Текст книги "Советский рассказ. Том второй"
Автор книги: Михаил Шолохов
Соавторы: Вениамин Каверин,Валентин Катаев,Александр Твардовский,Владимир Тендряков,Гавриил Троепольский,Эммануил Казакевич,Сергей Антонов,Владимир Лидин,Василий Субботин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 58 страниц)
11
Чем больше светлело, тем становилось понятней, что на землю навалился густой туман. Сначала этот туман казался серым, каким-то немытым.
Трактор уперся радиатором в глухую мутную стену, казалось, стоял, не подвигаясь вперед, и только гусеницы его сосредоточенно пережевывали грязную дорогу.
Скоро мертвенная мгла стала оживать. Медленно, робко сбоку от дороги начал просачиваться пятнами тусклый лиловый свет. Он ширился, расплывался, смывал бесцветную муть. И вот торжественный, сияющий океан окружил трясущийся от напряжения трактор и неуклюжие сани. Где-то, невидимое, взошло солнце, жидким светом растворилось в тумане.
Земля, в течение многих дней прозябавшая в дождях и слякоти, с облегчением освобождалась от влаги. С восходом солнца туман, казалось, стал еще плотней.
Трактор трудился. Сани скользили, лишь кое-где мягко оседая то на один, то на другой бок. Дорога, вчера хитрый, опасный враг, дорога, изматывающая силы, теперь покорилась. Ни капризных колдобин, ни коварных ловушек. Гусеницы трактора с равнодушной методичностью заведенной машины кромсали эту смирившуюся дорогу, направляли ее под тяжелые бревенчатые полозья, те утюжили, приглаживали…
А Василий казнился. Он не мог глядеть на облепленные крутой грязью гусеницы, ему казалось, что трактор еле-еле ползет, что рыжеусый бригадир, сидящий за рычагами, преступно осторожничает. Пытка сидеть над больным и видеть ленивое движение гусениц! Василий не выдержал, соскочил с саней, догнал трактор, крикнул:
– Ты, дорогой, поднажал бы! А то ползем, как вошь по бороде.
– Раньше надо было спешить. Не докричал на Княжева, так теперь молчи, – сердито огрызнулся бригадир. – Это тебе не «скорая помощь».
Трактор не пошел быстрее, гусеницы с прежней медлительностью пережевывали грязь. Василий старался не глядеть на них.
Раненый с минуты на минуту чувствовал себя все хуже. Он метался, дико вскрикивал, и эти вскрики, едва отлетев от саней, как в вате, глохли в тумане. Фельдшерица попросила на минутку остановить трактор, суетливо порывшись в чемоданчике, достала несколько флакончиков и шприц, с помощью робеющего от своей неуклюжести Василия сделала укол.
Больной на время успокоился. Он лежал на боку, подтянув к животу колени, закрыв глаза. На скулах двумя круглыми пятнами пунцовел румянец.
Василий и фельдшерица сидели рядышком, не говорили ни о чем, лишь изредка обменивались взглядами, вместе устало вздыхали. Теперь, с рассветом, девушка казалась Василию новой, не такой знакомой. Темные, с рыжим отливом волосы упрямой волной выбились из-под платка, расплывчатые, бесхитростные черты лица и широкий, мягкий нос нельзя представить без густых веснушек. Некоторые из веснушек, казалось, даже попали на губы, по-детски вытянутые вперед, яркие. В платке, в мужском плаще с подвернутыми вверх клетчатой подкладкой рукавами, она, нахохленная, задумчивая, бледная от усталости, покачивалась на мягких толчках. Василий же испытывал к ней благодарность за то, что она беспокоится о больном, за то, что она больше него понимает в болезни, просто за то, что сидит рядом.
Раненый пошевелился, застонал, откинув в сторону руку. Она упала на разостланный на грязных досках половичок – широкая, костистая, в узловатых суставах, похудевшая, какая-то старческая. На лбу под всклокоченным сухим, соломенным чубом снова обильно выступил пот.
– Плохо наше дело, – произнесла девушка. – Даже укол не помог… Не довезем.
Василий глядел на больного и думал о том, что этот совсем незнакомый парень дорог ему сейчас, как брат, даже больше брата. Он самый близкий человек. Какая бы удача ни случилась – пусть простили бы разбитую машину, не передали бы в суд, оставили на прежней работе, – все равно не будет радости, если умрет этот парень. Не должен он умереть! Не должен! Если б Княжев сразу дал трактор, давно были бы в Густом Бору, парень лежал бы на операционном столе… Будь проклят этот Княжев, взваливший на него, Василия, нескончаемую, страшную пытку!
Раненый вдруг резко вытянулся, оскалился, с силой втиснув в подушки голову, изогнулся, вцепился руками в живот.
– Милый! Милый! Да что с тобой?.. Ляг спокойно, ляг… – засуетилась испуганно девушка.
Василий с отчаянной беспомощностью зашевелился.
– О-о-о! – выдохнул больной и обмяк.
Лицо его, посиневшее во время порыва, стало медленно заливаться зеленоватой бледностью. Сведенные на животе руки ослабли, стали сползать, пока не уперлись локтями в подстилку. Голова свалилась набок, из-под белесых ресниц водянистым голубым прищуром уставились мимо Василия глаза.
Фельдшерица, сама мертвенно-бледная, нервно заворачивая сползавший рукав плаща, схватила вялую, податливую руку парня, стала нащупывать пульс. В эти минуты ее веснушчатое лицо, направленное куда-то в затянутое туманом пространство, было решительным, строгим, почти красивым. Василий затаил дыхание, ждал…
Трактор, однообразно стуча мотором, вертел густо облепленными грязью гусеницами. Железный трос от трактора к саням мелко дрожал от напряжения. Мимо призрачными тенями ползли закрытые туманом кусты и деревья.
Девушка бережно опустила руку больного.
– Как? – тихо спросил Василий.
– Плохо дело. Не довезем.
Больше больной не стонал. Ему уложили голову на подушку, подоткнули с боков сено. Неподвижный, с выставленным вверх квадратным подбородком, он глядел в обложивший землю туман загадочно прищуренными глазами. Он пока дышал…
В туманном море, залившем землю, исчезло всякое понятие о расстоянии и о времени. Даже километровые столбы проходили мимо, где-то стороной, не останавливая внимания.
Василий потом не мог вспомнить – долго ли они так ехали. Его внимание привлекла рука парня, вцепившаяся в половичок. В скрюченных пальцах, сжавших толстый, потертый холст, было что-то каменное, суставы на пальцах побелели, на коже с тыльной стороны ощущалась неживая восковая желтизна.
Василий тронул фельдшерицу за плечо, указал глазами на руку. Она подсела к раненому, положила на грудь голову, на минутку застыла, словно задремала на груди парня, разогнулась, оттянула ему веки, тихо, тихо сообщила:
– Все.
Остановили трактор. К саням подошел рыжеусый бригадир, мельком покосился на умершего, осторожно поправил ему откинувшийся борт пиджака, произнес:
– Так… Не довезли…
Василий стоял у саней, тупо разглядывал парня. У того под сухим чубом, на окостеневшем лбу еще видны были капельки пота, как роса на камне. Фельдшерица сидела на своем обычном месте, беспомощно сложив на коленях руки, вскидывая и сразу же опуская жалостливые, горестные глаза.
– Что теперь делать? Везти-то к хирургу вроде уж незачем? – спросил бригадир.
– На вскрытие надо… Поехали… – слабо произнесла девушка.
Бригадир послушно направился к трактору.
Туман медленно рассеивался. Из него выползли кусты, уселись на обочине дороги. Солнце висело красноватым кругом. На лице и руках чувствовалось тепло его лучей. Неожиданно трактор снова остановился. Впереди показалась высокая фигура, осторожно ступая по скользкой грязи, стала приближаться.
– Виктор Иванович! – слабо воскликнула фельдшерица. – Пешком идет…
В шляпе, сбитой на затылок, с маленьким чемоданчиком, в засученных брюках, – на палке, переброшенной через плечо, болтаются туфли, – оскальзываясь босыми ногами, подошел хирург, снял шляпу, вытер платком лоб, лысеющую голову.
– Опоздал? – спросил он, кидая взгляд на тело, лежащее посреди саней. – Долго же вы… У меня машина застряла сразу же за городом. Пешком-то быстро не прискачешь. Дайте-ка руку, молодой человек. Так!..
С помощью Василия хирург влез на сани. В шляпе, узколицый, с костистыми скулами, умной, ехидной складкой тонкого рта, этот высокий, нескладный интеллигентный человек выглядел сейчас странно со своими босыми ногами, до белых немощных икр заляпанными грязью.
Сдвинув на затылок шляпу, он приподнял на животе умершего рубашку, внимательно оглядел, ощупал рукой. А парень, задрав вверх упрямый подбородок, казалось, сосредоточенно прислушивается к тому, что делает с ним доктор.
– Камфару впрыскивали? Сколько? – бросал отрывистые вопросы девушке.
Наконец он сел, махнул рукой трактористу: поезжай.
Трактор снова начал свою несложную работу – бесконечной грязной лентой потекли вверх гусеницы, задрожал трос…
– Доктор, хрипло обратился Василий, – если бы раньше привезти, вы бы спасли его?
– Возможно, – ответил тот. – Вполне возможно. Что-то медленно вы, друзья, собирались. Преступно медленно! Надо было не забывать, что на вашей совести лежала человеческая жизнь. Э-э, да что с вами, молодой человек? Это еще что за фокусы?..
Судорога прошла по лицу Василия. И угрызения совести, и жалость, и бессонная ночь, нервное напряжение, и усталость – все вместе лишило сил. По обветренным щекам потекли слезы, редкие, крупные, мучительные – слезы человека, не привыкшего плакать.
– Боже мой, да что это вы? Успокойтесь… Вам прилечь надо. – Девушка забрала грубую руку Василия в свои мягкие, теплые ладони, сама глядела блестящими от сдерживаемых слез глазами. – Он измучился, Виктор Иванович. Все бегал, хлопотал. Тут на такое наткнулись… И она, переводя взгляд то на Василия, то на хирурга, принялась торопливо, нескладно рассказывать о том, как Княжев отказал дать трактор. Хирург слушал, жесткие складки появились в углах губ.
– Бюрократ! – произнес он, помолчав, и повторил: – До убийцы выросший бюрократ! – Повернувшись к Василию, указывая глазами на мертвого, спросил: – Ваш знакомый?
– Нет.
Василий вытер рукавом куртки глаза и отвернулся, подавив тяжелый вздох.
Туман исчезал. Редкие кустики у дороги, облитые мягким солнечным светом, радостно топорщились зеленой листвой. В них пересвистывались птицы. Ласточки, должно быть, брачная пара, словно родившись из мутновато-голубого неба, появились над головами, сверкнули белыми грудками и умчались, растаяли, оставив о себе лишь воспоминание – два крошечных, упругих комочка, воплощение силы, ловкости, бодрости…
Трактор добросовестно тянул широкие сани по густо замешанной грязи, по лужам.
1956
Сергей Антонов
Тетя Луша
Наташе
После долгого отсутствия в колхоз воротились Гавриловы. Приехали они всей семьей: сам Гаврилов, жена, две дочери и неженатый сын Саша. В первый же вечер Саша Гаврилов прогуливался вдоль деревни дачником: в пиджаке, без галстука, в штиблетах на босу ногу, и любопытные женщины украдкой разглядывали его из-за занавесок.
На другой день девчата устроили вечеринку в избе веселой разведенки Катерины Валаховой. Народа набилось много. Ребятишки Катерины путались под ногами. Она кричала на них и называла их «самоделки». Погулять она любила и, немного выпив, всегда пела песенку о том, что если станет тоскливо, то надо пойти в лес, стукнуть веточкой о пенек, и выйдет славный паренек. Девчата смеялись, но в веселье Катерины было что-то горькое, отчаянное.
На вечеринку пришел Саша – снова без галстука и в штиблетах на босу ногу. Только на пиджак приколол значок Сельскохозяйственной выставки, чтобы все видели, что он побывал в Москве.
Зашла и Лукерья Ивановна, председатель колхоза, ладная, стройная женщина со смелым взглядом умных, темно-карих, как крепкий чай, глаз. Ходила она в ватной теплушке, надетой по-мужски небрежно, с расстегнутым воротом и в кирзовых сапогах с железными подковками. Она умела водить машины, тракторы, класть печи, рубить в лапу углы и играть на гармошке. К концу войны ей было двадцать лет. Мужчин в то время в деревне не осталось, и Лушу выбрали председателем. С тех пор она десять лет вела колхозное хозяйство.
К Валаховой Луша ходить не любила и зашла для дела: поглядеть, что за новый работник приехал в деревню.
Сашу она помнила школьником, тогда он был тихий, застенчивый. А теперь задается, делает вид, что ему скучно, разговаривает через силу. Только Катерина сумела расшевелить его своими вольными разговорами.
И когда начались танцы, Саша выбрал Катерину.
Луше стало обидно за девчат, особенно за Настеньку. Настеньке Саша определенно нравился. Она весь день готовилась к вечеру, бегала по избам, брала под залог пластинки, принесла патефон, надела длинное платье с бантиком. Она стояла, вся, как натянутая струна, тугая и крепкая, с замиранием сердца ожидая, когда Саша заметит ее и увидит, какая она. Но Саша танцевал с Катериной, а Настеньке оставалось только менять пластинки. Иногда он подходил, чтобы сказать, какой танец ставить, но от этих слов Настенька вспыхивала ярким румянцем.
«Этакая лампочка», – ласково подумала Луша. И, выбрав минуту, попрекнула Катерину:
– Что ты на нем повисла? Дай другим потанцевать.
Катерина поняла ее слова по-своему, отошла к Саше, пошепталась с ним, и, когда заиграли краковяк, он пригласил Лушу. Пришлось идти.
Саша плясал неумело, но лихо. Уверенный, что ему все простится, он вел себя развязно, бесцеремонно, а женщины понимали, что сами виноваты в этом, и не порицали его.
– Ты с Катериной не очень, – сказала ему Луша. – Гляди, шофера ноги переломают.
– А что мне Катерина, – отвечал Саша. – Что я, не видал таких, что ли…
«Теленок еще», – подумала Луша. Но танцевать ей нравилось. Саша крепко держал ее, и она не противилась. Она совсем забыла о Настеньке и танцевала один танец за другим. У нее кружилась голова, она чувствовала спиной беспокойную мужскую руку, и ей казалось, что между ними идет какой-то молчаливый заговор, и была рада этому и не рада.
Но когда вечер кончился и Саша предложил проводить ее, она отказалась наотрез. Она пошла одна, недовольная собой, стыдясь себя и своего поведения.
Стояла ясная ночь. Месяц светил в полную силу. Тихое небо, скромно мерцающее звездами, и неподвижные рябины с черной листвой и еще более черными гроздьями ягод, и белые, словно меловые, тропки, пересеченные прозрачными, нежными лунными тенями, и полосатый туман вдали, за овинами, – все было спокойно, бесстрастно, словно ничего не случилось.
И, шагая домой по уснувшей деревне, Луша думала, что утро вечера мудреней, что завтра все забудется и жизнь потечет по-прежнему. И постепенно успокаивалась.
Деревня стояла на столбовом шоссе. Машины ходили часто, давили кур. Вечерами проезжие шоферы бродили по избам – просились переночевать. Некоторые, кто посмелей, иногда увязывались и за Лушей, когда она, вот так же, как сейчас, шагала по шоссе широким, солдатским шагом, плотно засунув руки в карманы теплушки: набивались на ночевку.
– Дома небось жена дожидается, а ты – ночевать… – обыкновенно отвечала Луша спокойно-дружелюбным тоном, и почему-то именно этот тон лишал смельчаков всякой надежды.
Луше не пришлось выйти замуж. Жила она в своей избе одна.
На полпути Луша увидела Настеньку.
Настенька шла другой, неудобной стороной деревни, бесшумно, быстро, чтобы никто не заметил, и несла патефон и чемодан с пластинками.
«Эх, ярочка-доярочка, – подумала Луша, – так и не поплясала ни разу».
Она догнала девушку, взялась за чемодан.
– Давай донесу.
– Да ладно, тетя Луша. Я сама.
– Давай.
– Да ладно. Уже близко.
Луша понимала, что Настенька сердится на нее, но все-таки отобрала чемодан и донесла до ворот.
А потом вернулась домой, в свою пустую, не прибранную с утра избу, легла и стала думать. По шоссе изредка пробегали машины, и тогда в избе дребезжали стекла, тихонько, словно кто-то придерживал их ладонью, и серебристый след освещенных фарами окон медленно проползал по стене наискосок сверху вниз и угасал на полу. Луша думала, как это так: машина идет по ровной дороге, а след ползет сверху вниз. Так и заснула, не понимая, почему это.
Дня через два Саша поругался с проезжими шоферами. Луша первая увидела из окна – назревает драка. Она выбежала на улицу и схватила Сашу за руку. Он был выпивши.
Пьяная ругань и грубости не пугали Лушу. При ней часто ругались кто как умел, и она не обращала на это внимания. Но Саша не стал ругаться. Он притих, смутился и послушно пошел в избу. И Луша подумала, что из него может получиться хороший мужик, если он попадет в настоящие женские руки.
– Вот что, Саша, – сказала она. – Давай-ка определяйся. Хватит болтаться без дела.
– Мне положен месяц отпуска. Могу погулять.
– На гулянку, значит, приехал?
– От семьи не хотел отламываться, вот и приехал. Что я, в городе не заработал бы, что ли? Я, если хочешь знать, вдвое против тебя заработаю.
Он сидел, развалясь на стуле, и Луше было жалко его.
– Чаю хочешь? – спросила она.
– Что я, не видал чаю, что ли?
Потом он пил чай, а она смотрела на его русый вихор, торчащий на затылке. И вдруг ей до того захотелось пригладить этот вихор, что она испугалась и сказала быстро:
– Ну, допивай да ступай себе.
После этого он заходил еще раза два-три, уже трезвый, но так же долго пил чай и хвастался.
В деревне говорили: привораживает Луша парня. Считали годы – ему двадцать второй, ей – тридцатый. Сомнительно покачивали головами. А старик Гаврилов, видимо, на правах будущего свекра, перестал выходить на работу.
«Сама виновата, – грустно думала Луша. – Надо отваживать его».
И вскоре для этого представился случай.
Неожиданно приехал вновь назначенный главный инженер МТС с семьей. Квартиру подготовить еще не успели, и Луша предложила свою избу.
– Я домой только ночевать хожу, – сказала она. – Хозяйствуйте.
Инженер и жена его были люди пожилые, а сынок у них был четырехлетний – Светик.
В первый же вечер, придя домой, Луша не узнала своей горницы. Все переставлено, перепутано, стол застлан чужой скатертью, чужие вещи стояли на комоде.
Пришлось привыкать жить в собственном доме. Пришлось думать, где переодеваться, куда прятать от мужских глаз кое-какую одежду. Но эти неудобства не были неприятны Луше. Хоть ненадолго, а в доме появился хозяин.
Жене инженера было трудно. Она никогда не жила в деревце и боялась коров.
Кое-как приготовив обед, она садилась у окна и говорила устало:
– Хоть бы Филипп скорей приходил.
Когда приходил муж, она наливала ему суп, а сама садилась напротив и молча смотрела, как он ел. И Луша вспоминала, что совершенно так же смотрела на Сашу, когда он пил чай.
После обеда супруги разговаривали. Муж обычно был чем-нибудь недоволен и капризничал по пустякам.
Чтобы не мешать, Луша уходила к себе за перегородку, и ей казалось, что не у нее живут люди, а она снимает у них угол.
Саша заходить перестал, Луша видела его редко. Говорили, что он пытается ухаживать за Настенькой, но та не хочет встречаться с ним якобы потому, что боится Лушу. Впрочем, Луша обращала мало внимания на такие разговоры. Незаметно она втянулась в чужую семейную жизнь, заразилась чужими заботами, подружилась со Светиком и каждое утро приглаживала его жесткий вихор на затылке. Она любила стирать его одежду – маленькие штанишки, маленькие чулочки с петельками, маленькие лифчики – и обижалась, если мать стирала сама.
А когда у Светика заболел живот, обе женщины сбились с ног.
Мать чаще прежнего смотрела в окно и говорила:
– Хоть бы Филипп скорей приходил.
И Луша вторила:
– Хотя бы Филипп Васильевич скорей приходил.
Вечером на эмтээсовском «газике» приезжал инженер, и хотя от него решительно никакой помощи не было, в избе становилось спокойней.
Недели через две на усадьбе МТС приготовили квартиру, и инженер уехал.
Луша пришла в опустевшую избу, вымыла блюдце, которое стояло вместо пепельницы, села на стул и заплакала громко, навзрыд, так что было слышно на улице.
Утром, проходя мимо риги, она увидела пухлого соседского мальчонку.
Сама не понимая, что с ней, она бросилась к нему и стала целовать до боли. Он заорал благим матом, вырвался и убежал.
Придя в себя, Луша испуганно оглянулась. Вокруг никого не было. Тогда она подумала, что мальчишка может рассказать родителям, и испугалась еще больше.
Днем в контору пришла мать пухлого мальчонки.
– Что же это! – закричала она. – Моего мужика в эмтээс не отпускаешь, а другие идут?!
У Луши отлегло от сердца.
– Кто идет? – спросила она.
– Да ты что, не знаешь? Сашка Гаврилов наниматься собрался.
На другой день Луша вызвала Сашу в правление.
– Ты что, в эмтээс хочешь подаваться? – спросила она.
– Еще не обдумал. Погляжу.
– Значит, так у тебя: только на родину вернулся – и снова бежать? Не пустим. Мужчины нам самим нужны, – и Луша внезапно покраснела. С ней этого давно не бывало, она удивилась и покраснела еще больше.
Саша внимательно смотрел на нее.
– Пиши заявление, – продолжала Луша, сторонясь его взгляда. – В колхоз примем. Строительной бригадой будешь заправлять.
– А что делать?
– Дел хватит. Вон скотный двор в Поповке весь в дырьях.
– Надо поглядеть, что за скотный двор.
– Была бы охота. Пойдем хоть сейчас, покажу.
– А может, вечером?
– Давай вечером. А то и мне недосуг: в Вознесенское надо, молотилку принимать… А когда вечером? – спросила Луша и снова покраснела.
– Часов эдак в семь.
– Давай в семь, – быстро согласилась она, со смятением чувствуя, что деловой разговор, помимо ее воли, превращается в назначение свидания.
– К тебе приходить? – спросил Саша.
– Зачем ко мне? – Луша строго сдвинула брови. – Я буду здесь, в правлении.
– Как хочешь, – согласился Саша.
– А то давай так: выходи на развилок и жди. Я пойду из Вознесенского прямо в Поповку. На развилке и встретимся. Чего мне попусту сюда заходить.
– Что за развилка?
– Не знаешь, что ли? Где лес горел.
– Ладно. На развилке так на развилке, – сказал Саша и, уходя, добавил: – Только без опоздания. В семь так в семь.
У Луши пылали щеки. Нагнувшись над бумагами, она посмотрела по сторонам, стараясь угадать, не понял ли кто-нибудь скрытого смысла ее разговора. Старый бухгалтер сосредоточенно заполнял ведомость, а девушка-делопроизводитель, повернувшись к окну, наливала чернила из бутылки в чернильницу, и лица ее не было видно.
– Если будут звонить, я в Вознесенском, – сказала Луша и вышла.
И когда она проходила мимо окна, ей показалось, что девушка смеется.
До Вознесенского было около пяти километров. Луша шла лесной дорогой. Высоко в небе висело маленькое солнце. Белые березки-сестренки росли парами, из одного корня, и в их чистой зелени, как ранняя проседь, мелькали твердые желтые листочки. Луша дошла до развилки, той самой, где через четыре часа была назначена встреча с Сашей. Здесь дорога раздваивалась: налево – на Поповку, направо – на Вознесенское. Кругом виднелись черные пни, обгорелые стволы берез и осинок. И только островки молодого подлеска оживляли это глухое, скучное место. «Что здесь случится через четыре часа? – подумала Луша, и сердце ее сжалось. – Может, не приходить? Может, лучше оставаться по-прежнему – без радости, зато и без горя? А приду, не совладаю с собой… Вот и гляди сама, как лучше».
Лес кончился. Открылось широкое поле, свежая стерня, приземистые суслоны ржи, тучи воробьев над ними. На стерне, как на ладошке, стали видны все огрехи сеяльщиков, а воробьи лучше агрономов предупреждали, что зерно осыпается, давно пора молотить. В другое время Луша обязательно заметила бы это и встревожилась, но сейчас шла, ничего не видя, и твердила про себя: «Вот и смотри сама, что лучше».
Жниво кончилось, началось клеверище, потом снова стерня: показались крыши Вознесенского, а Луша так и не решила, что лучше.
Издали она заметила, что молотилки еще нет.
– Да что они, очумели? – сказала она вслух и прибавила шагу.
Колхозники, наряженные для молотьбы, сидели. Делать было нечего: место для молотилки подготовлено, четырехугольная площадка очищена от дерна, весы привезены.
– Если Настька этак будет привередничать, – слышался пронзительный голос Катерины, – так в девках и останется.
– Надо приглядеться, – возражал кто-то. – Вон Василиса выскочила замуж, а что за мужик? Седой, как луна, светит, а не греет.
– Какой ни на есть, а все-таки муж. Дешевле мужниного хлеба не найдешь.
Шел обычный женский разговор. Обсуждали, стоит ли выходить Настеньке за Сашу, обсуждали горячо, будто это от них только зависело.
Другой на месте Луши сорвал бы досаду на первом попавшемся: «Хлеб-то чей – ваш или не ваш? Ночью дождь хлынет – все пропадет! Пришли бы сказали, что молотилки нет, чем языками трепать».
Но она ничем не выдала своего волнения: спросила только, не приезжал ли машиновед, не было ли эмтээсовского начальства. Сказали, что не было.
И Луша пошла обратно, репетируя по пути суровый телефонный разговор с директором МТС. О свидании, назначенном в семь часов, она забыла и только у развилки вспомнила на минуту Сашу, девушку, которая смеялась за окном, подивилась на свои недавние душевные муки и сказала вслух:
– Это не беда, что она смеялась. Беда, что ты, милая, над собой не смеешься.
Она решила известить Сашу, что сегодня ей некогда. Пусть приходит в Поповку завтра, фермач все расскажет. «А можно и не извещать, – подумала Луша. Пусть прогуляется. Посидит, посидит и вернется. Небось волки не заедят».
У крыльца правления стоял эмтээсовский «газик».
Луша вошла в контору, увидела Филиппа Васильевича и дала волю негодованию. Что это такое? Приезжают каждый день, ругают, попрекают, а чтобы помочь, так и нет никого. Хлеб молотить надо, а чем молотить? По-дедовски, цепами? Соседнему колхозу еще когда молотилку пригнали: там председатель – мужик, его вокруг пальца не обернешь, а тут женщина, значит, колхоз обижать можно. С утра обещали молотилку, вот уже шесть часов, а ее нет. Бригада целый день бездельничает. Что это такое?
Филипп Васильевич сидел за Лушиным столом, под ходиками, и терпеливо слушал. Когда она кончила говорить, он объяснил, что в соседнем колхозе затянули молотьбу и в данный момент домолачивают последние центнеры. Он только что был там и дал указание, чтобы агрегат самое позднее через час был переброшен в Вознесенское. Потом он достал залистанную записную книжку, нашел табличку и стал упрекать Лушу за медленную вывозку зерна на элеватор.
– И вам не совестно? – сказала Луша. – Молотилку не даете, а зерно требуете.
– Я же информировал, что молотилка через час будет, – отвечал Филипп Васильевич. – А график надо нагонять. Придется вам мобилизоваться и вдвое увеличить вывозку.
Ходики показывали половину седьмого. Саша, наверное, уже собирается.
– Машины каждый день возят, а больше у нас транспорта нет. На велосипеде не повезешь, – сказала Луша.
Филипп Васильевич посчитал расстояния и центнеры, и его удивило, что машины делают мало рейсов. Он достал карту, стал смотреть маршрут. Машины петляли через Поповку, и рейс удлинялся чуть ли не на десять километров. Филипп Васильевич спросил, почему не используется прямая дорога.
– А вы бы сами разок проехали по этой дороге, – сказала Луша. – Там ни одного живого мостика нет.
На ходиках было без пятнадцати семь. Саша, наверное, уже идет на развилку. «Хоть бы уезжал скорей», – подумала Луша об инженере.
Но Филипп Васильевич завел воспитательный разговор о председателях колхозов, которые заблаговременно не думают об осени и не чинят дороги. Видимо, у него было много свободного времени.
– А кто будет чинить? – оборвала его Луша. – Наши бабы еще не научились мосты уделывать, а мужиков-плотников у нас нет. И потом, извините, Филипп Васильевич, мне некогда.
Она попрощалась с удивленным инженером и выбежала на улицу. Было без десяти семь.
«Куда это я?» – подумала Луша просто так, для вида, чтобы хоть на минуту обмануть себя.
Она быстро шла вдоль деревни, и лицо у нее было красивое и злое.
На пути ее остановила Настя.
– Чего тебе? – спросила Луша, не сбавляя шага.
– Опять стадо на болотину погнали. Там одна осока. Ее посолишь, и то через силу коровы едят, а так и вовсе не едят. С такой пастьбой разве план надоишь?
– Бери коня, езжай к пастухам. Скажи, чтобы перегнали. А в Вознесенском погляди, пришла ли молотилка.
– А ты куда, тетя Луша?
– Какая я тебе тетя! Сказано – и ступай.
Настя отстала.
Луша вышла на околицу и направилась к лесу. Солнце садилось. Было оно раза в два больше, чем днем, и заливало небеса холодным малиновым светом. Притихший лес дожидался ночи. Изъезженный проселок спускался под изволок, и шагать было неприятно легко, словно кто-то против воли тянул вперед и вперед. И Луша шла, всем своим существом ощущая эту насильную легкость, и на душе ее было невесело.
«Да что такое в самом деле, – рассердилась она. – Что я, рябая? Что я, не заработала права душу свою отогреть? Десять лет тащу такое хозяйство, недоедаю, недосыпаю, два раза на день через три деревни по кругу бегаю».
«А что с твоих трудов? – возражал ей какой-то внутренний голос. – Если бы ты колхоз как следует подняла, тогда другой разговор. А пока за десять-то лет одни Гавриловы вернулись. Один парень приехал, и того хочешь к рукам прибрать. А ты председатель, ты за все в ответе. И за хомуты, и за ломаные печи, и за то, что мужиков мало. Перед всеми женщинами в ответе: и перед Катериной и перед Настей. Смотри. Не похвалят тебя бабы… Тебя поставили о людях думать».
«А о себе когда!» – чуть не крикнула Луша, но вовремя опомнилась. Начинался горелый лес, и развилка была близко.
Через минуту она увидела Сашу. Он сидел на пеньке спиной к дороге и играл веточкой. Луше почему-то вспомнилась песенка Катерины: «Только стукни о пенек, выйдет славный паренек». Она поморщилась и остановилась.
Саша не замечал ее.
«Сейчас подойду, – быстро думала Луша, – а он спросит: „Ну, куда пойдем?“ – и посмотрит на меня со значением, как тогда в конторе… А я скажу спокойно: „Что у тебя, память отшибло? Скотный двор поглядим – и домой“. И все… И все… И чтобы никаких глупостей».
Она сошла с дороги и остановилась перед ним.
– Чего же опаздываешь? – спросил Саша.
Она стояла молча, опустив голову.
– А я уж домой собрался.
Она все стояла, не поднимая глаз.
– Ну пошли, что ли… – сказал Саша. – Поглядим поскорей, да мне назад надо. Батька сегодня именины отмечает.
Он поднялся, отряхнул брюки и пошел, играя веточкой.
И Луша внезапно поняла, что он и не думал ни о каком свидании, когда разговаривал в конторе, да и не знал, наверное, никогда, что тут встречаются с ухажерами колхозные девчата. Просто собрался человек смотреть скотный двор с председателем колхоза, только и всего. А танцы у Катерины и чаепитие – все это просто так, глупости.
Указывая дорогу, Луша молча прошла лес и направилась к Поповке напрямик – поляной.
Блекнут к осени деревенские полянки. Летом они щедро разукрашены цветами, алыми, бирюзовыми, белыми, и густой, тяжелый от медовых запахов воздух недвижно стоит над землей. А сейчас все потускнело – и цветы и травы. Редко где задумчиво клонит помятые головки бледно-голубой, словно выцветший за лето колокольчик, да прячется в тени застенчивая незабудка, да отцветают бело-розовые, грязноватые кашки, лаская вечерний воздух еле слышным прощальным запахом.