мешать другому?
– Ну, это оставь. Это – рассуждения божественные и годные только для рабов, а я человек свободный.
– Какой же ты свободный человек, раз ты на все злишься, и все тебе мешают! Я видел свободных людей: они совсем не такие. Они даже от себя самих свободны, потому что они в Боге.
– А я плюю на такие рассуждения. Свободен тот, кто имеет власть и богатство и всех может искоренить. Нам нужны сильные люди, а не кисляи. Вот погоди, дай мне немножко опериться, я вам покажу!
– Да что же ты покажешь? то, что мы видели с начала мира. И потом, если для счастья, для свободы человека нужно так много внешних условий, если они так от многого зависят, то какое же это счастье, какая свобода? Конечно, я говорю про настоящую свободу и понимаю, что, если человек с голоду умирает, ему трудно быть веселым, но это по человеческой слабости, а не по свободе. А счастье свободного человека не зависит от того, сколько у него рублей в кармане. Заставить тебя дурно поступать и, особенно, дурно думать никто не может, и все человеческие запреты сводятся к тому, что в церкви нельзя курить, а в общественных парках ходить по траве, – так ведь это такие пустяки! При чем тут твоя свобода?!
– Эти правила созданы для стада, и как только явятся на смену вам сильные – все полетит к черту!
– Мне очень жаль, Коля, что ты такой озлобленный. Озлобленный – значит, и не справедливый, и не великодушный. Конечно, великодушие бывает иногда оскорбительным, но я говорю о хорошем великодушии! Ты много испытал лишений (это все равно, по своей вине или по чужой, для действия, которое оказывают эти лишения, это все равно), а они никогда не облагораживают, не очищают души, только гнетут и давят, особенно лишения и страдания физические и материальные. Ты – слабый, слабый и злой зверек, может быть, вредный. Ты был бы вреден, если бы при твоей слабости у тебя была малейшая власть. А может быть, у тебя тогда прошла бы злоба, но мне тебя от души жалко.
– Из твоей жалости шубы не сошьешь. И вообще, жалость, как и великодушие, чувства, конечно, оскорбительные для того, на кого они направлены. Но в будущем их не будет.
– Зачем так печально думать?
– Не печально, наоборот, очень хорошо.
От выпитого вина лицо Зайцева как-то распустилось и сделалось еще моложе, незначительнее и наивнее. Было такое несоответствие между словами, которые он говорил, и выражением его лица, что Павел невольно улыбнулся, чувствуя себя старшим.
– Ты что? – спросил подозрительно Николай.
– Ничего. Я на свои мысли улыбнулся.
– Ты не сердись, что я так неистовствовал. От слов до дел далеко, а, например, тебя я очень люблю, и именно за то, что в тебе есть все, что я ненавижу.
– Ты уже парадоксы стал говорить: значит, пора домой. Ты где живешь-то? Или нигде?
– Нет, я живу на Пушкинской. Нас трое живет в одной комнате. Если интересуешься наблюдать нравы, можешь зайти. Да, кстати, ты не слышал про такого господина Тидемана?
– Тидемана? Нет, что-то не слышал.
– Ну и слава Богу! Как только услышишь, беги ко мне.
– И что же ты сделаешь?
– Во всяком случае тебе я ничего дурного не сделаю. Если бы даже в будущем все так устроилось, как я мечтаю, я бы, пожалуй, тебя одного оставил, как общего молельщика. Мы бы дела делали, а ты бы сидел где-нибудь, молился бы и всех жалел. Это, конечно, вздор, никакой пользы от этого не произошло бы, но и вреда не было бы.
– А покуда пойдем, я тебя провожу.
Но Николай непременно сам хотел проводить Павла. Было около четырех часов. Снег прошел, и маленькая, по-зимнему плоская луна еле светила. Павлу не хотелось домой, тем более что он знал, что Родион Павлович еще не вернулся. Остановившись у каких-то ворот на Загородном, он сказал:
– Ну вот, спасибо тебе, Коля. Я домой не пойду, зайду сюда.
– Куда же ты сюда зайдешь?
– Тут у меня один знакомый живет.
– Какой же это знакомый, что к нему можно в четыре часа утра визит делать?
– Он очень рано встает, вообще мало спит. Вот если бы ты хотел оставить на свете одного молитвенника, единственного, одного за всех, то уж лучше было бы выбрать его, а не меня.
– А кто же он такой?
– Маленький монашек при здешней часовне.
– Может быть, и мне можно зайти с тобой посмотреть на будущего молитвенника? – спросил Николай, ломаясь.
Павел остро посмотрел на детские черты Зайцева и произнес:
– Идем, пожалуй!