Текст книги "Том 2. Проза 1912-1915"
Автор книги: Михаил Кузмин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 32 страниц)
Конечно, арест Владимира Генриховича не мог не взволновать большого количества людей, имевших с ним разнообразные и иногда довольно неожиданные сношения, но внешне это почти ничем не выражалось, особенно для Миусова. Никто не приходил. Квартира Тидемана была заперта. Его жена неизвестно где. Разговор с Ольгой Семеновной успокоил его, действительно, и внушил даже известное желание, чтобы случились какие-нибудь катастрофы и они оба могли бы противостоять им, любя друг друга. Но время шло, ничего с собой не принося, и желания утихли, обратись в уверенную готовность, не более того.
Родион Павлович даже ночи стал проводить дома, удивляясь, что после ареста Тидемана его не извещают ни о каких собраниях, и думая, что теперь еще безопаснее ему можно исполнить свое обещание насчет министерской бумаги. И страх, который владел им последние дни, как-то притупился, но, сделавшись менее определенным, стал еще тягостнее. Если прежде он смотрел на Павла как на человека, который может каким-то странным образом оградить его от внезапной смерти (как, почему, от кого, – он не знал), то с тех пор, как его опасения и тягость стали более туманны, уверенность и надежда на Павла увеличились, потому что не нужно было раздумывать, какую именно помощь может тот дать. От чего-то он спасет, а от чего, каким образом, не все ли равно, раз это самому ему неизвестно? Миусов даже определенно не знал, что его больше успокаивало: близость ли теплых локтей и колен Ольги Семеновны, или сознание, что там, у него на квартире в небольшой, узкой комнате, спит Павел. За Верейскую он цеплялся, думая, что она каждую минуту может уйти, там же он был уверен, что только смерть Павла может их разделить, и смутно, бессознательно ему казалось даже, что и смерть этого сделать не может. Будет, конечно, медленнее и затруднительнее приходить эта поддержка, но, тем не менее, будет. Разница была похожа на то, как получать утешение или совет из уст в уста от друга или этот же совет и утешение придет в письме из С.-Франциско. Медленнее и печальнее, но по существу то же самое. Эта связь не зависела от телесного состава их обоих, почти даже не от поступков, это был какой-то тонкий ток, теплый и защитительный, который прямо через пространство переходил в душу Миусова, и имеющий целью только возбудить ощущение теплоты и безопасности там, куда он проник. Если бы Павел был в С.-Франциско или бы умер, это влияние стало бы еще духовнее, будучи лишено последнего земного желания; а именно: тогда бы любовь Павла, при всей своей благодетельности, не требуя, как и теперь, ничего в ответ, не стремилась бы даже к тому, чтобы спасенный и успокоенный человек знал, откуда пришло к нему это спасение и покой. Он спасен и успокоен, и это уже есть огромная награда для такой любви, потому что, чем более она самовладеет, чем более лишена возможности искать ответа и даже благодарности, довольствуясь самым фактом благотворения, тем она выше.
Конечно, эти мысли не приходили Родиону Павловичу в такой именно форме. Он чувствовал просто, и эта простота, столь подходящая к вещам простым, лишая их ненужной сложности, делала смутными чувства сложные, не имея достаточно тонкой разделительности, которая необходима, чтобы явление непростое представилось нам простым и ясным. Родион Павлович рассуждал сердцем – метод наиболее смутный, шаткий и ничего не определяющий. К счастью, эти сердечные рассуждения не переходили у него в рассудок, который не терпит ничего непонятного и сердится на это. Миусов решительно ничего не понимал и не старался этого делать, а не рассуждая, смутно, просто и правильно чувствовал, что как-то так все подошло, что его спасение в Павле, который может находиться, где ему угодно, даже совсем не существовать.
Если бы он так подумал, он сейчас же бы отбросил такую глупость, но дело в том, что он так не думал, а только так чувствовал, – и жил, сам тому удивляясь, в спокойной неопределенности, в каком-то сне под утро, когда спишь, но знаешь, что сейчас провеет предрассветный ветер, откроешь глаза, и все поймешь, а покуда видишь сны, зная, что это сны!
Вдруг Миусову стало жалко и страшно, что, может быть, Павел, действительно, умер, и он понял, что хотя душевное положение его не изменится, но просто-напросто ему будет нестерпимо знать, что он никогда не увидит этого темно-рыжего мальчика с большими глазами, видеть которого чаще он нисколько не заботился. Как будто все равно, а узнаешь, что нельзя, – и увидишь, что не все равно. Это гораздо труднее и болезненнее, чем простенькая пословица: «Что имеем, не храним, потерявши, плачем».
Миусов зажег свечку и потихоньку пошел в комнату Павла.
Какая печальная и скучная квартира у них! Когда была жива Матильда Петровна, было как-то уютнее. У Верейской тоже неуютная квартира, но там это оттого, что все очень безвкусно, а здесь нет ни вкуса, ни безвкусья, просто какой-то нежилой дом, а Матильда Петровна вливала какую-то жизнь в эти вещи. Конечно, сам Миусов не мог этого сделать, но почему Павел не делает? или потому, что он хотя и дитя, но все-таки мужчина? Нет. Миусов видел много квартир холостых мужчин, которые были полны уюта и вкуса, любви к каждому предмету.
Вероятно, этой любви и не хватает Павлу. Это не от возраста, а от слишком большого равнодушия к обстановке, к вещам. Слишком «не от мира сего». Как будто вместо него здесь живет его портрет. Но когда душа слаба, человечна и ласкова, как нестерпимо быть в таких пустых, отвлеченных комнатах! В самых стенах нет никакой жизни, вся ушла в душу.
Павел спал на спине, спокойно, покрытый белым стеганым одеялом, поверх которого он положил сложенные руки. Ворот ночной рубашки был высоко застегнут, и мальчик дышал так тихо, что можно было подумать, что он не дышит.
Миусов долго стоял, смотря на спящего. Наконец тот открыл глаза и, не переменяя позы, спросил спокойно:
– Это вы, Родион Павлович? вам что-нибудь нужно?
– Я просто пришел посмотреть на тебя.
Мальчик вдруг покраснел и, поправив одеяло, спросил:
– Вам скучно?
– Мне уже давно скучно.
– Но отчего же? Дела ваши идут хорошо, Ольга Семеновна вас любит. Конечно, жалко, что Матильда Петровна умерла, но ведь она была стара, умерла спокойно и вас благословила. Может быть, вам неприятно оставаться на той же квартире?..
– Да, квартира у нас мрачная какая-то.
– Ее можно переменить.
– Нет, это делу не поможет. Мне не оттого скучно.
– Отчего же?
– Я сам не знаю.
Павел помолчал, потом сказал:
– Если б вы мне позволили говорить, Родион Павлович, я бы вам сказал, отчего вам скучно. Конечно, это не мое дело, и потом, я могу ошибаться…
– Ты? откуда же ты можешь знать, раз я сам не знаю?
– Ну, позвольте, Родион Павлович, поговорить! может быть, вы и развеселитесь.
Рубашка Павла была длинна, гораздо длиннее колен, в ней он казался выше, тоньше и еще моложе. Ноги у него были белые, как у рыжих; может быть, слишком белые, чуть-чуть неприятно. Растрепанные волосы делали его ребенком. Как-то отпадало впечатление, чей он брат, где он учится, богат ли, беден, князь, мужик, – как у всякого раздетого человека. Остается только прямо тело и прямо душа; никаких форм и знаков отличия, а только по существу.
– Ты сам на себя не похож, Павел, в этой рубашке.
– Это ваши же рубашки, потому они мне и длинны. Вот и метка: Р. М.
– Ужасно ты в ней смешной: не то институтка, не то мальчик из католической церкви.
– Да? – спросил Павел и застегнул пуговицу на рукаве. – Так вот, Родион Павлович, хотите, я вам скажу, отчего вы скучны и чем обеспокоены?
– Скажи. Мне самому будет интересно послушать.
– Вы хотели сделать нехороший поступок. Хотели – значит, сделали. У мирового судьи это не все равно, но для души это все равно. Это так же пачкает. Вот вы и мучаетесь.
– У тебя какая-то иезуитская мораль. И что же, по-твоему, я хотел сделать дурное?
– Вы взяли денег у Тидемана, чтобы совершить кражу, и не простую кражу, а предательскую и для дела, которому совершенно не сочувствуете, которого даже ясно себе не представляете. Фактически вы еще не довели до конца этого преступления и мучаетесь, считая себя обязанным это сделать и вместе с тем чувствуя отвращение к этому поступку. Может быть, не очень большое, но оно есть – сознайтесь.
Может быть, если бы Павел вел такой разговор днем, одетый в обычную куртку реалиста, Миусов или рассердился бы, или просто турнул бы его, прекратив разговор, но тут ему все казалось необычайным. Он даже забыл, что Павел его брат, а только остро, хотя и смутно, вновь почувствовал, что с ним находится человек, от которого он, Миусов, каким-то чудесным образом получает покой и защиту. Защиту не более сильного человека и вообще не человеческую защиту.
Какую же? ангельскую? Миусов мельком взглянул на белую, свою собственную рубашку с меткою Р. М. и сказал просто:
– Это правда. Что же мне делать?
Павел быстро взмахнулся и, обняв Миусова, стал говорить быстро почти тому в ухо:
– Не доделывайте злого дела, не исполняйте обещания, это не так важно!.. Пойдите к ним, откажитесь и верните оставшиеся деньги. Остальные вы сможете заплатить, уверяю вас в том. Да и потом, если и не сможете, это не так важно. Нельзя из-за пустой чести делаться человеком бесчестным. Конечно, и это не очень хорошо, но из этого не следует, что должно быть еще хуже. Я вас уверяю, что все устроится, а хороший покой и бодрость – это самое первое. Человек в унынии никому не нужен, даже самому себе. Вы растерялись, соберитесь!
И он сжимал плечи Миусова так, что свечка, не выпущенная последним из рук, тряслась, сжимал, будто наглядно желая показать, как тому нужно собраться.
– Постой, ты мне советуешь что-то неблагородное!
– Оставьте об этом! взгляните один раз не как Родион Павлович Миусов, а как человек, в свою душу.
Миусов молчал, наполовину убежденный.
– Вам это трудно сделать? Ну, хотите, я за вас сделаю? Сам пойду, сам все объясню и деньги передам, а вы можете даже уехать, если хотите. Хорошо?
– Нет, зачем же? Уж если делать, так самому делать. Будет стыдно, если у меня окажется меньше присутствия духа, чем у тебя, мальчика.
– Почему стыдно? и какое присутствие духа? Вам, Родиону Павловичу Миусову, это неловко и неприятно делать, а с Павла Павлова никто ничего не спросит. Ему будет только радостно.
Миусов поставил свечку на стул и сказал, зачем-то взяв Павла за руку:
– Спасибо, Павел. Мы посмотрим. Во всяком случае, ты мне очень помог сейчас. Теперь ночь, запомни, что я скажу, потому что, может быть, я не повторю этого в другое время, – но это правда. Притом я буду говорить бестолково, потому что я сам не понимаю, отчего я так чувствую. Я теперь вижу, что ты мне страшно дорог, дороже многого, дороже, может быть, чем ты предполагаешь. Наверное, это голос крови, ведь ты же брат мой. Я так думаю, что это голос крови, потому что – что же иначе? а между тем, это несомненно!
– Боже мой! Боже мой! – воскликнул Павел и поднял руки вверх, но рукава не упали, как, казалось, должны были бы, потому что у узких кистей они были застегнуты.
Глава пятаяТеперь, после смерти Матильды Петровны, Зайцев иногда забегал к Павлу в разное время дня и ночи, имея вид всегда очень деловой. Как это ни странно, занявшись деятельностью, к которой побудила его ненависть, Николай сделался менее злым, как будто действие и практическое применение злобы лишали ее той интенсивности, которая в ней была, покуда это чувство находилось потенциально в голове и сердце, не переходя к какому бы то ни было осуществлению. Даже лицо его перестало быть капризным и скучающим, а застыло в деловитости несколько озлобленной, но не слишком. Иногда только вдруг прорывавшийся рассеянный взгляд давал понять, что не все мысли Николая заняты делом, которое он вот сейчас делает, как будто, кроме действий, в которых он принимал участие и которые не противоречили, а до некоторой степени совпадали с расположением его ума, он параллельно строил какие-то другие, более грандиозные планы, куда он вкладывал уже всю свою душу целиком и где были настоящие действия, которые мешали другим, хотя и были с ними однородны. Но всегда слишком пламенные мечты затрудняют хотя бы частичное осуществление, делая его ненужным и мизерным. Будто понимая это, Николай гнал слишком нетерпеливые желанья и всегда вздрагивал, когда сам себя ловил на этих рассеянных взглядах.
С таким же деловым видом, деловым и застывше-озлобленным, очень таинственным (таинственность тоже немало привлекала Зайцева) он вошел в переднюю Миусова и на этот раз.
Зная, как разнообразны по длительности бывают Колины визиты, Павел спросил, надолго ли он и не хочет ли чая.
– Я никуда не тороплюсь и от чая не откажусь, но раньше поговорим: очень важные вести. Но ты не пугайся и, главное, не выскакивай. В этом отношении ты страшная баба: навоображаешь себе Бог знает каких ужасов и потом сгоряча идешь напролом.
– Когда же я так поступал? Я и вообще так мало поступаю как бы то ни было!
– Это ты посоветовал Миусову отказаться, вернуть деньги и вообще разыграть всю эту комедию?
– Я. Разве это плохо?
– Да, потому что глупо и ненужно. И потом, хорошо то, что приносит хорошие результаты, а эта выходка только напортила.
– Да чему же она могла напортить? Родион Павлович выказал себя благородным человеком и сделал все, что мог, чтобы загладить свой поступок.
– Это хорошо тебе так рассуждать, сидя дома, а людям дела никакого миусовского благородства не надо. Ему никто не поверил, и все объяснили совсем иначе. Подумали, что он испугался ареста Тидемана, играет отступного и заметает следы, что далеко не так благородно, как ты говоришь.
– Но кто же может так превратно истолковывать самые чистые поступки?
– Те, кто сами поступили бы так же.
– Но Родиона Павловича знают!
– Кто там его знает! да и потом, можно двадцать лет знать человека, а на двадцать первом он сделает неожиданную гадость, потому что это положительная гадость, то, что говорят про Миусова.
– Ах, мало ли что говорят! Ну что могут говорить про него?
– Что говорят? что Родион Павлович, имея доверие Тидемана и многих других, этим отказом как бы развязал себе руки, а между тем он не из таких людей, которые умеют молчать. Он даже уж и проговорился. Известно, что он почти все рассказал Верейской.
– От кого же это известно?
– От нее самой: она не траппистка, обета молчания не давала.
– Да какое дело Родиону Павловичу до мнения людей, которые судят о всех по себе и все равно не верят в благородство хотя бы благороднейшего человека.
– На их мнение, конечно, наплевать, но у них, кроме мнения, есть сила и страх, усиливающий эту силу. Теперь Миусов для них человек опасный, и от него нужно отделаться. Правильны или нет такие опасения, это дело другое.
– Как отделаться? что ты говоришь, Николай?
– Почем я знаю, как! Может быть, даже самым примитивным способом.
– Убить?! – воскликнул Павел.
– Хотя бы. Но, пожалуйста, не волнуйся и не скачи. Я тебе вовсе не для того это сказал, чтобы ты там предупреждал или принимал меры. Во-первых, это не нужно, во-вторых, ничего не делай, не поговорив со мною. Опять придумаешь какое-нибудь благородное идиотство.
– Убить! убить! и ты остаешься с ними?
– Остаюсь для того, чтобы этого не было.
– Но ты же, Коля, сам поступаешь благородно!
– Я поступаю, как хочу, как мне выгоднее и приятнее. Если это называется поступать благородно, тем лучше: я слов не боюсь! Еще одно обещай мне: не сказать и даже ничего не говорить Миусову. Доверься мне, тем более что ты едва ли что можешь сделать.
– Но какие люди, какие люди! Начинаешь понимать Любу!..
– Это насчет того, что они решили избавиться от опасного человека таким простодушным способом? А знаешь что? эти люди вовсе не так плохи. Ведь это предрассудок, что убийство – такая ужасная вещь. Есть вещи гораздо похуже! Притом тут люди убежденные, готовые сами каждую минуту отдать свою жизнь за дело, так что смерть для них не так ужасна. Если б ты видел самого неистового из наших ораторов, ты бы очень полюбил его. Это человек кристальной чистоты, а между тем он-то главным образом и свирепствует. Я думаю даже, что он девственник.
– Кто же он?
– Имя я тебе, пожалуй, могу сказать. Оно для тебя пустой звук. Это – Евгений Алексеевич Лосев.
– Как, Лосев?
– Да. А ты его знаешь?
– Нет, нет. Так это Лосев настаивал, чтобы освободиться скорей от Родиона Павловича?
– И он, и другие. Он начал и горячее всех говорил. Ну, о чем ты так задумался?
– Я все думаю о Любе.
– Почему именно о ней?
– Сам не знаю, почему. Вообще то, что ты говорил, меня совершенно сразило.
– Я тебе ручаюсь, понимаешь, ручаюсь, что никакого несчастья не произойдет, только сиди спокойно.
– Как же я могу сидеть спокойно? Все, все как-то соединилось против нас.
– Это ничего. Будь покоен! У тебя есть цель жизни. Пусть ты сам ее выдумал, пусть на чужой взгляд она покажется мелкою, но она есть. Это хорошо, когда есть. Я вот все не могу позабыть, какую тогда на прощаньи о. Алексис мне задал загадку!..
– Я даже позабыл, что он говорил тогда.
– Забыл, значит, тебе это не нужно. Да, кстати, как же теперь Миусов? деньги-то отдал, у вас нет, наверное, ничего, а вам скоро очень понадобятся.
– Не знаю. Если нужно будет, я схожу к Верейскому. Я не знаю только, в городе ли он.
– Ты, Павел, не ходи. Я тебе завтра денег принесу.
– Зачем? откуда ты возьмешь?
– Я займу у одного человека. Ведь Родион Павлович все равно скоро получит старухино наследство, тогда и отдаст. А теперь я пойду. Прощай.
И Николай вдруг поцеловал Павла, чего никогда не делал. Вид у него был необыкновенно усталый и равнодушный, так что Павел даже заметил: – Ты очень устал, Коля, у тебя какой-то странный вид! Ты, может быть, плохо спишь или мало ешь?
– Какие глупости! Вид как всегда. Я теперь румяниться бросил, вот и кажусь бледнее. Ну, прощай еще раз.
Он постоял несколько минут на пороге, смотря на Павла рассеянным, злым и нежным взглядом, и потом вышел, как-то необыкновенно тихо, будто исчез.
Глава шестаяВизит Николая, его странные слова и быстрое исчезновение оставили Павла в каком-то смутном и необъяснимом состоянии. Родиона Павловича не было дома, и Павел стал расхаживать по темным комнатам, оставив свет только в передней и кабинете. Действительно, у них какая-то мрачная квартира, при Матильде Петровне все казалось другим. Павел остановился у окна. Улица была совершенно безлюдна, и в свете фонарей был виден снег, падающий откуда-то, будто из черной ямы или угольного ящика. Мальчику казалось, что он ни о чем не думает, просто смотрит на падающий снег, но между тем мысль об опасности (и какой!), грозящей Родиону, сама собою не покидала Павла и наполняла беспокойством и обидою. А Лосев!.. человек, которому, казалось бы, ничего для себя не надо, самоотверженный и любящий, вдруг решает убить соперника в любви! Ведь все равно он этим ничего не достигнет. Или, может быть, он хочет избавить Валентину от напрасных страданий? Как смешны эти спасатели во что бы то ни стало. А может быть, это можно, и правило «цель оправдывает средства» не так уж позорно? О. Алексей говорил что-то в таком роде Кольке. Нет, это Колька спрашивал, а отец Алексей ему отвечал, что не всем это можно. Не только не всем, а никому нельзя, зачем же иначе нам дана свободная воля, и кому нужен человек, ее лишенный!
Павлу показалось настолько противно всякое насилие, что он даже подумал, не похожи ли его отношения к Родиону Павловичу на старания Лосева. Он со страхом гнал эти сравнения, но они тем не менее приходили к нему. У кого спросить? У Любы, Валентины, Николая, самого Родиона? Он много бы дал, чтобы Миусов был дома и не спал, или даже лучше, если бы спал… Павел зашел бы к нему незаметно, посмотрел бы на спокойное, спящее любимое лицо и убедился бы, что благо то, что он делает, и что делается это одною любовью, без всякого насилия. Но неужели его решили убить? Единственно непоправимое. Как у человека хватает духа не сделать, а подумать даже об этом? И не знать, когда, где и кто! Положиться на Зайцева? Несмотря на его рассуждения, столь несхожие с убеждениями Павла, на его явное хулиганство, какая-то надежность в Зайцеве чувствовалась, но теперь ее было недостаточно. Нужен был совет, утешенье и, главное, успокоенье, которое мог дать разве один о. Алексей. Еще Родион помог бы, пожалуй (почему, не знал наверное Павел, но не сомневался в этом), но его не было. Павел повернул электричество, чтобы взглянуть на часы. На минуту комната осветилась, показавшись совсем нежилой, несмотря на приготовленную постель, даже часы будто не шли, хотя секундная стрелка быстро отсчитывала разделения, слегка вздрагивая. Половина третьего. Павел сел на диван и сейчас же заснул в темноте, будто сон только и караулил, когда он сядет. Проснулся он от прикосновенья чьей-то руки, но никого не было в комнате. Родион Павлович еще не возвращался. Половина пятого. Павел торопливо надел пальто и, только вышедши на улицу, подумал, куда же он идет? Конечно, к о. Алексею, на Загородный. Вспомнив это, он опять перестал думать, принявшись даже считать шаги. На 350-м поймал себя и совсем погрузился в какую-то темноту, будто погасил последний свет. Если бы не звук собственных шагов да не холодный ветер в лицо, можно было бы подумать, что спишь. Ноги сами остановились у небольших ворот, как ленивые лошади.
– Господи, что же это со мною? – старался подумать Павел, почти не удивляясь, что дверь была не заперта и как-то сама собой открылась, едва он коснулся ее рукою. В комнате никого не было, из-за перегородки слышалось неровное шуршанье. Одевается, что ли, о. Алексей? Павел хотел его окликнуть, но вместо того, не раздеваясь, сел к столу. Какая-то дремота омаривала его. Как сквозь туман, он видел круглое красное пятнышко на некрашеном столе, начавшее неровно впитываться по краям.
– Вот, о. Алексей искал пятна от варенья, а вот оно и есть, – подумал Павел и ткнул пальцем в пятнышко, но сейчас же вскочил и посмотрел на пол, где темнела лужа в форме Италии. Вдруг совсем и с ужасом проснулся от собственного пронзительного крика. Но келья, лужа, пятнышко от этого не исчезли.
Но тотчас, уже сознательно, он подумал, что продолжает находиться в тяжелом сне, так как рот его зажала чья-то рука, а перед лицом он увидел бледного Зайцева.
– Что ты кричишь? и как ты здесь, зачем?
Павел старался отнять горячую ладонь Коли от своих губ, хотя странное чувство приятности (как во сне) от задыханья и от близости этой крепкой, хотя и дрожащей слегка, руки, пахнущей легким потом, заставляло его все слабее обороняться.
– Обещай не кричать. Слышишь! Хорошо? а то я тебя задушу, уверяю тебя.
Павел кивнул головою, не спуская глаз с ребяческого лица Зайцева. Тот отпустил его, и снова сонное оцепененье как-то исчезло.
– Зачем ты здесь?
– Где о. Алексей? – еле слышно спросил Павел.
– Зачем ты явился, зачем ты мне мешаешь? все равно, теперь изменить уж ничего нельзя. Я все взял на себя, все так чудесно устроил…
– Чудесно, говоришь?
– Чудесно… не все ли тебе равно? Всем лучше, всем, а до меня какое кому дело, лучше ли мне. Всем лучше, и мне лучше. Конечно. Зачем же ты мешаешь?
Коля говорил быстро, но, казалось, мог и собирался долго так повторять одни и те же фразы, будто ничего не случилось, и рядом за перегородкой все было спокойно. Там и было спокойно, ничего не слышалось.
– Где о. Алексей? – снова произнес Павел.
– Не беспокойся, все сделано… сейчас… он сам наговорил… можно, некоторым можно… значит, и мне… все на меня… ты – голубь… и брат твой – голубь… все… я один.
Коля ступил в темное пятно на полу и, переставив ногу, вдруг отпечатлел рядом с Италией Сицилию. Павлу это показалось нестерпимым, он умер бы от ужаса, если бы следы пошли дальше. Схватив Колю за руку и наклонясь к нему, он в третий раз простонал:
– Где о. Алексей, что ты с ним сделал?
Но Зайцев слушал уже не Павла, прислушиваясь будто к тому, что делалось на дворе, хотя оттуда не доносилось никаких звуков, равно как и из соседней комнаты. Вдруг, ничего не говоря, он бросился на Павла и, повалив его, стал душить.
Тот озирался, чтобы его голова не попала в лужу на полу, будто это было самое главное. В одну секунду колесом промелькнули Родион, о. Алексей, Люба и Колька, будто, кроме этого душителя, существовал еще какой-то Зайцев, о котором Павел думал в предсмертную минуту. Но пальцы сжимали его горло лишь настолько, чтобы он не мог обороняться. От неожиданности он как бы оглох, а только видел по движению губ Зайцева, что тот повторяет все одно и то же слово из трех слогов. Он никогда раньше не замечал родинки у левого угла рта. Он не услышал, а как-то сообразил, что тот говорит: не бойся, не бойся, не бойся, для большей отчетливости шепота усиленно двигая губами. Наконец, вдруг так громко, что Павел сразу все стал слышать, Колька произнес:
– Эх, не удалось до душить! – и поднялся.
Он поднялся не сам, его подняло несколько рук явившихся дворников и городового, явившихся, очевидно, на крики Павла. Последнего тоже подняли, расстегнули ворот и дали воды. Он будто ничего не понимал и смотрел, как зритель, на все происходившее перед ним. Николай признался в убийстве и дал себя арестовать беспрекословно. Никогда еще Павел не видел у него такого милого в своей растерянности лица. Лишь когда взгляды своего друга он ловил на себе, его глаза становились деланно-чужими и лицо незнакомым, конечно, чтобы у присутствующих не явилось ни на минуту подозрения, что оба эти человека чем-нибудь связаны между собою. Прибыли вызванными еще судебно-полицейские чины. Старец лежал на полу за перегородкой около своей жесткой постели, висок его был пробит. Очевидно, удар был нанесен еще в первой комнате, откуда перенести было совсем не трудно его истончившееся цыплячье тельце. Шкапик под иконами был перерыт, но не взломан, так как не имел даже замка. Между писем каракулями, поминаний, кусочков артоса, адресов, крестиков и двух засушенных цветков денег не оказалось. Они уже были у Николая, который и передал их молча следователю. Вообще он после первого признания уже ничего не говорил, а только растерянно-детски смотрел на посеревшие от рассвета окна. Только, когда у Павла спросили его адрес, Николай вдруг произнес в пространство:
– Вторник. Угол Парадной и Госпитальной.
– Это адрес свидетеля? – быстро спросил следователь.
– Нет, почем я знаю?
– Мой адрес такой-то, – проговорил Павел.
– А что же будет во вторник на Парадной?
– Я не знаю.
– Не знаете?
– Право, не знаю, в первый раз слышу. Рассвет все освещал каким-то грязным светом,
лампадки погасли в темном углу, и во всей комнате блестела только слеза на левой щеке Николая, который даже не обернулся, когда выходил Павел.