355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Кузмин » Том 2. Проза 1912-1915 » Текст книги (страница 28)
Том 2. Проза 1912-1915
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 06:55

Текст книги "Том 2. Проза 1912-1915"


Автор книги: Михаил Кузмин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 32 страниц)

Глава седьмая

Валентина машинально подошла к окну, откуда виден был все тот же дровяной двор, занесенный снегом. Снег, освещенный луной, пустота улицы, темное небо и очевидный мороз почему-то привели ей на мысль тройку, катанье за город. Ресторана не соединялось у нее в воображении с поездкой на острова. Ей представлялось, что после прогулки они вернулись бы в очень теплую и уютную, светлую комнату, небольшую, где шипел бы самовар и топилась печка. Это была бы не их квартира, не помещение Лосевых, даже не кабинет Родиона Павловича, с которым она и думала быстро, быстро ехать. Быстро ехать – больше ничего, смотреть на белые поляны, которые не узнал бы (по-новому, радостно не узнал бы) тот, кто видел их только летом, изредка взглядывать на профиль соседа и чувствовать несколько ниже плеча его локоть. Она никогда не ездила на тройке не только с Миусовым, но вообще не ездила и могла себе представлять что угодно. Она, кажется, и за городом-то зимою никогда не бывала. Летом ездила гостить на дачу, но летом везде похоже одно на другое, это как-то не считается. Валентина даже покраснела, будто от быстрого, холодного навстречу воздуха, сидя боком на стуле и отдернув кисейную занавеску. Дома почти никого не было, а кто был, уже спали.

– Чего же я не сплю? – подумала девушка и сейчас же вспомнила, что она ждет Пелагею Николаевну, которая вот уже второй месяц живет у них. Почему Валентина ждала жилицу, какие вести думала от нее иметь, она сама не знала.

Было неизвестно, куда ходит Пелагея Николаевна, когда возвращается; у нее был свой ключ от входных дверей, так что ждать ее, конечно, не было никакой надобности. Валентина снова попыталась вернуться к мечтам о зимней поездке, но как-то ничего не выходило, и, вздохнув, она встала, сама не зная, ложиться ли спать или взять книгу. Павел давно у них не был, и Устинья куда-то пропала; нездорова, что ли. Часы с букетами пробили одиннадцать. Какая долгая будет ночь! Осторожно ступая на носках, в дверях показалась Пелагея Николаевна. В своем пальто «на провинциальный климат» она была порозовевшей и молодой, будто сама только что быстро мчалась в санках.

– Вы катались? – спросила ее Валентина.

– Кто катался? Боже мой! Разве я похожа на сумасшедшую или калеку, чтобы кататься? холод какой, у меня даже живот дрожит…

– Хотите чаю? на плите, кажется, есть чайник…

– Спасибо. А мадам спит?

– Спит.

– Хорошо, у кого забот нет, тот может спать ночь до Страшного суда. А заботы, что клопы: одного убьешь, другой ползет – откуда берутся!

Валентина вздохнула и молча принесла чуть тепленький распаренный чай. Теперь бы самовар с мороза, после поездки вдвоем!

– Ну, как ваши дела, ваши хлопоты? – спросила она, чтобы что-нибудь сказать.

Пелагея неожиданно оживилась:

– Мои дела? Дай Бог каждому такие дела – сидит уж.

– Кто сидит?

– Муж мой. И поверите ли, как сел, еще потолстел. Конечно, та негодяйка его уже больше не мытарит, и то сказать…

– Позвольте, где же ваш муж сидит? – Где ему полагается.

– Он болен?

– Ой, ой! Зачем болен? какой у вас дурной язык! зачем так говорить? В тюрьме сидит, еще белее стал…

– Как в тюрьме? я ничего не понимаю.

– Что же вам понимать, если это не ваш мужчина. Арестовали, посадили, и сидит…

– За что же его арестовали?

– А вы думаете, это очень прекрасно вторую жену брать? Что же, я не дышу или калека, чтобы от меня на другой жениться?

– Значит, его обвиняют в двоеженстве? ведь его могут сослать!..

Пелагея Николаевна спокойно посмотрела и так же отвечала:

– Конечно, могут; стоит того.

– И это вы на него донесли?

– Я. Я с ним в Сибирь поеду.

– А если и другая жена захочет с ним поехать?

Пелагея подумала, потом чмокнула языком и пренебрежительно отвечала:

– Э! зачем ей ехать?

– Затем же, зачем и вам.

– Так ведь я же его люблю.

– Может быть, и та его любит.

– Полноте, пожалуйста! Разве она ждала, тратилась, искала? Подошла и взяла – какая же это любовь? Это же петухам на смех! Нет, нет, вы меня не резоньте! Теперь муж мой, как моя юбка, никуда не уйдет.

– Ушел же прежде.

– Когда прежде?

– Да десять лет тому назад.

– А теперь не уйдет.

– Отчего вы так уверены?

– А вот уверена.

– Тогда, конечно, нечего с вами спорить, раз вы такая уверенная, что думаете, что муж будет вас любить после того, как вы ему гадость сделали.

– Я? ему? гадость?..

– Ну, неприятность.

– Вы не видали той мерзавки; я – королева, роза перед ней, а вы говорите: гадость. Надо понимать, что говорите…

– Да вы, кажется, рассердились, Пелагея Николаевна?

– Что мне сердиться на пустые слова? Валентина задумалась, потом села ближе к Пелагее и начала ласково:

– Не надо сердиться, милая Пелагея Николаевна. Я спрашивала вас так, потому что хотела узнать, понять… и вот поняла, что я совершенно такая же, как и вы, и точно так же поступила бы на вашем месте. Если б я знала, была уверена, что могу доставить то счастье, которое ему нужно, я бы не остановилась ни перед чем. Сделала бы ему неприятность, гадость, даже совершила бы преступление. Не смотрите на меня так, это верно! теперь я это знаю. И насильно сделала бы человека счастливым!

Валентина умолкла и сидела, улыбаясь в потолок. Пелагея Николаевна похлопала глазами, потом начала нерешительно:

– Я вас не понимаю… какое преступление? за это в тюрьму сажают. Зачем так страшно? все гораздо проще… ничего особенного я не делала и не говорила; откуда, что вы взяли!..

– Нет, нет, это так… вы сами не понимаете, как важно для меня то, что вы сказали…

В дверях тихо раздался звонок.

– Кто бы это мог быть? – недоумевала Валентина, но встала отворить.

– Не ко мне ли, не от мужа ли? – сказала ей вслед Пелагея и стала прислушиваться, что делается в передней. Там было все тихо, даже шепота не было слышно. Наконец в комнату вернулась Валентина в сопровождении Лосева. Он шел на цыпочках, в пальто, держа шляпу обеими руками. Говорили совсем тихо, иногда Евгений от волнения возвышал голос, но девушка его сейчас же останавливала. Глаза гостя бегали по сторонам, на лице краснели два ровных круга, ярких, как у чахоточных. Пелагея, увидев, что пришли не к ней и не от мужа, села поудобнее, оправив платье, будто собираясь смотреть на представление.

– Евгений Алексеевич, что вы так поздно? что-нибудь случилось?

– Нет… а впрочем, если хотите, случилось. Я пришел вас спросить об одной вещи?..

– Почему же так поздно? Или это очень спешно?

– Очень.

– Говорите тише. В чем же дело?

Лосев остановился и, прижав скомканную шляпу к груди обеими руками, сказал, несмотря на замечание Валентины, очень громко:

– Можно ли сделать насильно человека счастливым?

– Что такое?

– Можно ли насильно сделать человека, другого человека, не себя, счастливым?

– Да, вот ответьте-ка! – вставила Пелагея со своего места.

– Отвечу… Только скажите мне раньше: вы это к чему-нибудь спрашиваете или просто так?

– Не все ли равно?

– Нет, вы скажите.

– Разве это меняет ваше мнение? Может быть, просто так, может быть, к чему-нибудь. Но отвечайте, будто я вас спрашиваю просто так.

Валентина провела рукою по лицу, будто собирая воспоминания или отгоняя ненужные мысли. Хотя Лосев не смотрел на нее и глаза его продолжали бегать, видно было, что он ждет, что все его существо приковано к этим губам, из которых он услышит «да» или «нет», благословение или запрещение.

– Что вы у меня спрашиваете, Евгений Алексеевич?.. почем я знаю? Вы умнее меня… если вы не знаете, спросите у кого-нибудь другого. Почему у меня, почему именно у меня?

– Я хочу знать ваше именно мнение…

– Мое? ну что же? – Лоб Валентины покрылся испариной, будто она в томлении не решалась произнести какой-то приговор (кому? себе, Лосеву, другому? она сама не знала). – Да… так вы спрашиваете, можно ли насильно сделать человека счастливым? человека, которого любишь, конечно, иначе как же!.. Теперь так поздно… мама спит, все спят… что это вам вздумалось, Евгений Алексеевич?..

Она остановилась, но Лосев молчал, ожидая; молчала и Пелагея Николаевна; становилось тягостно и почти странно, почему девушка не может, действительно, ответить на простой вопрос. Но все трое, казалось, понимали, что от ее слов зависит что-то важное. Наконец она подняла опущенные глаза, обвела ими вокруг стен, словно ища помощи, вздохнула и начала:

– Что ж, Евгений Алексеевич, по-моему, можно. – Она еще что-то хотела сказать, но ее прервал Лосев, вдруг порывисто бросившийся, причем шляпа упала на пол, схвативший Валентину за обе руки и впившийся в ее лицо переставшими бегать глазами.

– Да, да. Спасибо. Я так и думал. И сам так думал, и предполагал, что вы так думаете. Как же иначе? Конечно, можно! Того, кого любишь! И для того, чтобы сделать его счастливым, можно доставить ему временную неприятность (когда же насилие приятно?). Можно пойти на преступление, только бы он был счастлив! Да ведь?

– Говорят, будто сговорились! – заметила Пелагея.

– Что вы изволили сказать?

– Ничего, ничего, я про себя.

Но, прерванный в своей речи, Лосев, казалось, уже не мог ее продолжать. Подобрав шляпу, он только еще раз пожал Валентине обе руки и проговорил:

– Спасибо, большое спасибо. Вы сняли большую тяжесть с меня. В сущности, я и не сомневался, что вы одобрите: вам самим ведь не очень легко.

– Да, да, – повторяла Валентина, как бы сама не понимая, что она говорит, что вообще происходит.

– О чем мы говорили, Евгений Алексеевич?

– Вы сами отлично понимаете, Валентина Павловна, о чем мы говорим и на что вы мне сказали «да».

– Нет, нет! – вдруг закричала девушка.

– Вы мне сказали «да», я это помню и глубоко благодарен вам.

Валентина рукою еще раз сделала отрицательный жест, но Лосев уже ушел, будто боялся, что та раздумает и возьмет обратно свои слова. Может быть, она бы и сделала это, пробудь гость еще минут пять, минуты две, а так она постояла несколько секунд в каком-то забвении, потом вдруг бросилась в переднюю, как бы придя в себя, но там уже никого не было.

Пелагея Николаевна, которая во время разговора Валентины с Лосевым тихонько сняла не только ботинки, но и шерстяные полосатые чулки, видя, что, по-видимому, все кончилось, направилась было к своей постели, как вдруг услышала стук в передней, будто упал какой-нибудь предмет. Выбежав туда в одних нитяных чулках, она увидела, что Валентина лежит на полу без чувств. Расстегнув лежащей ворот, Пелагея стала поливать ее чуть тепленьким чаем, ворча:

– Какие беспокойные люди! крик, гам, обмороки ночью, и неизвестно, отчего. У тебя муж в тюрьму попал, да и то не скандалишь, а тут…

Валентина открыла глаза, снова их закрыла и тогда уже прошептала:

– Он его убьет!

Глава восьмая

Состояние тяжелого забвения после того утра в часовне никак не могло пройти у Павла. Кроме непосредственного ужаса ото всего, что он видел там, на Загородном, в его уме, сердце происходили перестановки, переоценки различных отношений, которые, не будучи ему понятны, смущали, тревожили и пугали его. Не говоря уже о том, как тяжела была ему смерть о. Алексея, да еще такая неожиданная, насильственная, и виновником которой был – кто же? – Коля Зайцев, которого, несмотря ни на что, Павел все-таки любил. Но и сам Коля задал ему загадку, которую нелегко было разгадать. Ведь говорить и рассуждать нетрудно в каком угодно направлении, можно развивать самые кровожадные планы, но привести их в исполнение – какое для этого нужно присутствие духа, какое злодейство прирожденное или страсть, которая делала бы человека слепым, или энтузиазм, восторг, фанатизм! И как мог Зайцев это сделать? Павел вспоминал его вид, растерянный, злой, но по-детски нежный… И для чего? Чтобы уничтожить живое противоречие его теориям или чтобы достать денег? Но для чего? уж не для него ли? Павел вдруг вспомнил, даже не вспомнил, а неожиданно оказалось, что он отлично помнит свой разговор с Колькой перед убийством.

Неясно выступала какая-то аналогия между его отношениями к Родиону Павловичу и заботами Зайцева о нем, Павле. Выступила и испугала, но, испугавши, не исчезла. Против его воли из всего, что он запомнил, одно обстоятельство выделялось ярче других, даже как бы заслоняя собою печальные и ужасные подробности: это то, что в пятницу на углу Госпитальной и Парадной нужно что-то предотвратить. Даже когда он не думал специально об этом, адрес раздавался в его ушах, будто все время с ним шел кто-то, кто шептал ему на ухо: «угол Госпитальной и Парадной», – и в этих звуках для Павла соединялись воспоминания о произошедшем злодействе и предостережение относительно будущего.

Миусову он ничего не сказал, а тот не расспрашивал, во-первых, едва ли даже зная о существовании о. Алексея, во-вторых, будучи сам слишком занят своими собственными волнениями.

Приготовившись к обыску, к аресту, к скрывательству, он как-то растерялся оттого, что все эти неприятности так медлят приходить. Вместе с тем ничто не указывало на то, что опасность миновала и что можно уже держаться вольно, так что выбитый из обычного образа жизни и не имея достаточно очевидных причин жить как-то особенно, он находился в тягостной неопределенности, которая была ему неприятна и нерви<ровала> его. Несколько раз он даже сам начинал разговор с Павлом о том, как его беспокоит отсутствие повесток, личных приглашений и вообще всяких извещений о том, что делается у его бывших друзей. Об опасности, грозившей ему со стороны последних, Миусов не мог знать и ждал неприятности только от полиции.

Его это так беспокоило, что он сказал раз даже Павлу, с которым вообще не говорил об этих делах:

– Что же у них там делается? не понимаю, почему так долго нет никаких извещений, не переловили уж их там всех…

– Не знаю.

– Кажется, этот твой приятель, Зайцев, там болтался, – он не знает ли чего? ты его давно не видел?

– Давно, – с трудом отвечал Павел, вдруг ясно вспомнив часовню и близко-близко к глазам бледное лицо Кольки.

В передней раздался звонок. Павел, сам не зная почему, бросился к двери.

– Куда ты? отворят без тебя.

Павел вернулся очень скоро и сказал, что кто-то ошибся квартирой.

– А я думал, не повестка ли?

– Нет, нет. Это просто ошибка, в шестой номер какой-то господин.

– Что же он, без глаз или неграмотный? Ты его обругал, по крайней мере, как следует?

– Да, да, я сказал ему: будьте внимательнее.

Помолчав, Павел пошел из комнаты, будто его что беспокоило.

– Ты куда?

– Пойду вымою руки.

– Но ведь ты сейчас только умывался.

– Не знаю, запачкался где-то.

– Ну, ну… Возвращайся скорее. Скоро ты по ночам будешь ходить и тереть руки, как леди Макбет. Я думаю, у нее и пятнышко-то было маленькое, как капля вишневого варенья.

Павел обернулся со страхом на Родиона; тот сидел пасмурный, но спокойный; ничто не указывало, что он что-нибудь знает.

– Что же ты стал? иди, мойся.

Щелкнув замком, Павел торопливо вынул из кармана письмо и, разорвав конверт, убедился, что он был прав, что именно эту записку и нужно было скрыть от Родиона Павловича, перехватив у почтальона. В ней приглашали Миусова в пятницу к 8 1/2 часам куда-то на Пески; адрес совпадал с указаниями Кольки.

– Слава Богу! – прошептал Павел, еще раз посмотрел на адрес и, сунув бумагу в печку, зажег ее. Вставая с пола, он почувствовал страшную слабость в коленях, голова кружилась, так что он принужден был даже ухватиться за край ванны, чтобы не упасть. Когда он вернулся в столовую, Родион сидел все в той же позе и будто дремал. Павел молча смотрел на это осунувшееся, но все же припухлое лицо, светлые глаза, слегка сгорбившуюся теперь фигуру, – и необыкновенная жалость вдруг охватила его сердце. Опять ослабели колени, и он остановился в дверях, не подходя к брату.

– Я вот что придумал, Павел. Меня так тяготит эта неизвестность, что я больше не могу ждать. Я сам пойду и узнаю: не схватят же меня, как только я покажусь на улице!

– Хотите, я схожу, узнаю? – мог только выговорить Павел.

– Нет, я сам хочу это сделать. Завтра, послезавтра, – Родион Павлович остановился, будто что-то высчитывая, – в пятницу! да, в пятницу вечером и пойду.

– В пятницу? – Да, а что?

– Нет, нет, ничего… Кажется, Ольга Семеновна хотела к вам прийти в пятницу.

– Ольга Семеновна? что же, она телефонировала?

И, не дожидаясь ответа, Миусов продолжал:

– Можно отложить. Я с ней сегодня увижусь и спрошу ее.

Павел едва мог дождаться, когда уйдет Родион Павлович, чтобы тотчас скорей, скорей бежать на Караванную. Чего он ждал от Верейской, что хотел ей сказать, он сам точно не знал. Прежде всего, конечно, чтоб она не выдавала его и действительно назначила Миусову свидание на пятницу. Но кроме этого, он еще чего-то ждал от нее, какой-то помощи, не очень желанной, не совсем приятной, но помощи. Опять напала слабость, так что Павел должен был даже сесть на тумбу, а между тем так необходимо было торопиться. Только бы Ольга Семеновна была дома! Служанка на вопрос Павла замялась, но из коридора донесся веселый голос Верейской:

– Кто это, Павел? идите, идите, не стесняйтесь и не обращайте внимания на мой вид. Я тут от нечего делать с Дашей подушки перебираю, все комками свалялись, – добавила она с наивной и гордой откровенностью и почему-то потупилась, краснея. Помолчав, она еще добавила, будто в свое оправдание:

– Ничего, вы – свой человек.

В полутемной людской горела лампадка, и пахло плохо выветренной комнатой. Ольга Семеновна в белой, длинной, распускной кофте, с неприбранными волосами казалась проще, красивее и даже моложе. В воздухе летал пух, и, медленно кружась, опускались к полу более тяжелые, редкие перья. Павел некоторое время молча смотрел, как проворные, полные руки Ольги Семеновны и Даши вынимали из розовых наволочек сероватую мягкую массу, мяли ее, разбирали и снова осторожно клали в другую розовую же сатинетовую наволочку. Рыжая кошка внимательно следила за их движениями, иногда робкой лапкой пробуя играть с закрученным пером или чихая, когда пух садился ей на мордочку.

– Ольга Семеновна, – начал Павел, – я к вам по делу, собственно говоря.

– Да уж догадываюсь… вы без поручений-то не очень балуете меня своими визитами.

Верейская даже говорить стала проще, будто вся простота зависела от распускной кофты.

– Ну, что же Родион Павлович велел вам передать?

– Нет, это не Родион Павлович, я – сам от себя.

– Вот чудеса-то! Ну, чем же я могу служить? говорите, Павлуша.

– Приходите, пожалуйста, к нам, т. е. к Родиону Павловичу, в пятницу вечером.

– И это вы сами от себя приглашаете?

– Да.

– Странно.

– А вы не удивляйтесь. И даже попрошу вас, скажите Родиону Павловичу, что вы сами этого хотите и давно собирались. Про мою просьбу не говорите.

Верейская внимательно посмотрела на Павла, не переставая мять серый пух.

– А вы меня не путаете, Павлуша?

– Нет, нет; уверяю вас, что для Родиона Павловича это очень нужно.

Хозяйка еще помолчала, будто не слышала слов Павла, наконец серьезно молвила:

– Хорошо, я сделаю это.

– Благодарю вас.

Павел хотел поцеловать ей руку, но Ольга Семеновна остановила его.

– Не стоит, у меня руки в пуху.

Помолчав и видя, что Павел не уходит, она вдруг заметила:

– За что вы меня так не любите?

– Я? да нет, наоборот.

– Нечего отпираться. Или вы ко мне ревнуете Родиона Павловича?

– Бог знает, что вы выдумываете, Ольга Семеновна.

– В наше время все возможно… Или вы думаете, что я заставлю Родиона Павловича сделать завещание в мою пользу и лишу вас наследства?

– Нет, я об этом не думал. Я вообще не думал ни о деньгах, ни о смерти Родиона Павловича.

– Так я тоже не думаю, но ведь все может случиться. Идет человек по улице, а его возьмут да и убьют ошибкой.

– Что это вы говорите? – вдруг закричал Павел так громко, что Верейская подняла голову, а кошка чихнула.

– Я ничего особенного не говорю, так, к слову пришлось. От слова не сделается.

– Не надо так говорить, – повторил Павел, бледнея.

– Не надо, так не надо. Полечиться вам бы следовало, Павлуша. А в пятницу я к вам непременно буду.

Глава девятая

Павел сам не понимал, почему у него как-то выпала из памяти Люба, которую он, кажется, не видал с самого того дня, как был у них вместе с Родионом. Между тем всего естественнее, конечно, было бы пойти именно к ней в эти дни какого-то всеобщего расстройства и тревоги. Хотя таким людям, которые не ищут тревоги и катастроф, всячески стараются их предотвратить и только в случае необходимости подчиняются, – что им могла дать Люба? Только раздуть и без того колеблемое во все стороны пламя? Но Павел не потому забыл про Любу, а просто его мысли были слишком заняты Родионом Павловичем, чтобы оставить какое-нибудь место для других забот. Хотя он поговорил с Ольгой Семеновной и почему-то верил, что она почувствовала важность положения и свое слово сдержит, в пятницу придет, но он не был уверен, что она поняла все до конца и, в случае нежелания Миусова, станет настаивать, сумеет удержать того достаточно долго, – вообще, все исполнит так, как нужно. Потому его тревога и томление нисколько не уменьшились, а даже будто увеличились после разговора с Верейской: выйдет ли? удастся ли? и что делать, если не удастся? Последний вопрос, может быть, и заставил вспомнить про Любу, потому что в этом случае необходимо было быстрое и решительное что-то, чего сам Павел, конечно, придумать не мог. Останавливала его опять таки совершенно неожиданная боязнь насмешек и выговоров со стороны Любы, о которых он прежде никогда не думал. Да, ведь она же еще не знает ничего ни об убийстве о. Алексея, ни об аресте Зайцева! Вероятно, не знает! Откуда же было бы ей знать? Так как эта мысль пришла Павлу последнею, ему вдруг показалось, что он именно за этим-то и идет к Любе, чтобы сообщить эти новости, а вовсе не спрашивать советов.

Матвея Петровича не было дома, и Люба сидела одна, даже, против обыкновения, без всякой книги, так просто, смотря в окно, будто поджидая кого.

Павлу обрадовалась было, но тотчас, заметив его расстроенный вид, сама затуманилась и всполошилась в своем кресле.

– Что с вами, Павлуша? на тебе лица нет! (Люба всегда, говоря с Павлом, путала «ты» и «вы»). Что-нибудь дома случилось? Опять с Родионом Павловичем? он всегда любит попадать в истории, из которых другим приходится его выкручивать, – все-таки удивительная способность!

– Нет, дома ничего не случилось, но вообще-то произошло большое несчастье.

– Что такое?

– Ты помнишь, у меня был большой друг, больше друга, гораздо больше… о. Алексей?

– Ну… помню… что же случилось? он умер?

– Его убили.

– Как? Боже мой! за что же?

– Его убил Коля Зайцев.

Люба посмотрела на Павла, будто не понимая, что он говорит, потом долгое время молча разглаживала ручкой плед на ногах, словно ей мешала, беспокоила ее какая-то складка.

Начала медленно и тягостно, будто повторяя чьи-то вспоминаемые или слышимые ею одною слова:

– Коля Зайцев… несчастный Коля Зайцев… у него была злоба, святая злоба… Господи, кто может, у кого есть сердце не злобиться, не гореть ненавистью к людям?! Такую мелочь, несправедливость, издевательство над лучшими видя, кто не захочет быть карателем, истребителем?! Если бы у меня была сила, возможность! но что я могу сделать? Я знаю, чувствую, что каратели – это временно и не настоящее, настоящее – это ты, о. Алексей. Но, голубь мой Павлуша, нельзя еще, нельзя быть святым, слишком рано! Мы вам дорогу очищаем… Сейчас я скажу страшную и соблазнительную вещь, но ты не соблазняйся… вы нам мешаете, потому что хотите сейчас вот делать то, чему время еще не пришло. Оба прекрасные люди, о. Алексей и Зайцев, оба одного духа, но они – злейшие враги друг другу, как и я – тебе. Боже мой! как тут быть? Но, конечно, нужно было быть очень ослепленным своею страстью, может быть, святою страстью, чтобы решиться пролить такую кровь!..

Люба не только опустила веки, но даже прикрыла их рукою, словно для того, чтобы лучше видеть, сделав себя слепою. Потом вздрогнула, но ничего не сказала. Верно, увидела, что хотела. Посидела и с открытыми глазами, потом беззвучно произнесла, будто дохнула:

– Еще что?

– Родиону Павловичу тоже грозит смерть. Его хочет убить Лосев, Евгений Алексеевич. Это – целая длинная история. Он ведь без ума влюблен в мою сестру Валентину, Лосев-то, и думает, что та потому ему не отвечает, что сама любит Родиона Павловича. Может быть, он и прав, но не в этом дело, конечно. Вам долго это объяснить, но как бы там ни было, решили устранить Родиона Павловича.

Лицо Любы, как только Павел завел речь о Миусове, приняло скучающее и слегка презрительное выражение, а если брови ее хмурились и руки сжимались в кулаки, то было очевидно, что это происходит от каких-то посторонних мыслей Любы, а не от рассказа Павла, который она даже не особенно слушала. Тот между тем рассказал все: и о письме, и о Колином предупреждении, и о своем визите к Верейской. Люба провела рукою по лбу и спросила голосом, в котором не слышалось никакого интереса:

– Да, ну и что же ты думаешь делать?

– В том-то и дело, что я не знаю, что делать.

– Да, это трудно.

– Вам, Люба, будто неинтересно то, что я говорю.

– Нет, нет. Вы меня простите, Павлуша, у меня бывает это, такие «отсутствия», будто меня здесь нет или я не слышу, что мне говорят, но это не так, т. е. это не значит, что я как-то равнодушна или пренебрегаю… Это неверно…

Но я удивляюсь, как вы, Павлуша, после таких ужасов, думаете о каких-то пустяках, мелочах. Вы понимаете ли, какой это ужас, что Коля, именно Коля, убил о. Алексея?

– Да, но Родиона Павловича тоже могут убить!

– Кто его станет убивать?

– Лосев.

– Но что там Лосев! во-первых, простите, я этому не верю.

– Не забывайте, Люба, что Лосев любит, и сильно.

– Действительно, я об этом не подумала! – заметила Люба пренебрежительно и добавила будто про себя, но с жаром:

– Всегда, когда я думаю о чем-нибудь серьезном, я упускаю из виду то обстоятельство, что люди могут быть, как говорится, обуреваемы любовью.

– А между тем это так.

– К сожалению, это так. Я этого не понимаю и, не понимая, не принимаю в расчет. Конечно, я не права. Я знаю примеры, когда это (Люба с трудом выговорила) чувство меняло до неузнаваемости очень хороших людей, и всегда к худшему! Взять хотя бы вас…

– Но я, Люба, не знаю такой любви. Может быть, смешно и несколько стыдно сознаваться в этом, но ведь я никого так не люблю, как вы имеете в виду. Я не думал об этом, сейчас только вспомнил, а между тем это так.

– Да, мне кажется, вы свободны от подобных увлечений, но все их недостатки и крайности вы переносите в свое чувство к Миусову.

– Люба!

– Что, Люба? я не хочу сказать ничего дурного. А ты сделал себе кумира, идола и обо всем, обо всех забываешь, будто ничего больше нет или тебе нет дела ни до чего. Что бы ты мог сделать, не ограничивай так сам себя! А то это все какие-то домашние дела: Родиону Павловичу нужны деньги, Родион Павлович скучает, у Родиона Павловича могут зубы заболеть – и ты тратишь свои силы, чтобы устроить, устранить подобные пустяки.

– Не только это, Люба, не только это. Ты всего не знаешь. Ты, может быть, сама удивилась бы моей дерзости, узнав мои замыслы.

Люба улыбнулась, потом знаком пригласила Павла нагнуться и, положив обе руки ему на плечи, долго смотрела ему в глаза. Потом как-то странно проговорила:

– Уж очень вы, Павлуша, любите господина Миусова!

– Очень, – согласился тот серьезно.

Люба посмотрела еще несколько секунд на Павла, ничего не говоря, потом сняла руки, оттолкнула слегка мальчика и, прошептав: «Ну, что же?!», снова замолкла.

Павел неловко начал:

– Ты говоришь, ни на кого я не обращаю внимания, у меня не так много сил. Я не ищу, но когда встречаю, – вижу и помогу по мере сил.

Люба безнадежно махнула рукой, как ворона крылом.

– И потом, как же, например, ангелы… ангелы-хранители, – они к одному человеку приставлены – разве это так грешно?

Люба сухонько рассмеялась.

– Что ты, Люба?

– Ангел-хранитель! – Затем прибавила по-французски «ange gardien», будто так эти слова звучали еще смешнее: – Вы не обижайтесь, Павлуша. Это, конечно, зло и глупо, что я смеюсь, но мне кажется, что все это – ваши фантазии, и что Родиону Павловичу ничего этого не нужно, особенно с вашей стороны; а знаете, насильно делать добро, которого человек не требует, всегда опасно и неблагоразумно.

Но эти слова о благоразумии и против насилия выходили у Любы так фальшиво, что она, будто сама поняв это, вдруг оборвала свою речь и совсем другим тоном спросила:

– Что же в самом деле ты будешь делать?

– Вот я и не знаю.

– Предупредить полицию.

– Нет, полицию сюда никак нельзя путать.

– Да, да, я и забыла, что у Родиона Павловича у самого рыльце в пушку. Ну что же тогда? Пойти к Лосеву, отговорить его, хотя стоило бы наказать его хорошенько.

– Его не отговоришь, пожалуй. Он идеалист, следовательно, упрямец и потом – слепой человек.

– Гадость какая!

– Да. Но что же делать-то?

– Я бы на твоем месте, – начала Люба, прищурив глаза, – сама пошла туда.

– Куда? – почему-то шепотом спросил Павел… Наступали уже глубокие сумерки, но огня они не зажигали, и только как-то по памяти Павел догадывался, как изменяется Любино лицо.

– Ну, туда, на этот угол.

– Да.

– Оставила бы Родиона Павловича с Верейской, а сама пошла бы, ждала бы и… тут и жертва, и наказание, и вот какой вопль к небу!

Люба замолкла, молчал и Павел. Ему казалось, что девушка закрыла глаза, побледнела и продолжает улыбаться.

– Зажги огонь, Павел, темно. Сейчас придет отец. Я устала сегодня и говорила вздор. Ты меня не слушай.

Павел повернул кнопку.

– Я пойду. Спасибо, Люба.

Люба, прощаясь, крепко поцеловала Павла в лоб, придерживая руками за обе щеки.

– А знаете, Люба, ведь Коля убил о. Алексея совсем не потому, почему вы думаете, а просто хотел его обворовать.

Люба посмотрела на говорившего, потом покраснела и молвила гневно:

– Ну, это ты брось!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю