355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Шолохов » Советский рассказ. Том второй » Текст книги (страница 21)
Советский рассказ. Том второй
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 14:59

Текст книги "Советский рассказ. Том второй"


Автор книги: Михаил Шолохов


Соавторы: Вениамин Каверин,Валентин Катаев,Александр Твардовский,Владимир Тендряков,Гавриил Троепольский,Эммануил Казакевич,Сергей Антонов,Владимир Лидин,Василий Субботин
сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 58 страниц)

Василиса посмотрела на Федора, неловко улыбнулась и, вытерпев пальцы о тряпку, принялась одергивать кофточку. Ванятку перевернула спиной к себе.

– Не трог, потешится! – усмехнулся Федор. – Чай, не убудет, не жалей.

Он помыл руки над ведром, сел за стол.

– Ну, поедим? – спросил он. – И ты, Васка, садись с нами. Заработала!

Ленька поставил на стол большую миску с разогретыми вчерашними щами, оладьи, кастрюлю с горячим молоком, положил ложки.

Василиса села и принялась есть, ложка ее то и дело сталкивалась в миске с ложкой Федора.

– Федор Демидыч, я вымою у вас пол? – спросила она. – Леньке трудно, однако.

– Вымой. – Федор пожал плечами. Я заплачу.

– Да я так. – Василиса махнула рукой. – Чай, мне жаль сироток-то, не бессердечная я.

– А коли жаль, так шла бы в няньки к нам. Плохо без бабы в доме, Ленька замучился, – серьезно сказал Федор. – Платить я тебе хорошо буду, да ты и сама себя не обижай: все деньги в твоих руках, хозяевай только хорошо.

Василиса отложила ложку и, разглаживая на коленях юбку, оглядела исподлобья избу, плиту, ребят, дольше ее взгляд задержался на Федоре.

– Мамку спрошу, – нерешительно сказала она. – А я что? Я б пошла. Чай, вы меня не забидите…

– Не забижу, – пообещал Федор.

После обеда Василиса побежала домой советоваться с матерью, а вечером уже мыла пол у Федора, считая, что с этого дня началась ее рабочая жизнь в его доме.

Прошло восемь месяцев. Осенью Ленька начал ходить в школу. У отца с сыном пошли новые разговоры, и Федор, вспоминая их днем на работе, подумывал, что года через три-четыре уже не сможет ответить Леньке на многие вопросы. Пожалуй, неплохо было бы пойти учиться и самому, но ни школы взрослых, ни каких-нибудь курсов в поселке пока не было.

Василиса теперь жила в доме на правах жены. Федор решил, что так будет лучше для него и для детей. Правда, она была не ахти как расторопна, но о ребятах заботилась, и это казалось Федору ценней, чем Степанидина хозяйственная сметка.

Вот уже два дня Федор сидел дома: упавшее дерево придавило ему ногу. Кость, правда, осталась цела, но ушиб был сильный. Федор полулежал на полу, на расстеленном старом одеяле, и играл с Ваняткой, вырезал скуки ради ему из дерева игрушки. Тот уже довольно сносно ходил, совался везде, и Федор опасался, что беспечная Василиса ненароком обварит его.

– Ну куда ты сунула чайник? – сердито говорил он. – Подойдет малóй и обварится. Подыми на стол.

– Я и то хотела, – оправдывалась Василиса. – Да вон молоко побежало, я его на минуточку на пол и поставила.

– Ваня, поди сюда, – подзывал Федор сына. – Гляди, мамка тебя ошпарит.

Тот шариком на кривых и толстых ногах подкатывался к нему, садился и, схватив смоляную стружку, тащил в рот.

– Я не для чего тебя ругаю, – сердясь, объяснил Федор. – Ты старайся делать все как лучше, дети глядят на тебя! Манька вырастет, такой же растяпой будет. – Он замолчал, прислушиваясь, как тупо стучит кровь в больной ноге. – Ходи вон к Ольге, учись хозяевать. Баба ты хорошая, – уже мягче продолжал он. – Руки только к делу у тебя не шибко приспособлены.

Василиса укачала Ванятку, ушла к корове. Маша гуляла где-то, Ленька был в школе.

Федор перебрался на постель и лег, заложив руки под голову. Неплохо было бы уснуть, но он знал, что уснуть не сможет. Он достал из кармана квадратную, обтянутую синей кожей коробочку и открыл ее.

Еще осенью, когда Василиса, проветривая зимние вещи, разбирала сундук, Ленька в самом углу, под тряпкой, устилавшей дно, нашел эту коробку и подал отцу.

– Батя, это чье?

Федор открыл коробку и недоуменно поднял брови, пытаясь припомнить, где же, на ком он видел эти бирюзовые, с тонкими золотыми стебельками-подвесками, серьги. И вдруг воспоминание горько обожгло его: Настя!.. Ну да, это был его свадебный подарок. Она надела их наутро после свадьбы, и тогда он вдруг заметил, что у нее голубые глаза, такие же, как эти бирюзовые капельки в ушах… Первые полгода Настя часто надевала их то вечером к его приходу, то в воскресенье, когда они ходили в клуб. Но после он как будто бы не видел их на ней. Да, не видел. Голова ее почти все время была покрыта платком, и серых выцветших глаз не подголубили бы бирюзовые сережки.

Федор задумчиво разглядывал спокойно голубеющие камешки, потом тронул их пальцем. Серьги с тонким звоном высыпались ему на грудь. Федор вздрогнул.

Медленно и осторожно, будто они могли хрупнуть под нажимом пальцев, поднял он их и уложил в футляр.

«Васке отдать? – подумал он, и какое-то беспокойное, томящее чувство охватило его. – Нет… не отдам. Пущай другие купит. У ней и глаза черные, эти ей не личат… Вот Манька подрастет, заневестится, отдам ей. Будет носить, коли матери не пришлось…»

Он зажал коробку в кулаке и закрыл глаза.

Распахнулась дверь, в избу влетела Машенька. Разрумянившееся с холода лицо ее светилось, рыженькие волосы вылезли из-под лихо сбитой набок Ленькиной ушанки.

«Боевая будет, – подумал Федор. – В обиду не дастся».

Машенька быстро оглядела избу и, увидев, что отец и Ванятка спят, сразу посерьезнела. Она неслышно разделась у двери, подошла к зыбке, поправила там что-то, потом на цыпочках подкралась к отцу и накинула на него старый ватник. Федор открыл глаза.

– Спи, спи, – как взрослая, сказала ему дочь, и в ее озабоченном личике со сжатыми тонкими губами Федору почудилось что-то далекое, знакомое.

1957

Сергей Никитин
Огуречный агроном [22]22
  Печатается по изд.: Сергей Никитин. Живая вода. Повести и рассказы. М., «Современник», 1973.


[Закрыть]

1

Года два назад фельдшер-акушер Сорокин вошел к врачу, Климу Абрамовичу, которого в селе звали Килограммычем, и тот, по своей близорукости не заметив смятенного вида гостя, встретил его радушными словами:

– А-а-а, милости просим. У меня, голубчик, такие рыжички есть – с пуговицу. Ну прямо – подлецы, а не рыжички.

– Какие тут рыжички, Килограммыч, – страдальчески морщась, сказал Сорокин. – Жена у меня помирает. Сам ничего не могу, ничего не понимаю, совсем потерялся.

Пользуясь добротой и застенчивостью Килограммыча, его часто вызывали на дом по всякому пустячному поводу, но он каждый раз, спеша к больному, волновался до дрожи в руках, и на лице его было выражение ужаса, сомнения, негодования, словно он не мог примириться с мыслью о том, что у представителя рода человеческого смеет что-нибудь болеть. И на этот раз он выронил из дрогнувших рук очки, схватил чемоданишко и без шапки побежал за Сорокиным. Лишь перед дверью больной ему, как обычно, удалось справиться со своим волнением, и к ее кровати он подошел с таким видом, который как бы говорил: «Э, да тут нет ничего серьезного. Я тебя, голубушка, быстро на ноги поставлю!»

Но ободрительный прием Килограммыча пропал впустую. Жена Сорокина была совсем плоха, и даже в том, что ее немедленно отправили на машине в областную больницу, где она умерла, не было, по сути дела, никакого смысла.

Отчего она занемогла? Сорокин думал об этом по пути из города в скрипучем промерзшем автобусе, а через несколько дней, обсуждая тот же вопрос с Килограммычем, сказал:

– От жадности.

И потом, не желая никак объяснить свои странные слова, долго глядел в окно на толстую мартовскую сосульку, истекавшую прозрачными слезами.

2

Вместе с женой избу фельдшера покинул привычный запах парного молока, печеного хлеба, анисовых яблок, и сразу появилось много лишних вещей, которым фельдшер не мог найти применения, и дел, которые при жене, казалось, делались сами собой. Да и вся его жизнь, на взгляд односельчан, пошла как-то набекрень. Он почти безвозмездно, за литр молока в день, отдал свою корову на колхозную ферму, перерезал всех кур, продал овец и на вырученные деньги купил радиоприемник, и в пыльной, запахшей мышами избе его стала играть тихая, красивая музыка.

– Напрасно ты, Матвей Ильич, хозяйство рушишь, – пенял ему в дружеской беседе Килограммыч. – А надо тебе, голубчик, погодя приличное время, опять жениться, потому что без женщины любой дом – сарай, да и сам запсеешь.

– А я и женюсь, не спеши, – спокойно возразил ему на это фельдшер. – Ведь я не парень с гармонью. В пятьдесят-то не скоро женишься. Ну, а хозяйство – им я сейчас заниматься не могу. Я двадцать семь лет с женой каждый день только о хозяйстве и говорил, облызло оно сверх всякой меры.

С тех пор прошло два года; Сорокин не «запсел», как предрекал ему Килограммыч, а наоборот – помолодцевел: подстриг усы, купил соломенную шляпу и стал ходить на вызовы пешком, говоря, что это полезно для здоровья.

Как-то шел он из дальней деревни от роженицы, прилег под стогом и нечаянно заснул, сморенный жарой и усталостью. Когда солнце, обойдя вокруг стога, осветило и припекло спящего фельдшера, он заметался, тихо вскрикнул и сел, озираясь по сторонам.

Звенящая сушь стояла над лугами. Воздух плавился, плыл, и казалось, что земля источает какое-то мглистое испарение, поволакивая дальний горизонт сиреневой дымкой.

«Жара, жара… – думал фельдшер, нащупывая рукой шляпу. – А что же мне снилось такое? Ах, боже ты мой, хорошее что-то и странное, а припомнить не могу».

Он отыскал наконец в сене шляпу и поднялся на ноги. «Что же мне все-таки снилось?» – напрягал он свою память, шагая по дороге и рассеянно следя за полетом ястреба в белесом небе.

Сон, оставивший по себе какое-то странное, томящее ощущение не до конца испитого блаженства, словно таял, растворялся в текущем по горизонту воздухе, но чем туманней и расплывчивей становился, тем сильней хотелось фельдшеру вспомнить его.

Когда дорога ушла в сыроватую погребную прохладу оврага, фельдшер почувствовал, что хочет пить. Он свернул на пружинистую овражную тропу, прошел, распугивая желтеньких лягушек, к ручью и, увидев воду, вспомнил, что пить ему хотелось еще во сне.

«Да, да, хотелось пить…» – соображал он, морща лоб, и вдруг облегченно, радостно вздохнул, сразу припомнив весь сон.

3

Снилось Сорокину, что шел он какими-то деревнями с серыми избами, с ивовыми плетнями, от которых тянуло жаркой, сухой горечью, шел по растрескавшейся земле без травы и все искал, где бы утолить мучительную, до боли иссушившую рот жажду. Потом он очутился в просторных сенях какого-то дома, и высокая девушка, в длинной, по самые икры, юбке вынесла ему арбуз. «Постой, не ешь, – сказала появившаяся откуда-то старуха. – Ведь мы староверы». И тогда девушка стала сыпать ему на голову из большой деревянной плошки пшеницу. «А теперь сядь за стол, скрести ноги и ешь», – опять сказала старуха. И он жадно ел холодный арбуз кусок за куском, пока девушка вдруг не обвила его шею руками и не стала долго-долго целовать в губы прохладными твердыми губами. И была это уже не просто девушка, а агроном Людмила Петровна… Та самая Людмила Петровна, которую звали огуречным агрономом, потому что в колхозе был еще один агроном – полевод.

«Ерунда, ерунда, – думал теперь фельдшер. – Какие-то староверы, пшеница… И все это от проклятой жары, от того, что надышался сеном…»

Он давно уже решил жениться на Людмиле Петровне, но полагал, что эта женитьба произойдет без всяких душевных смут, по доброму и разумному согласию, и теперь был немножко обескуражен тем, что ему могло причудиться такое – ведь давным-давно минуло время, когда, по его собственному выражению, он «ржал весной на сирень и хныкал осенью над опавшими листочками».

«А в стога, должно быть, того… понагребли багульника из болота, неряхи. Надышался. Ишь какие туманы-то плавают в голове», – думал фельдшер.

И, словно пытаясь смыть глупую, смущенную улыбку, усердно мочил лицо и голову ручейной водой.

4

Он и дальше шел все с теми же туманами в голове.

Полуденное оцепенение разливалось над лугами; с далекого гречишного поля вялый ветерок доносил запах меда; ястреб, кося крылом, еще кружил в вышине; звенели в траве кузнечики; и фельдшер, непонятным образом взволнованный всем этим – в сущности, таким обыденным для него и привычным, – продолжал смущенно улыбаться.

Вскоре он дошел до закрайка поля. Здесь росла кучка высоких тонких берез, гнувшихся под тяжестью своей листвы; в тени их, поближе к грече, стояли ульи колхозной пасеки. Навстречу Сорокину из шалаша вышел сторож – длинный, худой старик по прозвищу Тулуп Берданкин, – закивал, заулыбался, попросил закурить.

– Скучаешь, Тулупушка? – ласково сказал фельдшер, сворачивая с дороги. – Ведь ты не куришь.

– Ну ин так посиди, Матвей Ильич, поговорим с тобой, как два хороших человека.

После такого вступления сторож обычно замолкал и уже прочно молчал до ухода собеседника.

Фельдшер пожевал сотового меда, запил теплой водой из бутылки и растянулся на траве. Верхушки берез медленно кружились у него в глазах.

– Тулупушка! – позвал он.

– Ай!

– Женюсь я. Понимаешь, какое дело…

– И то пора, Матвей Ильич. Кого сватаешь-то? Не потай.

– Людмилу Петровну, агронома. Знаешь?

– Как не знать! На что ж тебе хромая баба-то? – простодушно изумился сторож.

– А что мне – призы на ней брать, что ли, – усмехнулся Сорокин.

Он закрыл глаза и вспомнил, как лет десять назад впервые увидел Людмилу Петровну на станции. Ничто не может нагнать на человека тоску с большим успехом, чем вид наших маленьких вокзалов, выкрашенных в какой-то глиняный цвет, с их оцинкованными баками для питья, старыми плакатами ко Дню железнодорожника, с окошечком кассы, заделанным решеткой тюремной надежности. И лицо Людмилы Петровны – большеглазое, бледное лицо – выражало именно эту тоску, сиротскую заброшенность, когда она сидела посреди грязного зальчика на своем чемодане. Потом, в машине, куда набились председатель, фельдшер, его жена, корреспондент из районной газеты, Сорокин все глядел на нее и думал:

«Ну в чем будет здесь твое счастье? Хиленькая ты, некрасивая, одинокая…»

А его жена, со свойственной этой бабище нетактичностью, спросила:

– Ногу-то тебе где покалечило?

И Людмила Петровна, заставив фельдшера еще больше пожалеть ее, тихо ответила:

– При бомбежке, в детстве.

Но к концу пути она освоилась, стала смело зыркать на всех своими глазищами и все расспрашивала председателя о колхозе, о парниках, о библиотеке и даже спросила, есть ли в клубе рояль.

«На черта ей рояль?» – думал фельдшер, с любопытством вглядываясь в ее прозрачное, маленькое, как у белки, лицо.

Потом он узнал, что она отлично играет на этом инструменте. Рояля в клубе не было, но он был в школе, и Людмила Петровна часто играла там по вечерам, когда кончались занятия. Ее слушали и дети, и учителя, и уборщицы. Приходил слушать и фельдшер. А потом долго не мог уснуть, слонялся в лунную ночь туда-сюда под окнами своей избы и скрипел на морозе валенками.

Людмила Петровна легко и быстро прижилась в селе; председатель выделил ей с конного двора лошадь, которую она назвала Сиренью, и целыми днями тряслась в легкой плетушке по огуречным полям, протяжно покрикивая:

– О-о-о! О-о-о, Сирень!

И казалось, что она живет здесь давным-давно, всех знает, и ее тоже знают все от мала до велика.

Как-то в серенький, влажный денек нынешнего лета Людмила Петровна догнала Сорокина на дороге и посадила к себе в плетушку. Она была в косынке, завязанной на затылке, в клетчатой мужской рубашке с засученными рукавами, загорелая, веселая и особенно задорно кричала:

– О-о-о, Сирень!

Когда проезжали мимо сквозного лесочка, Сорокин заметил в мокрой траве шляпку белого гриба. Они выскочили из плетушки и вдруг увидели у себя под ногами десятков семь-восемь ядреных крутобоких грибов. А Сирень тем временем, взяв сразу с места легкой трусцой, пустилась по дороге.

– В конюшню отправилась, – спокойно сказала Людмила Петровна, очевидно, привыкшая к таким вероломным выходкам своей кобылки.

Собрав грибы в плащ Сорокина, они двинулись к селу пешим ходом. Шли мимо нежно голубеющего льняного поля, и Людмила Петровна задумчиво говорила:

– Случилось, Сирень бросила меня вот так же километров за десять от села. И шла я пешком целый день, злая, усталая. Думаю, уеду отсюда, уеду… Потом села на копну клевера поплакать и уснула. А проснулась уже вечером. Знаете, бывает такое короткое-короткое время летних сумерек, когда солнце уже зашло, но небо без единой звезды еще прозрачно и светло. Гляжу вокруг и сама не знаю, почему в душе у меня словно белые цветы распускаются. Думаю, ничего радостного в тот день не было – моталась по бригадам, ругалась с председателем, Сирень меня бросила, – так почему же меня радость-то словно на крыльях песет? Нет, думаю, не уеду я никуда. На минуту подумала: отними у меня эти поля, луга, отними дело мое… И даже сердце защемило, так я напугала себя этой мыслью. Как же все это останется без меня? Как я-то буду без этого?

Людмила Петровна остановилась и широким жестом руки обвела голубое поле льна под сереньким мохнатым небом.

Вернувшись тогда домой, Сорокин включил свой приемник, сел у окна и, слушая музыку, думал о Людмиле Петровне:

«Вот на ней и надо жениться. За красотой где уж тянуться, а она будет рада, ей ведь тоже, поди, хочется прислониться куда-нибудь…»

Его воспоминания прервал Тулуп Берданкин. Показывая на мглистый горизонт, где рокотал гром, он говорил:

– Я не гоню, Матвей Ильич, а только надо тебе поспешать. Как бы дождя не напарило.

Фельдшер тряхнул головой и ловко вскочил на ноги.

5

Туча прошла, уронив редкий, крупный дождь, покрывший дорогу темной рябью. В широком проеме сельской улицы, за густыми вязами, медленно сгорала ясная заря; над лугами повис туман, и с выгона, сыто, протяжно ревя, потянулось стадо. Сидя у окна, фельдшер глядел на улицу. Там, у своих ворот, хозяйки поджидали коров и громко судачили о всяких пустяках.

«Вот разойдутся, я и пойду», – думал фельдшер.

Уже совсем стемнело, когда он пересек улицу и постучал в дверь избы, где квартировала Людмила Петровна. Ему открыла хозяйка.

– Ну-ка, тетя Мотря, ступай проведай скотину, – сказал фельдшер, шагнув через порог и снимая шляпу. – Мне с Людмилой Петровной поговорить надо.

– Да я все одно недослышу, хоть кричите, – махнула рукой хозяйка, но все-таки взяла ведро и вышла.

Людмила Петровна, сидя за кухонным столом, спокойно смотрела на фельдшера своими огромными глазищами. Он не смутился. Все для него было решено и наперед известно.

– Я, Людмила Петровна, к вам по личному делу, – обстоятельно начал он. – Как видите, я не молодой человек, ухаживать мне вроде уж поздно, поэтому я к вам попросту, с открытой душой. Выходите за меня замуж. Вы одна на свете, я тоже один. Два сапога – пара. Ну? Смеяться надо мной не будете?

Людмила Петровна поднялась. Она еще молчала, но фельдшер вдруг почувствовал, что она ответит отказом. Он и сам не мог сказать, откуда взялась у него такая уверенность, но уже наверняка знал, что будет именно так. Почему с первой же встречи вообразил он, что она нуждается в жалости, что обездолена чем-то и несчастна? Почему? Перед ним стояла совсем не та Людмила Петровна, какою он привык считать ее. Тонкая, с высокой грудью, с тугой глянцевитой косой, она прямо смотрела ему в глаза, и по особому взмаху ресниц – медленно и сдержанно страстному – в ней угадывалась женщина в лучшей своей поре.

– Ох, Матвей Ильич, – грустно и ласково сказала она, – не по сделке семья строится. А вы мне сделку предлагаете. Мы ведь не сапоги, а люди. Люди!

– Вот и надо по-людски рассуждать, – сердясь на себя, сказал фельдшер. – Время-то старит и меня и вас. Чего ждать?

– Я знаю чего. И буду ждать, сколько придется, хоть несчастной, хоть безответной, хоть короткой любви… А вы-то мне милостыню подать хотели.

«Стыдно, стыдно», – подумал фельдшер.

– Я уважаю вас, Людмила Петровна, – глухо сказал он.

И вышел, задев плечом за косяк.

6

В эти ночи полоска зари не гасла на горизонте, сообщая небу тусклое зеленоватое сияние, в котором звезды казались какими-то жидкими, точно льющимися.

Фельдшер медленно шел к своей избе. Он уже не чувствовал прежнего стыда и думал не о Людмиле Петровне. Тяжелое, как глиняный ком, сознание, что он обокрал себя, вытравил из своей жизни радость, придавило, ссутулило его, и думал он сейчас о себе, о том, чего уже не вернуть никакой ценой и никаким чудом. Людмила Петровна ждала любви и смело пошла бы навстречу ей, а он свою любовь обежал стороной, как лесной тать людское жилье.

Было это давным-давно, когда на сельской колокольне висели колокола, когда крестьяне объединялись в коммуну и единственный трактор марки «фордзон» был у кулака Проньки Лысого. В те времена скончалась в одночасье вдова Ульяна. Муж ее погиб на гражданской войне, а сама она умерла, подпирая колом увязший в грязи воз сена.

До той поры красивая и своевольная дочь ее Наталья слыла у сельских парней недотрогой, но в горе легко ответила на ласку одного, потом, обманутая им, доверчиво метнулась ко второму, а там, обозленная, подавленная и еще более одинокая, пропала из села. Говорили, что она работает «торфушкой» на болоте, но к зиме Наталья опять вдруг объявилась в селе и не одна, а с маленьким сыном, завернутым в какое-то больничное, проштампованное черными печатями одеяло.

Жила она нелюдимо. И когда выходила к обледенелому колодцу, то смотрела на встречных таким тяжелым, несгибаемым взглядом, что все спешили отвернуться или опустить глаза.

Продышав в замерзшем окне дырочку, фельдшер украдкой следил за ней.

Потом набрался смелости, постучался как-то у ее дверей, но получил отпор.

– Что, цветик! – крикнула ему в лицо Наталья. – Весной пахнуло? Бесишься?

Снега рухнули тогда сразу. Всего одну ночь трудолюбиво, без грозовой шумихи постарался весенний дождь-работяга и погнал из-под сугробов мутные снеговые ручьи, повесил над полями теплый туман, опушил краснотал желтыми барашками.

Фельдшер опять зашел к Наталье. Стоя посреди раскрытого двора и глядя, как она дергает из крыши последние пучки соломы на истопливо, он участливо спросил:

– Как жить-то будешь? Все уж добришко-то проела, что ли?

– А брошу ребеночка в колодец и уйду на все четыре стороны, – насмешливо ответила Наталья.

– Что ты! Этого нельзя! – испугался Сорокин.

– Всему веришь, как маленький…

Чем тронули ее слова фельдшера? Или не было уж сил у нее крепиться более, но только, сев вдруг на ворох надерганной из-под стрехи соломы, она заплакала.

Впервые фельдшер отважился прикоснуться к ней. Он подошел и легонько погладил ее по волосам.

– Ну! Тоже жалельщик нашелся, – мотнула головой Наталья. – Чай, плетут по селу-то, что ты за мной вяжешься, а?

– Пусть плетут. Я ведь не просто так…

– Полно, дурачок миленький, – усмехнулась Наталья. – Иди уж сюда, ладно… Ласковый ты, видно…

И завертела с тех пор фельдшера какая-то бешеная струя. Желанной и непонятной была для него Наталья. Жила то озорно, весело, то плакала о чем-то и целовала его неистово, словно расставалась на веки вечные. Просыпаясь по ночам на теплом плече своей подруги, фельдшер встречал ее лихорадочно горевший взгляд и слышал шепот:

– Женись на мне, цветик. Любить буду – никакая девка тебя так не полюбит. Только прошлым не кори и сына не обижай…

А он, наголодавшийся в крутые годы учебы, назябшийся за зиму в пустой неотопленной больнице, где жил тогда, думал: «Сам гол как сокол. Куда ж мне еще такую обузу!..»

И тяжело, угрюмо отмалчивался.

Женился он на дочери мельника, домовитой и жадноватой девке, которая умерла-то, как он утверждал перед Килограммычем, от жадности: поехала зимой торговать на городском базаре в истертом пальтишке, пожалев новую шубу, и, простудившись, занемогла…

А жизнь прожита уже!

Фельдшер опустился на свое крыльцо и долго смотрел на зеленое небо, на льющиеся, зыбкие звезды.

Где-то в этом мире развеена его любовь, и осталось лишь жалеть о скользнувших в вечность годах, не озаренных ею…

1959


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю