355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Шолохов » Советский рассказ. Том второй » Текст книги (страница 51)
Советский рассказ. Том второй
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 14:59

Текст книги "Советский рассказ. Том второй"


Автор книги: Михаил Шолохов


Соавторы: Вениамин Каверин,Валентин Катаев,Александр Твардовский,Владимир Тендряков,Гавриил Троепольский,Эммануил Казакевич,Сергей Антонов,Владимир Лидин,Василий Субботин
сообщить о нарушении

Текущая страница: 51 (всего у книги 58 страниц)

Наутро в молодом сосняке неподалеку от Валки работали двое мужчин. Третий, навалившись на руль, подремывая, дожидался их в кабине грузовика. Утро только-только занималось. Серое, промозглое, оно чуть брезжило, и скорее было похоже на вечер. В хмуром небе светлели слепые оконца, а на земле еще густел сумрак. Те двое в сосняке копали яму. Ноги их увязали в желтом сыпучем песке, земля под ними пружинила, как трясина, потому что недавно пески разбередили, а под ними пластами, один поверх другого, лежали те двести тридцать четыре, которых закопали здесь несколько раньше. Двое копали, кляня все на свете. Земля не успела отлежаться, края ямы то и дело осыпались. Когда рассвет пробрался и сюда, в сумрак бора, лопаты наткнулись на трупы, они были еще совсем твердые, глубже копать не имело смысла. «Хорош!» – сказал один из землекопов и отбросил лопату. Потом они вместе подняли с земли того, кто лежал под сосной, уткнувшись лицом в брусничник, и, швырнув его в яму, тут же ее засыпали, сверху притоптав ногами и забросав валежником. Один из них, дурачась, пропел: «Мужчины всегда впереди», – когда, забрав стоявшие у сосны винтовки, лопаты, отводя в стороны мокрые колючие ветки, они возвращались к машине. Кинув лопаты в кузов, те двое, прислонившись к борту, закурили от нечего делать: шофер куда-то исчез. Покуривая, они чертыхались из-за этой проволочки – утро в самом деле было сырое и зябкое, а за работой они вспотели. Затягивая на ходу ремень, наконец появился шофер – оказывается, по нужде отходил. Землекопы заспорили, кому сидеть в кабине с шофером, а кому стоять в кузове. В конце концов оба втиснулись в кабину, винтовки зажав между коленей, придерживая руками стволы…

– Хаим Цимбал погиб, – перебил я Вэстуре. – Но Оскар Круклис тоже мертв. Почему? От чего он умер?

– Спроси об этом самого Круклиса, для того он и здесь, – с усмешкой ответила Вэстуре.

– От чего вы умерли? – спросил я его. – Расскажите, как сложилась ваша дальнейшая жизнь.

– Да кое-как перебивались, – неторопливо начал Круклис. – С голоду не подыхали, нагишом тоже не ходили. Народился третий ребенок, опять девочка. Эдвин маленько подрос, на другое лето за скотиной уже присматривал. Тут бы и вздохнуть посвободней. А покоя нет как нет, с каждым годом все тревожнее. Дело ясное, русские немца погонят, – пусть даже так, мне-то что! – только как с землей будет? Отымут, не отымут? Устроят колхозы или не устроят? И к работе как прежде душа не лежала. Иной раз вилы из рук выпадут, то лошадь в конце борозды встанет, – и стоишь с ней, думаешь, совсем не торопишься…

Летом сорок четвертого фронт до нас докатился. Стращали всякими ужасами, силком из домов выгоняли. А я про себя так решил: чего я в чужих местах потерял, чего мне искать там? Ничего не терял, и искать нечего. Здесь мой дом, моя земля… Запряг ночью кобылку, отвез пожитки в лесок, туда же скотину отогнал. Сидим и ждем, будь что будет. На третий день немцы на нас наткнулись. Немного, человек двадцать. Усталые, голодные, с ног валятся, были и раненые. Ихний офицер как увидел мою лошадь, перерезал поводья, прямо без седла – скок верхом, только его и видели. Конечно, кому шкура своя не дорога, а уж офицерская тем более. Я волком на все глядел, а что сделаешь? Против рожна не попрешь…

Слава богу, фронт через нас перевалил незаметно, да вот остался я без лошади. И не припомню даже, когда еще была такая сухая погожая осень – только б и работать, а я как без рук. Без лошади за что возьмешься? Увели б корову – еще куда ни шло. А тут поди выкрутись… Озимые сеять, хлеб убирать, картошку копать… Сижу на пороге и думаю, как теперь быть. Только что ж придумаешь?

Так и просидел всю ночь. Вдалеке, туда, к Риге, пушки бабахали, небо в зареве пожаров, самолеты без конца гудят… А утром взял уздечку, решил поискать себе лошадь. У меня отняли, я тоже у кого-нибудь отниму. Подойду поближе к фронту, где людей поменьше, уведу из конюшни или с поля, от подводы беженцев или еще откуда-нибудь. Время лихое, пускай поищут. А может, клячу какую у солдат выпрошу – что им лошадь, одной больше, одной меньше…

Так и пошел, помахивая уздечкой. Дорога шла через хутор «Калнапаукас». Дай-ка, думаю, загляну к соседу Спалису, давно о нем ни слуху ни духу. По всему видать, и его пощипали, такой кругом разор, заборы повалены, окна повыбиты, дверь в коровнике настежь, внутри пустота… Самого Спалиса отыскал в комнате. Сидит, как сыч, один, исхудал, бородой оброс, всклокоченный такой весь – сразу не узнаешь. Покалякали о том о сем, и поделился с ним своим горем. Говорит, помог бы с охотой, только теперь у самого хоть шаром покати. Я знал, что оба его сына отпетые головорезы, и потому спросил, как же это он остался, почему с немцами не драпанул. А старик отвечает: «Ни твои, ни мои руки в крови не замараны, можем спокойно глядеть в глаза новым властям. Пускай за все отвечают убийцы и виновные». Не знаю, может, сыновей своих имел в виду, мое дело маленькое. Другая мысль сверлила в голове, другой вопрос на языке вертелся. И я спросил напрямик: «Землю за нами оставят или нет?» Он спокойно поглядел на меня и сказал: «Нет, не оставят». И еще сказал: «Не бывать тому, чтобы во всем огромном государстве жили по одним законам, а в какой-то крохотульке Латвии – по другим. От колхозов никуда не денешься».

Прямо как обухом по голове, я уж и не знал, о чем еще спрашивать. И что толку спрашивать? Спалис помахал перед глазами книжкой, которую взял со стола, потом снова бросил. «История ВКП(б). Краткий курс», – прочел я на обложке. Эту книжку он-де всю войну прятал. «Тут все расписано, говорит. Я лучше их самих знаю, что они будут делать». Потом стал меня успокаивать, наверное, по глазам что-то заметил. «Тебе что горевать, говорит. Ты пойми, крупное хозяйство всегда доходнее мелкого, сравни хотя бы свой собственный клочок с моими владениями. Я тебе мог без труда подсобить, сам того не замечая, а ты никому не мог помощь оказывать». – «По мне и тот клочок хорошо, – выкрикнул я. – Ты-то с легкой душой от своего отказываешься, потому как ни одного поля сам не вспахал, ни одной подводы с навозом не вывез! У меня пальцы от работы скрючились, а ты и вилы-то в руках не держал! Ты кур жареных трескал, а я ржаную бурду, для поросят замешенную, из кадушки хлебал! Отгонишь тараканов да похлебаешь…»

Так мы с ним в первый и последний раз разругались насмерть. Уж и не помню, что сгоряча наговорил. Помню только, обозвал он меня неучем, всего-то, мол, две зимы в школе отбыл, а он, дескать, гимназию кончил и еще там какие-то заведения. Я, дескать, под стол пешком ходил, когда уж он в революции пятого года участвовал.

У меня отпала охота слушать его, и ушел я. На что эти споры? «Тогда бери винтовку, в лес подавайся! – еще крикнул мне вдогонку Спалис. – Только знай: раз уж красные Гитлеру шею свернули, тебя как козявку раздавят, попробуй только пикни».

Вышел во двор, в глазах темно, не соображу никак, в какую сторону податься. Подошел к колодцу, лицо сполоснул, сам напился. Вроде полегчало. Смотрю, уздечка в руке. На что она теперь? Лошадь привести? А на что мне лошадь, коли землю все равно отымут? Понял я, не соврал мне Спалис…

Бросил уздечку посередь двора, еще ногою пнул: получай, сосед, за твою подмогу… Домой поплелся. Ступил на свою землю, еще тяжелее стало, едва ноги волочу. Иду себе, вдруг вижу: коровы в овсы забрели, потрошат копенки, копытами топчут, а Эдвин, озорник, забрался в канаву и над чем-то колдует. Такая меня злость взяла, все, что на сердце скопилось, прорвалось наружу, и закричал я не своим голосом: «Ты что там, паршивец, делаешь?»

С перепугу он встрепенулся и чудно как-то ничком повалился. И сразу как ухнет, мне от взрыва уши позаложило, я скорей туда… Да, подбежал к тому месту. Подбежал и вижу… Сын мой подобрал в лесу какую-то штуковину, притащил на пастбище. Подбежал к тому месту… Подбежал, взял на руки то, что осталось от сына, и понес домой. Принес домой, уложил в тележном сарае.

Монотонный до жути рассказ Оскара Круклиса оборвался. Но я знал, это еще не конец, и молча ждал продолжения. Вэстуре тоже помалкивала, бесстрастно уставясь себе под ноги, будто думала о чем-то постороннем. Хаим Цимбал стоял навытяжку рядом с хозяином и смотрел на меня, но в глазах была пустота – не чувствовалось за ними души. Выждав немного, Оскар Круклис продолжал:

– Жена голосила в сарае, а я не находил себе дома места. Ушел на опушку леса и присел на пень. Золотая осень, день такой ласковый, солнечный… Будто со стороны взглянул я оттуда на свою жизнь и, пораскинув умом, понял, что со мною все кончено. Старость свалилась как снег на голову. Руки ослабли – понадобись мешок на телегу завалить, с косой пройтись, где трава погуще, – навряд ли бы справился. Смотрел издали на свой дом, который раньше для меня был и отрадой и отравой, а теперь вдруг почувствовал к нему безразличие. По правде сказать, возненавидел его даже. Обшивка пожухла, порвалась местами, свисала лохмотьями… В одном конце завелся жучок-древоточец – видать, оставили под полом пень, его б тогда и выкорчевать, а мы с отцом торопились, скорей под крышу подвести… Настоящей жизни я не видел, только и знал, что вкалывал, как последний каторжник. А зачем? Раз землю отымут… Ради чего из сил выбивался? Эдвина нет… Конечно, дело поправимое, скотину может средняя дочь пасти, со временем, глядишь, зять объявился бы в доме, а теперь… какой во всем прок? Я бы и лошадь раздобыл, выкрутился. Да на что мне теперь лошадь?

Так я рассуждал про себя, никого не винил, не осуждал никого. Проклинал только землю, загубившую мне жизнь, по капле кровь из меня выпившую. Ну чего я заорал на Эдвина? Потравила бы малость скотина овсы, ну и что? Подошел бы к мальчику, тихо, мирно, он бы не испугался, не упал… И зачем Янкеля в город повез? Тогда, как вышли с ним с заезжего двора, схватил малого за руку, чтоб не вздумал бежать. Зачем грех такой на душу принял?

Так вот раздумывал я, старик, сидя на пеньке у опушки, и был момент, когда захотелось встать да пойти поджечь свой собственный дом, чтоб все сгорело дотла и чтоб ветром пепел развеяло. Моя песенка спета, ясно. Кому нужна такая развалина? Но тут вспомнил о детях, о дочерях, им-то кров еще понадобится. Раз помочь им ничем не могу, по крайней мере, сам не буду обузой. Может, повезет. Может, им выпадет лучшая доля, а со мною все кончено.

Пошел домой, взял новые вожжи, прокрался в сарай, чтоб жена не увидала. Хотел это сделать в сарае, да потом сообразил, легче будет решиться с того места, откуда дом и земля видны, чтоб напоследок-то распалить себя еще больше. Вернулся на опушку, подкатил под березу камень, накинул петлю, еще попробовал, выдержит ли…

Оскар Круклис закончил рассказ. Вэстуре встала, вышла на середину комнаты, взмахнула рукой. Недвижные фигуры пастуха и хозяина, сосредоточенно стоявшие у стола, бесшумно скользнули в сумрак и растворились.

– Остальное я доскажу, – проговорила Вэстуре. – Они больше не нужны, потому что сообщили все, что знали. Ты доволен? Сможешь теперь разобраться в этой истории? Слушай, что было дальше.

В тележном сарае хозяйка хутора «Леяспаукас» Элза прибирала сына-покойника. Мальчик лежал в телеге на свежей соломе, завернутый в белые простыни. Дверь была закрыта, чтобы ненароком не забрела старшая дочь. Свет проникал сквозь решетчатое оконце, потускневшее от паутины. К тому же окно выходило на север, был виден только отблеск солнечного дня, и все-таки света было достаточно, чтобы разглядеть заострившиеся, вроде совсем и не детские черты лица с синевой под глазами. Закусив губу, мать ворошила солому, чтобы ему мягче было лежать, гладила узкие плечики сына, не переставая тихо мычать, точно раненое животное.

Так она провела в одиночестве около часа, пока не услышала во дворе детский плач, тогда только вспомнила, что пора возвращаться к детям и мужу. За дверью ее дожидалась дочка. Ухватившись за материну юбку, та ревмя ревела и тянула к дому. Мать пошла, как слепая, но сил хватило на полдвора, там повалилась на траву и, подняв к небу мокрые глаза, обеими руками вцепившись в траву, дала волю рыданиям. Девочка тоже чуть не задохнулась от плача и все-таки не отставала от нее, изо всех сил дергала за подол, пока мать не обратила на нее внимание: чумазое, искаженное страхом личико, растрепанная светлая головка – этой крохе она еще была нужна. Мать вспомнила и про вторую дочь, младшую, оставленную без присмотра, и тогда поднялась, поспешила в дом.

Ребенок кричал в подвешенной посреди комнаты люльке. Мать нажевала ржаного мякиша, посыпала его сахаром и, завязав эту кашицу в тряпку, дала самодельную соску ребенку.

– Побудь с сестричкой! – наказала мать старшей дочери, а сама выбежала на кухню. Огонь в плите потух, картошка поросятам не сварена, обед не приготовлен. Распахнула дверь: по двору, ожидая, когда их подоят, беспокойно бродили коровы. Громко прокричала с порога:

– Оскар! Оскар, где ты?!

Не дождавшись ответа, сама не понимая зачем, вернулась в комнату, взяла из люльки ребенка. Велев старшей дочери сидеть дома, выбежала во двор.

– Оскар, где ты?..

В тот ясный и тихий день крик разнесся далеко-далеко, однако на зов никто не откликнулся. Прижимая к груди младенца, спотыкаясь и падая, с разметавшимися волосами, она обежала все службы, поля, пока не добралась до опушки, где увидела среди колючего можжевельника белую березу, и тогда остановилась, дрожащими губами глотнула воздух и выпрямилась.

Из задранных вверх штанин торчали грязные босые ноги Оскара Круклиса…

Она стояла в глубокой задумчивости. Стояла, точно каменная, негромко твердя одно и то же:

– Что ты наделал? Что ты наделал?

Потом бережно положила ребенка в мох под можжевеловым кустом, схватила валявшийся трухлявый кол и принялась им дубасить того, кто был недавно ее мужем, с каждым ударом крича все громче, все злее:

– На кого ты нас бросил?.. Как теперь будем жить?.. Почему о нас не подумал?..

Кол переломился, она отшвырнула его, продолжая кулаками молотить безжизненное тело.

Девчушка где-то обронила соску, но лежать в мягких мхах было приятно, и она не плакала. Она загляделась на верхушку березы, – ветерок шелестел листвой, мелькали солнечные зайчики, и беззубый ротик раскрылся в улыбке…

– А Элза Круклис жива? – спросил я Вэстуре. – Или тоже… погибла?

– Нет, жива, – ответила Вэстуре. – Но после всех потрясений очень переменилась, стала набожной, ушла в добровольный затвор. Нянчит внучат, живет у старшей дочери, – та работает железнодорожным кассиром на тихой станции. Младшая закончила университет, занимается кибернетикой. Практику проходила в Новосибирске, там и замуж вышла. Летом с мужем и сыном, которому скоро в школу, навещают мать. А хутор «Леяспаукас» стоит заброшенный. Кто теперь в такой глуши согласится жить. Постройки обвалились, заросли бурьяном, кустарником… Что еще ты хотел бы узнать?

Я не ответил. Мне казалось, что в поисках правды я избороздил столько дорог океана жизни и вот теперь пристал к берегам, где плавал совсем близко. Я взглянул на Вэстуре. Подойдя к столу, где посветлее, она подкрашивала губы.

– Зачем ты это делаешь? – спросил я.

– Зачем? Чтобы тебе понравиться.

– Не надо! Пожалуйста, пойди смой.

Она вышла. Я слышал, как в ванной плескалась вода. Вскоре Вэстуре вернулась и взглянула на меня как-то очень серьезно. Она выглядела постаревшей, на лице у нее было написано страдание.

С мягкой хрипотцой пробили стенные часы. Утро… У меня было такое чувство, будто кто-то стоит рядом, смотрит на меня пристальным взглядом, ждет ответа. Я открыл глаза, оглянулся, в комнате ни души. От долгого сидения затекли руки и ноги, и замерз я основательно. Метель за окном утихла, поскребывал совок дворника. Окна домов светились розоватыми, желтыми, зелеными огнями, беспорядочная громада города, расцвеченная зарей, подступала к самому горизонту. По улице прокатил первый троллейбус… Передо мною на столе лежала раскрытая записная книжка, а в ней запись: «Валка. Осень 1941 года. Хозяин отвез своего пастуха полицаям… Человек, каким ты будешь завтра, послезавтра, в недалеком будущем?»

1968

Мирза Ибрагимов
Метаморфоза

1

Предки оставили нам в наследство тысячи бессмертных пословиц. Рушатся дома и дворцы, желтеют и превращаются в прах страницы древних фолиантов, а пословицы вечно живут в устах народа, уча мудрости, добру и справедливости.

Пословицы бывают разные. Есть такие, что имеют только один смысл, и как бы ни старались любители демагогии, умудряющиеся по-своему толковать любое понятие, переиначить смысл этих пословиц им не удается. Но встречаются и другие пословицы – эти можно толковать по-разному, примерно так, как делают это некоторые политические деятели нашего времени, оперируя такими понятиями, как «гуманизм», «справедливость», «свобода». Они разглагольствуют с самых высоких трибун, бесстыдно искажая смысл этих великих понятий, и даже не краснеют при этом.

Одна из таких многозначных пословиц, смысл которых, словно форму восковой свечи, можно менять по собственному вкусу, гласит: «Лучше умереть, чем прославиться». Мы потому вспомнили эту пословицу, что герой нашего рассказа очень любил ее и часто употреблял, не особенно вдумываясь в ее смысл.

Однако пора познакомить вас с нашим героем. Вам, конечно, интересно знать, как он выглядит, какой у него характер. Высокий он или маленький, смуглый или белолицый, злой он человек или миролюбивый. Должен честно признаться: толком этого никто не знал; внешность нашего героя была настолько неопределенна и изменчива, что трудно было что-либо сказать наверняка. Лицо его мгновенно могло стать и белым, и смуглым, и красным, и серым. Глаза, только что огромные, как пиалы, вдруг суживались и превращались в косые щелочки. Даже рост я не решился бы определить точно. Иногда он казался таким рослым, что среди сотен людей тотчас бросался в глаза, а то вдруг съеживался, горбился и совершенно исчезал в толпе. Единственно, что можно указать вполне достоверно, – это его имя: Кальби Кальбиевич Кальбиев.

Ну, а если попытаться определить его характер? Добрый он или злой? Честный или бессовестный? Старательный или ленивый? Тоже ведь не поймешь! Но вовсе не потому, что и натура его была столь же неопределенной, как лицо, рост или глаза. Просто Кальби Кальбиев был еще, как говорится, тем самым сундуком, от которого ключ потерян. Поди узнай, что внутри!..

У Кальбиева было только одно, но зато совершенно очевидное качество, и о нем упоминали каждый раз, когда речь заходила об этом человеке. Скромность. Скромный человек Кальбиев – с этим мнением были согласны все. Сам Кальбиев поначалу не возражал против такого определения, считая, что репутация скромного человека – надежный трамплин для рывка, который он рано или поздно намеревался осуществить.

Правда, терпеливо ожидая своего часа, Кальбиев иногда уставал от ожидания, терпение его истощалось, и он уже не мог без отвращения слышать это слово: «Скромный!»

Ну в самом деле! Почему обязательно скромный?! Пусть говорят: «способный», «энергичный», «старательный»!..

Очень может быть, что именно в этом смысле Кальбиев и повторял: «Лучше умереть, чем прославиться…» – и каждый раз произнося эту пословицу, давал себе слово во что бы то ни стало заслужить другую репутацию.

И вдруг Кальбиева осенило. К черту пословицу! Пословица эта – чушь, абсурд, придумали ее неудачники, те, кому ничего не удалось добиться в жизни.

И вот, с того самого дня, как мысль эта осенила Кальбиева, его словно подменили. Такой прежде скромный и незаметный, Кальбиев теперь все время лез вперед. На всех собраниях он непременно брал слово, причем, всякому его выступлению предшествовал зачин: «Товарищи! Я не имею громкого имени, не занимаю высоких постов, не отмечен наградами и орденами. Как говорится, немного дано, немного с меня и спросится. А потому, товарищи, я могу позволить себе говорить все, что думаю!» Однако говорил Кальбиев отнюдь не то, что думал, а то, что выгодно было в данный момент сказать. Но зато как говорил!.. С надрывом, со слезой! Сослуживцы его горячо аплодировали. «Молодец, Кальбиев! Какая энергия! Какая заинтересованность! И ведь абсолютно бескорыстно – Кальбиеву не нужна популярность!»

Все чаще раздавались такие слова за спиной нашего скромною Кальбиева, и он, окрыленный успехом, все больше и больше воодушевлялся – даже сквозь опущенные веки видно было, как сияют его глаза.

Случилось так, что в обеденный перерыв, во время чаепития, один из сотрудников стал горячо хвалить Кальбиева. «Удивительный человек Кальбиев, – говорил он, – скромный, мягкий, никому лично не желает зла, никаких личных целей не преследует – и такая безоглядная, беззаветная смелость!» Разумеется, Кальбиев просветлел от таких слов, однако тотчас же нахмурился.

– Перестань, – сказал он. – Ты знаешь, – я терпеть не могу подобных разговоров!

– А врешь, Кальби! – Окюма-хала, старый опытный инженер, женщина, известная независимостью характера, с усмешкой взглянула на Кальбиева. – Дурачишь людей! Говоришь, не по душе, когда хвалят, а сам из кожи вон лезешь, чтоб только тебя похвалили!

И что вы думаете, Кальбиев нимало не смутился.

– Брось, Окюма-хала! – Он устало махнул рукой. – Кто я такой, чтобы меня захваливать? Не начальник, не депутат, не орденоносец. Простой труженик, такой же, как ты. А что похвале радуюсь, это ты точно подметила – грешен! Каюсь. Радуюсь, а чего радуюсь, и сам не знаю. Такая уж это вещь – словно водка – в голову ударяет! – И Кальбиев с сокрушенным видом развел руками.

Вы прекрасно понимаете, что подобное чистосердечие не могло не разоружить даже скептически настроенную Окюму-халу. Она взглянула на Кальбиева, усмехнулась и шутливо погрозила ему пальцем.

– Эх, Окюма-ханум!.. – Кальбиев укоризненно покачал головой. – Ну что ты мне пальцем грозишь? Ему погрози, если ты такая смелая! – Кальбиев показал рукой назад, за свою голову, туда, где темнела обитая дерматином дверь директорского кабинета. – Пригрози, а то его только и знают, что хвалить, который год в похвалах купается!.. Сгубили человека похвалами! – И Кальбиев сделал неопределенное движение, как бы указывая на виновников гибели директора. – Ты не хуже меня знаешь: пускай он не бог весть какой специалист, но хоть человечность в нем была! А как попал за этот стол – подменили! А почему? Потому что, куда ни повернется, кругом сладкие речи!

– Ладно, Кальбиев, кончай! Здесь тебе не собрание. Будет собрание, сунь его в воду, прополощи как следует, и пусть сохнет до следующего собрания.

– Нет! – Кальбиев покрутил головой. – Себе дороже стоит… Не буду я выступать.

– Ой, врешь, Кальбиев! Мыслимое ли дело – собрание будет, а критики твоей не будет? Да мы ж со скуки подохнем! Разве не замечал: пока ты не выступишь, никто даже с собрания не удирает – ждут, когда ты за директора примешься. Между нами говоря, ты его иногда зря…

– Зря? А это что? Что это, я вас спрашиваю! – Кальбиев подошел к умывальнику и выразительно постучал по крану.

Сослуживцы закивали, выражая Кальбиеву полное свое согласие и поддержку. Только бухгалтер Тахмазов, слывший доверенным человеком директора, никак не выразил своего отношения к сказанному.

Но в чем же дело: почему Кальбиев стучал по крану, почему сотрудники согласно кивали, а бухгалтер Тахмазов не кивал? Чтобы объяснить все это, мне придется сделать некоторое отступление, а вам, дорогой читатель, извинить мне его.

Учреждение, в котором трудился Кальбиев, находилось в той части Баку, где летом, особенно в нестерпимую июльскую жару, в водопровод перестает поступать вода. Вынужденные в любой зной отбывать из учреждения по различным делам, сотрудники возвращались разомлевшие, мокрые от пота и не имели возможности ни напиться, ни помыть руки, ни плеснуть в лицо водой. Обругав виновато молчавший кран, люди ни с чем возвращались на место. В такие дни воду можно было добыть только у уборщицы, тети Фатьмы. Но давала она ее отнюдь не всем. И не потому, что, подобно Шумру, [48]48
  Шумр– персонаж народных легенд и преданий, полководец. Известен тем, что подвергал своих пленников мучительной смерти – от жажды.


[Закрыть]
хотела уморить несчастных жаждой, просто ей приходилось беречь воду. Воды было всего одно ведро, и женщина делила ее, как делят в пустыне: попить да чайку вскипятить.

Однажды в солнечный августовский день, когда небесное светило жгло так, словно решило испепелить Баку, Кальбиев, выполнив какое-то поручение директора, весь взмыленный, вернулся из города. Он бросился к крану, надеясь ополоснуть лицо, но, как ни вертел, как ни крутил его, – воды не было.

– Тетя Фатьма! – взмолился Кальбиев. – Дай, ради аллаха, хоть стаканчик!

Тетя Фатьма оглядела его мокрую от пота рубашку, красное вспухшее лицо и сжалилась. Привела Кальбиева в кухню, зачерпнула из стоявшего под столом ведра немножко воды и полила ему на руки.

– О-о-х!.. – блаженно пропыхтел Кальбиев, платком вытирая лицо. – Словно родился заново! Я не я буду, если не превращу твое ведро в райский источник Земзем!..

– Да вон он, Земзем-то, глянь! – И тетя Фатьма показала в окно: посреди двора виднелся старый колодец. – Воды в нем полно. А какая вода – что твой нарзан!.. Почистишь немножко, цены ему не будет!

– Так чего ж ты нас не поишь вдоволь, тетя Фатьма?! – воскликнул Кальбиев и испугался – таким гневным стало вдруг лицо женщины.

– Спасибочки вам! – тетя Фатьма недобро поджала губы. – У меня сердце не купленное, чтоб с такой глубины ведра тянуть да на четвертый этаж таскать!.. Пускай мотор поставят, он и будет вам воду гнать!

– Да… – задумчиво произнес Кальбиев. – Идея хорошая. Боюсь только, что с нашим директором не сговоришься… Во всяком случае, я этот вопрос подниму!

Вот эту историю и имел в виду Кальбиев, когда в знойный августовский день, в ту пору, когда пересыхают источники и лишь джейраны способны отыскать воду, выразительно постучал по крану. Высохший кран наглядно свидетельствовал, что директор безразличен к насущным нуждам сотрудников и что Кальбиев отнюдь не напрасно критикует его на каждом собрании. Тут все были согласны с Кальбиевым, отмалчивался только бухгалтер.

– Что, не нравится про начальство такие слова слушать? – ехидно спросил его Кальбиев. – Еще бы тебе понравилось! Ты ведь у меня в списке бюрократов прежде директора значишься!

– А ты меня не запугивай! – бухгалтер с угрожающим видом повернулся к Кальбиеву.

Не переставая иронически улыбаться, что позволяло скрыть некоторый трепет, Кальбиев снизу вверх поглядывал на Тахмазова. Ну и чудище! Толстый, лицо словно топором рубленное, нос кривой, длинный… И как этот бегемот, этот кабан умеет подчинять себе людей! Чем он их берет? Глаза? Пожалуй… Глазищи у него огромные, черные-черные. Не только женщины, не всякий мужчина выдерживал взгляд бухгалтера Тахмазова – в дрожь бросало. И Кальбиев предусмотрительно не глядел бухгалтеру в глаза, он рассматривал его огромное, бесформенное, безобразное тело. Особенно нехороша была у бухгалтера шея. Собственно, у него вообще не было шеи, впечатление было такое, словно Тахмазова трахнули по макушке чем-то тяжелым, шея сплющилась, и голова оказалась сидящей прямо на плечах. Впечатление это усиливалось от того, что, разозлившись, Тахмазов, прежде чем заговорить, задирал подбородок и еще выше поднимал плечи. Вот и сейчас под насмешливым взглядом Кальбиева бухгалтер вздернул подбородок и поднял свои саженные плечи.

– Ты меня не пугай, Кальби. Не такие пугали, не тебе чета, и то цел остался. Ты ведь чушь несешь. Языком болтать любая баба может, – ты вот попробуй сделай! Подумаешь – вода не идет! Мы, что ли, одни без воды сидим?! Полгорода!

Но Кальбиева на мякине не проведешь, он свое дело знает.

– Допустим, – сказал он, – что наш глубокоуважаемый Ахмед Рагимович (Кальбиев нарочно назвал директора по имени-отчеству – всем известно, что бухгалтер иначе к нему не обращался) не в состоянии наладить водопровод – это от него не зависит. Но колодец! Неужели, имея во дворе прекрасный колодец, нельзя поставить мотор и решить вопрос с водой?!

Сидевший в стороне высокий худощавый инструктор Керем внимательно прислушивался к спору, не решаясь, однако, вставить слово. Он лишь поворачивал голову то к Кальбиеву, то к бухгалтеру. У Керема были золотые руки: моторист, столяр, слесарь. А потому, услышав слово «мотор», парень не выдержал:

– Послушайте, – сказал он бухгалтеру. – Дело-то ведь пустяковое! Достаньте какой-нибудь списанный мотор, насосик, пятьдесят метров труб! Мотор я переберу, налажу насос – и будем с водой!

Тахмазов недовольно взглянул на инструктора.

– А деньги где я возьму? Нет же этого в смете. Что может сделать Ахмед Рагимович, раз в смете нет?

– Что, говоришь, сделать может?! – На Кальбиева словно кипятком плеснули. – Побеспокоиться о людях может! Поставить вопрос перед вышестоящими инстанциями! Любое начинание губите, бюрократы! Что бы он ни сказал, ты сейчас: «Правильно, Ахмед Рагимович! Совершенно верно, Ахмед Рагимович!» Ты ляпнешь любую глупость, он с тобой соглашается! Простых вещей сделать не хотите! Больной женщине до сих пор путевку не предоставили! – Кальбиев обличительным жестом указал на сидевшую поодаль тетю Фатьму. – За столько лет нельзя было отправить рабочего человека на курорт?!

– Пусть обращается в местный комитет! Сметой расходы на путевки не предусмотрены!

– Прекрасно! Путевка – это местный комитет. Ну, а отремонтировать человеку домишко, пол перекрыть?.. Сырость такая стоит, а женщина еле ходит! У нее от ревматизма все суставы опухли!..

Тахмазов еще раз пробурчал: «Сметой не предусмотрено», – выразительно взглянул на часы, напоминая, что обеденный перерыв кончился, и демонстративно вышел из комнаты.

Кальбиев проводил его насмешливым взглядом.

– И это называется человек!.. Смета ходячая!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю