Текст книги "Советский рассказ. Том второй"
Автор книги: Михаил Шолохов
Соавторы: Вениамин Каверин,Валентин Катаев,Александр Твардовский,Владимир Тендряков,Гавриил Троепольский,Эммануил Казакевич,Сергей Антонов,Владимир Лидин,Василий Субботин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 58 страниц)
– Что он там делает? – спрашивала тетка, когда мы возвращались на кухню.
– Ничего, только курит, – говорили мы.
– Ну, ничего, пусть курит, – отвечала она и, быстро скрутив длинную тонкую цигарку, закуривала сама, озираясь на дверь, чтобы не увидел дед.
К вечеру пришел парень из сельсовета и спокойно, как человек, привыкший ходить по чужим дворам, отбиваясь палкой от собак, прошел на кухню. Все знали, зачем он пришел, и он знал, что все об этом знают, но для приличия он сначала говорил про всякую ерунду. Дядя так и не вышел из комнаты, хотя тетка тайком посылала за ним. В конце концов парень объявил о цели своего прихода, сделав при этом постную мину горевестника. С этой же постной миной горевестника он взял Куклу за повод и повел ее со двора. Он вел ее на предельно вытянутых поводьях, словно удлиняя расстояние между собой и лошадью, словно молча втолковывал нам, что она имеет дело не с ним, а с законом. Но, пожалуй, он это делал слишком явно, и потому мы, дети, не очень поверили ему. Мы чувствовали, что по дороге от хозяина к закону он что-нибудь отщипнет для себя самого.
Как только он вышел со двора, мы побежали в огород и, прячась в кукурузе, следили за ним. Так оно и оказалось. Недалеко от дома он остановился у большого камня, осторожно влез на него и оттуда спрыгнул на шею лошади. Кукла взвилась, но опрокинуть его не смогла. В наших краях слишком многие хорошо ездят.
– Меблизация! – крикнул он, не то понукая лошадь, не то оправдываясь, и поскакал. До сельсовета было пять километров.
Мы постояли еще немного, покамест не смолк звук лошадиных копыт, и потом тихо вернулись во двор.
Через несколько дней после того, как дядю взяли на заготовку леса, в котловине Сабида медведь зарезал соседскую корову. Она долго ревела, наверное, звала на помощь, но спуститься было некому. Мы все столпились у края котловины и слушали. Больше часа длился этот жуткий рев, придавленный теменью котловины и нашим страхом. Потом он стал слабеть и удлиняться. Казалось, голос коровы уже не пытался вырваться к людям наверх, а стекал вместе с кровью по днищу котловины. Потом он превратился в еле слышный стон, и этот стон был еще страшнее, чем рев. К нему особенно настойчиво и долго прислушивались, стараясь не спутать его с другими звуками ночи, а главное – не упустить его, словно остротой слуха отдаляли мгновение смерти. Наконец все замолкло, а потом стало слышно, как за перевалом отдаленно грохочет война.
Несколько дней после этого скотина, проходя мимо того места, где была растерзана корова, ревела, вытягивая морды и принюхиваясь к следам крови. Казалось, животные давали прощальный салют своему погибшему товарищу. Потом дождь смыл следы крови, и они успокоились.
Дядя, вернувшись домой, устроил в лесу засаду и несколько ночей подкарауливал медведя, но он больше не появлялся.
Шли дни. Про лошадь дядя не говорил, и мы при нем о ней не вспоминали, потому что тетка нас предупредила об этом. И без того не слишком разговорчивый, он стал еще более молчаливым. Бывало, хлопнет за ним калитка, тетка посмотрит ему вслед и вздохнет: «Скучает наш хозяин».
Однажды я встал раньше всех, потому что накануне приметил на дереве несколько плодов инжира, которые должны были поспеть за ночь. Выхожу на веранду и не верю своим глазам: у ворот стоит лошадь.
– Кукла! – закричал я, замирая.
– Не может быть! – радостно отозвалась тетка из комнаты, словно она только и ждала моего возгласа.
Я спрыгнул с крыльца и побежал к воротам.
Через минуту взрослые и дети столпились у ворот. Дядя вышел последним. Он не спеша прошел двор своей легкой походкой. Было заметно, что он старается выглядеть спокойным. Возможно, он стеснялся нас или думал, что радость может оказаться преждевременной.
Лошадь впустили во двор. Она прошла несколько шагов и нерешительно остановилась перед дядей. Он обошел ее, внимательно оглядывая. Только теперь мы заметили, какая она худая и усталая. Когда она сошла с места, рой мух, злобно гудя, слетел с ее спины и потом снова уселся ей на спину, как стая карликовых стервятников. Спина лошади оказалась стертой.
– Кто ее знает, что она там перевидала, – прервал дедушка общее молчание, как бы оправдывая лошадь.
– Чоу! – Взмахнув рукой, дядя согнал ее с места.
Кукла отошла на несколько шагов, остановилась, постояла я вдруг оглянулась на дядю.
– Чоу! – Снова взмахнув рукой, он согнал ее с места и посмотрел ей вслед. Рану на спине он презрительно не замечал, словно то, к чему он приглядывался и прислушивался, было куда важнее всяких ран.
Кукла опять сделала несколько шагов и нерешительно остановилась. Все молчали, и, словно испугавшись общего молчания, лошадь снова оглянулась на хозяина.
– Чоу! – прикрикнул он на нее еще раз, и она опять сошла с места, сделала несколько шагов и обреченно остановилась.
Больше она не оглядывалась. Мухи снова слетели с ее спины и снова уселись на рану, но дядя эту рану еще более презрительно не замечал, как будто лошади нарочно протерли спину, чтобы отвлечь его внимание от того главного, что с ней случилось.
– Перестань, – тихо сказал дедушка, хотя он ничего не делал.
– Порченая, – устало ответил дядя, – надорвалась… – Он повернулся и пошел в дом.
Я не понимал, что значит порченая, но чувствовал, что с лошадью случилось что-то страшное, и в то же время не верил этому.
– Разве рана не заживет? – спросил я у дедушки, когда дядя ушел на работу.
Дедушка сидел в тени яблони и плел корзину.
– Не в этом дело, – сказал он. Его кривые, сточенные работой пальцы остановились. Он оглядел свое плетенье и, сообразив, как идти дальше, добавил: – У ней гордость убили.
– Какую гордость? – спросил я.
– Ясно какую, лошадиную, – ответил он, уже не слушая меня. Он просунул между дрожащих и стоящих торчком планок поперечную планку и жадными, сильными пальцами стянул ее, чтоб уплотнить плетенье, как стягивают подпругой лошадиный живот.
– Но она же отдохнет, – напомнил я, стараясь нащупать, что он имел в виду.
– Ей теперь все равно, в ней игры нет, – сказал он, продолжая скручивать, прогибать и натягивать гибкую, свежевыструганную ореховую планку. Что-то непристойное, нестариковское было в жадном удовольствии, с которым он плел корзину. Правда, он все делал с такой же жадностью.
Только через много лет я понял, что потому-то он и оказался не сломленным до конца своих дней, что обладал даром хороших крестьян и больших художников – извлекать удовольствие из самой работы, а не ждать ее часто обманчивых плодов. Но тогда я этого не знал, и мне было обидно за Куклу.
С месяц лошадь жила во дворе. Мы, дети, верили, что она отдохнет и станет такой же, как раньше. Теперь мы сами водили ее купать, приносили свежую траву, отгоняли от нее мух, очищали рану керосиновой тряпкой. Через некоторое время рана затянулась, лошадь стала гладкой и красивой. Но, видно, что-то в ней и вправду навсегда изменилось. Теперь, если подойти к ней и положить руку на шею или на спину, она совсем не дрожала, а только затихала и прислушивалась. Иногда, когда она вот так затихала и прислушивалась, казалось, что она пытается и никак не может вспомнить, какой она была раньше.
Вскоре дедушка отправился с ней на мельницу, потому что наш ослик так и не возвратился с перевала. Потом ее стали одалживать соседи, но дядя на нее больше не садился и даже не подходил к ней. Она все еще помнила его и, услышав его голос, подымала голову, но он всегда неумолимо проходил, не замечая ее.
– Какой ты жестокий, – сказала тетка однажды, когда мы собрались перед обедом на кухне, – подошел бы хоть раз, приласкал бы…
– Можно подумать, что ты мою лошадь любишь больше, чем я, – сказал он насмешливо и, сунув цигарку в огонь, прикурил.
Осенью Куклу продали в соседнее село за пятнадцать пудов кукурузы – слишком много едоков собралось в доме дяди.
Больше мы Куклу не видели, но однажды услышали о ней. Как-то новый хозяин ее приехал на скачки. Он привязал ее у коновязи, а сам протиснулся в толпу. Во время самого длинного заезда, когда азарт дошел до предела и Кукла услышала гул толпы, запах разгоряченных лошадей, топот копыт, она вспомнила что-то.
Так или иначе, она оборвала привязь, влетела в круг, обогнала мчащихся всадников и почти целый круг шла впереди с нелепо болтающимися стременами под свист и хохот толпы. Потом ее обогнали другие лошади, и она сама сошла с круга.
После Куклы дядя Кязым не заводил лошадей. Видимо, возраст уже был не тот, да и время не то.
1965
Александр Яшин
Угощаю рябиной [29]29
Печатается по изд.: Александр Яшин. Избранные произведения в 2-х томах, т. 2. М., «Художественная литература», 1972.
[Закрыть]
Весной в Подмосковье, пряча лыжи на чердак, я заметил развешанные по стропилам кисти рябины, которую осенью сам собирал, сам нанизывал на веревки, а вот забыл о ней и, если бы не лыжи, не вспомнил бы.
В давнее время на моей родине рябину заготовляли к зиме как еду, наравне с брусникой, и клюквой, и грибами. Пользовались ею и как средством от угара, от головной боли.
Помню, вымораживали мы тараканов в избе, открыли дверь и все окна, расперев их створки лучиной, а сами переселились к соседям. За зиму таким способом избавлялись от тараканов почти в каждом доме. В лютый мороз пройдет несколько дней – и ни одного прусака в щелях не остается. Вернулись мы в свою избу через неделю, мать принялась калить печь, да закрыла трубу слишком рано, не рассчитала, и к вечеру мы все валялись на сыром полу, как тараканы. Не знаю, что с нами было бы, если бы не мороженая рябина. Странно, может быть, но сейчас вспоминать об этом мне только приятно.
В Подмосковье я собирал рябину больше из любви к этим своим воспоминаниям о детстве да еще потому, что в прошедшем году уродилось ее на редкость много, и жалко было смотреть, как сочные, красные ягоды расклевывают дрозды.
На темном чердаке под самой крышей связки рябины висели, словно березовые веники. Листья на гроздьях посохли, пожухли и свернулись, и сами ягоды, перемерзшие за зиму, тоже чуть сморщилась, вроде изюма, зато были вкусны. Свежая рябина – та и горьковата, и чересчур кисла, есть ее трудно, так же как раннюю клюкву. Но и клюква и рябина, прихваченные морозом, приобретают ни с чем не сравнимые качества: и от горечи что-то осталось, а все-таки сладко и, главное, никакой оскомины во рту.
Цвет рябиновых ягод тоже за зиму изменился, он стал мягче и богаче по тонам: от коричневого, почти орехового, до янтарного и ярко-желтого, как цвет лимона. Впрочем, почему это нужно сравнивать рябину с лимоном, а лимон с рябиной?
Попробовав ягоды тут же на чердаке, я первым делом обрадовался, что опять смогу как-то побаловать своих детей и лишний раз доказать им, что деревенское детство не только не хуже, а во многих отношениях даже лучше детства городского.
Не знаю, как это передать, объяснить, но всю жизнь я испытываю горечь оттого, что между мною и моими детьми существует пропасть.
Нет, дело не в возрасте. Дело в том, что я был и остаюсь деревенским, а дети мои городские и что тот огромный город, к жизни в котором я так и не привык, для них – любимая родина. И еще дело в том, что я не просто выходец из деревни, из хвойной глухомани, – а я есть сын крестьянина, они же понятия не имеют, что значит быть сыном крестьянина. Поди втолкуй им, что жизнь моя и поныне целиком зависит от того, как складывается жизнь моей родной деревни. Трудно моим землякам – и мне трудно. Хорошо у них идут дела – и мне легко живется и пишется. Меня касается все, что делается на той земле, на которой я не одну тропку босыми пятками выбил; на полях, которые еще плугом пахал; на пожнях, которые исходил с косой и где метал сено в стога.
Всей кожей своей я чувствую и жду, когда освободится эта земля из-под снега, и мне не все равно, чем засеют ее в нынешнем году, и какой она даст урожай, и будут ли обеспечены на зиму коровы кормами, а люди хлебом. Не могу я не думать изо дня в день и о том, построен ли уже в моей деревне навес для машин или все еще они гниют и ржавеют под открытым небом, и когда же наконец будет поступать запчастей для них столько, сколько нужно, чтобы работа шла без перебоев, и о том, когда появятся первые проезжие дороги в моих родных местах, и когда сосновый сруб станет клубом, и о том, когда мои односельчане перестанут наконец глушить водку, а женщины горевать из-за этого.
А еще: сколько талантливых ребятишек растет сейчас в моей деревне, и все ли они выбьются в люди, заметит ли их вовремя кто-нибудь, и кем они станут?..
По утрам я будто слышу, как скрипят колодезные журавли на моей неширокой улице и холодная прозрачная вода из деревянной бадьи со звоном льется в оцинкованные ведра. Скрипят ли журавли теперь? Уцелел ли тот колодец вблизи нашей избы, из которого я сам много лет носил воду на коромысле?
Что до всего этого моим сыновьям и дочерям? Во всяком случае, они не крестьянские дети и потому не чувствуют, как мне кажется, и не понимают моего детства. Разные мы люди, из разного теста сделаны и, должно быть, по-разному смотрим на мир, на землю, на небо.
Но, может быть, я не прав, попробуй разберись в этом.
Ревность и обида мучают меня, когда между нами опускается вдруг некий занавес и мои многознающие отпрыски вдруг начинают даже бунтовать, подтрунивать надо мною из-за того, что меня каждое лето тянет не в теплые края, не к синему морю, а все в мои северные дебри, к комарам да мошкам. Они же комаров и мошек терпеть не могут. Да и то сказать, не каждый человек способен свыкнуться с этой нечистью на земле.
Запах скотного двора, унавоженных полей и соломы меня бодрит, я вспоминаю о свежеиспеченном хлебе, а для моих детей запах навоза только вонь, и ничего больше.
У художника Серова есть замечательная картина «Волы», – у старого Серова, не у нынешнего. Вряд ли мои дети чувствуют всю прелесть этого серовского шедевра. Даже когда сыновья мои попадают в деревню, их привлекает больше трактор, а не живая лошадь, совершеннейшее из созданий природы. С машиной управляться легче, чем с живым существом…
Правда, и деревенские ребятишки теперь охотнее играют не в лошадки, а в трактор, в автомобиль, как во время войны играли в войну. И, может быть, мои страхи преувеличены. Но все-таки мне почему-то жаль иногда своих детей. Жаль, что они, городские, меньше общаются с природой, с деревней, чем мне хотелось бы. Они, вероятно, что-то теряют из-за этого, что-то неуловимое, хорошее проходит мимо их души.
Мне думается, что жизнь заодно с природой, любовное участие в ее трудах и преображениях делают человека проще, мягче и добрее. Я не знаю другого рабочего места, кроме земли, которое бы так облагораживало и умиротворяло человека.
В общем, жаль мне своих детей, но я люблю их и потому не упускаю случая постоять перед ними за свою сельскую родословную, за своих отчичей и дедичей.
И сейчас, обнаружив забытую на чердаке рябину и вспомнив, с каким наслаждением мы в детстве ели ее, мороженую, я опять решил про себя: вот угощу – и почувствуют мои птенцы, что значит настоящая природа, настоящая Россия, и мы больше будем понимать друг друга.
Кстати, и цветет-то рябина удивительно красиво, пышно и тоже гроздьями. Каждое соцветие – целый букет. Но весной разных цветов так много, что эти белые кремовые гроздья на деревьях как-то не бросаются в глаза. К тому же весной детям моим не до цветов, не до красот природы, не до поездки в деревню. Школьные перегрузки, часто нелепые, не оставляют времени у них и у преподавателей, чтобы интересоваться живой землей. Да и осенью, когда на полосах поспевает горох, на грядках овощи, а в лесах грибы, брусника, княжая ягода, они, дети, должны быть в городе, за партами, и если что видят, то лишь на торговых лотках.
А все-таки…
Но прежде чем встретиться со своей семьей, я со связкой рябины на веревке появился в кругу товарищей по работе. Всегда приятно чем-нибудь одаривать людей, и потому я особенно обрадовался, когда рябина моя взволновала моих знакомых.
Один из них, ширококостный, шумный, автор колхозных романов, первый шагнул мне навстречу, сказал «ого!», взял связку из моих рук, чтобы сначала ощутить ее тяжесть, покачал вверх-вниз и, как знаток, понюхал.
– Ого! – повторил он. – Вот это да! Рябина! Можно?
Он отщипнул одну ягодку, затем другую, взял на язык, почмокал, разжевал.
– Неужель с родины?
– Нет, здешняя, подмосковная.
– Ты смотри! Сколько ни обламывают, а все жива… Вот что значит русская рябина!
И он стал осторожно перебирать сухие, плотно слежавшиеся бурые и серые листья и открывать, как бы развертывать гроздья янтарных и красных ягод.
– Да, северный виноград! Витамины! – причмокивал он. – У нас раньше под каждым окном в деревне два или три дерева обязательно росли. Были одноствольные, а то – кустом, от корня в четыре-пять стволов. Весной аромат по всей избе. Что за дом без своего садика под окнами! Мало под окнами, у нас даже за двором, на участке, где-нибудь около гумна отводили уголок для деревьев. Черемуху на участке обычно не сажали, от нее заразы много, на сладкое, как известно, всякая пакость лезет. А рябину сажали частенько. Наверно, ведь и в ваших местах палисаднички были? Все помнишь?
– Как не помнить! Любили и мы по черемухам да по рябинам лазить, хлебом не корми.
– Вот, вот, – обрадовался он, – хлебом не корми! А наши дети растут! Даже по крышам не лазят. Что за детство! Лошадей да коров только на картинках видят. Один рвется к бильярду, хлебом не корми, другой мечтает за руль сесть. И развязные какие-то… Мой младший на днях встретил старика Чуковского, Корнея Ивановича, – живого Чуковского! – и спрашивает: «Как жизнь?» Вроде по плечу похлопал. А потом заглянул к нему в открытый гараж и говорит: «Я не знал, что у Вас ЗИМ!» Корней Иванович, конечно, расхохотался. Расхохочешься!
«Ну, к моим детям это не относится, – с удовлетворением подумал я. – Мои не такие, и, может, потому, что у меня их много, и не так им просто и легко живется».
А он продолжал:
– Между прочим, у нас раньше пироги пекли с черемуховыми ягодами. Зубы у всех были крепкие, ешь – хруст стоит. А ил рябины не помню, что делали… Спелые кисти ее раскладывали на зиму промеж оконных рам, это уже для красоты. На белых листочках из школьных тетрадей – красные крапинки… И на рушниках вышивали рябину – хорошо!..
Воспоминаний сельского романиста, его красноречия уже невозможно было остановить. Я слушал и ждал: вспомнит ли об угаре?.. Вспомнил!
– Знаешь ли, что в деревнях рябина спасает людей от угара? Зимой печи топят жарко, поторопится баба закрыть трубу, чтобы тепло сберечь, – и все в лежку лежат. Ну, принесут этакую вот связку с потолка и жрут. От наших морозов тараканы валятся, а рябина становится только слаще. Как говорится, что русскому здорово – то… и так далее. Что ты скажешь, проходит угар, голова не трещит. К чему все эти пирамидоны, анальгины, тройчатки? То ли дело натуральная целебная сила! – И он, шумный, так захохотал, что можно было подумать, не смеется, а кричит на кого-то. – Твоя ягодка уже оттаяла, а все еще вкусна. Я возьму веточку с собой?
– Бери, пожалуйста, не одну.
Он взял и снова начал настраиваться на воспоминания:
– Да, вот ведь как, рябина… А все-таки, что мы такое из рябины делали?..
– Настоечку, настоечку из рябины делали, вот что! Как же забыть такое? – заинтересованно вклинился в разговор другой мой знакомый и тоже с удовольствием стал сощипывать ягоду за ягодой.
А третий неожиданно спросил:
– Что это?
– Рябина, конечно.
– Да? Рябина? – удивился он. – «Что стоишь, качаясь»? Откуда она у вас?
– Осенью красовалась под окном, а зимой висела на чердаке.
– Это интересно, расскажите, расскажите!
Еще не разобравшись толком, действительно ли ему это интересно, я стал рассказывать. Но что, собственно, было рассказывать? Чего такого он мог не знать про рябину?
– Пожалуйста, спрашивайте, что вас интересует?
– Как что интересует? Прежде всего – дикая рябина или садовая?
– Была дикая, сейчас растет на участке. Принес из лесу несколько тоненьких, задавленных кустиков, пересадил под окна, на свободе они принялись, похорошели. Пока за рябиной ухаживаешь, заботишься о ней – она не дикая, и ягода крупнеет, добреет, а перестань заботиться – одичает рябина, запаршивеет, и ягода станет мелкой, горькой, чуть ли не ядовитой.
Любознательный друг мой засиял от догадки:
– Происходит, собственно, то же, что и с людьми?
– Собственно, то же, – подтвердил я. – Вот уже вторую осень от дроздов на моей рябине отбою не было.
– Очень интересно! И дрозды, значит, рябину любят?
– Как же, любят! Есть дрозд, которого так и зовут: рябинник.
Тут первый знакомый снова включился в разговор.
– А ты не замечал, – обратился он ко мне, – когда на рябину урожайный год, дрозды, что ты скажешь, зимовать остаются? Не замечал?
– Замечал, – ответил я.
– Конечно, не все, а которые посмелее, самые отчаянные, так сказать.
– И не одни дрозды, наверно. Кстати, в этом году так и случилось: большие стаи птиц в наших перелесках остались на зимовку, уразумели, что от добра добра не ищут.
– Очень интересно, – заговорил опять городской книгочий. – Вот ведь какое дело! И как же вы ее приготовили, рябину?
– Что ее приготовлять? Обломал гроздья с дерева, прямо с листьями, как видите, взял веревку, привязал к ее концу палочку-выручалочку и нанизал гроздья на веревку. Вот и вся работа.
– Удивительно интересно! А что потом?
Я начал улыбаться забавной обстоятельности его вопросов. Но вправе ли я был ожидать и тем более требовать, чтобы и этот мой товарищ, у которого свой круг жизненных интересов, отличный от моего, но одинаково важный и нужный, чтобы и он смотрел на мою рябину так же, как я на нее смотрю? Не было у меня такого права. Значит, неуместна была и моя ирония. Другое дело, если бы дети мои так же интересовались всем, что касается моего детства!
– Что потом, говорите? А попробуйте! – И я с готовностью протянул ему раскачивающуюся цветастую гирлянду.
– И что же, ягоды замерзли зимой? – продолжал допрашивать меня горожанин.
– Ледышками стали. Да вы отведайте, не бойтесь!
– А вкус их изменился от этого? Кислые они или какие?..
Один раз он даже тронул листья, пошуршал ими, но так и не решился взять в рот ни единой рябиновой ягодки. Что же, выходит, я должен жалеть и его? Хватит ли у меня жалости на всех?
– Ах, что за прелесть, что за прелесть! – восторженно заахала вдруг накрашенная немолодая дама, печатавшая в газетах очерки на морально-бытовые темы. – Это же диво дивное, чудо чудное! И как па-ахнет! Можно я понюхаю?
– Может быть, хотите и попробовать?
– С удовольствием! И вы не пожалеете?
Она быстро клюнула ягодку, съела ее, сморщилась и заахала еще энергичней.
Я снял сверху несколько кистей, протянул ей.
– Ах, что вы, ах, зачем вы! – обрадовалась она. – Разъединять такую прелесть, такое творение природы! Как можно! – Но гроздья рябины приняла. Приняла бережно, из рук в руки, как если бы это был сигнальный экземпляр ее новой книжки. Затем вынесла из своей комнаты огромный оранжевый апельсин и не отступилась, пока я не согласился взять его взамен рябины.
– За добро надо платить добром! – многозначительно сказала она.
А рябиновые кисти тут же опустила в стакан с водой – «Вот так!» – и не переставала ахать от восторга и удовлетворения:
– Какой букет, ах! Он у меня будет стоять на письменном столе. Это же сама Россия!
Сама Россия!.. Я вспомнил о Бобришном Угоре на моей родине. Осенью, когда похолодает, и по утрам река светла до дна, и лесные опушки просвечивают насквозь, когда на мокрой от росы траве посверкивает паутина, а в ясном, прозрачном воздухе носятся стаи молодых уток, – вдруг из всех перелесков выдвигаются на передний план нарядные, увешанные гроздьями рябины: вот они мы, не проглядите, дескать, не пренебрегайте нашей ягодой, мы щедрые! Ветерок их оглаживает, ерошит сверху донизу, и птицы на каждой ветке жируют, перелетая, как из гостей в гости, с одной золотой вершины на другую, а они стоят себе, чуть покачиваясь, и любуются сами собой…
Хлынет дождь – и засверкает весь речной берег. Стекает вода с рябиновых кистей, капелька за капелькой, ягоды красные и капли красные; где висела одна ягода – сейчас их две, и обе живые. Чем больше дождя, тем больше ягод в лесу…
Все, конечно, может примелькаться, ко всему со временем привыкаешь, но такое не заметить трудно. Вскинешь голову и неожиданно для себя, как после долгой отлучки, и словно бы уже не глазами, а каким-то внутренним, духовным зрением увидишь всю эту красоту в удивительно чистом, завораживающем сиянии. Увидишь, как в первый раз, все заново, и радуешься за себя, что увидел. Ни наяву, ни во сне этого забыть никогда нельзя. Вот она какая, наша рябина!
Недаром же, истосковавшись по родине, русская поэтесса, сколь ни уверяла себя и других, будто ее уже ничто не может обольстить, что ей «все – равно и все – едино», все безразлично, под конец стихотворения признавалась:
Дальний мой родственник, химик Аркадий Павлович Ростовский, которого судьба забросила на всю жизнь в знойный, раньше далекий от России Ташкент, влюблен был в экзотику Востока, во все эти древние мозаичные медресе, и лепные мечети, и караван-сараи, даже чай пил только из пиалы, а все-таки настойчиво, до конца дней своих пытался заставить расти у себя под окном простую русскую рябину. Правда, не удалось это ему…
Конечно, и рябина может примелькаться. Однажды ко мне на Бобришный Угор, в мою охотничью избу, приехал осенью друг из Ленинграда. Я не знал, чем порадовать его, а он глянул поутру из окна и, как заговорщик, шепнул мне:
– Под окном-то у вас красавица стоит, не видите?
Я с перепугу принял его слова всерьез, бросился к окну и ахнул: под окном действительно стояла настоящая красавица. Рябина! Как же я раньше ее не заметил?
Сама Россия!.. Вспомнил я и о цветочных горшках на окнах городских квартир, о маленьких жалких клумбочках во дворах многоэтажных зданий, а то прямо у лестниц, справа и слева от входных дверей, о клумбочках, выхаживаемых кропотливо и бережно горожанами. Все они, сознавая или не сознавая, тоскуют по настоящей природе. Горшки и клумбы – разве это природа?
– Позвольте-ка причаститься и мне! – протиснулся к рябине сквозь толпу пожилой грузный литератор с седыми усами, в коричневом шерстяном свитере, в черной академической шапочке на голом черепе. – Редко я сейчас ее вижу, а в юности, бывало, мы носили ее с реки целыми корзинами, пестерями. А то затянем пояса потуже и набьем под рубахи вокруг себя, прямо к голому телу, сколько могло уместиться. С реки отправляемся толстые, как бочки, а по дороге едим да в дудочки постреливаем, и чем ближе к дому, тем тоньше становимся. Как это точно сказать: тончаем, тонеем, утончаемся? (Начались муки слова!) Нет! Утончаемся сказать нельзя, смысл другой… Самая бесподобная рябина, конечно, мороженая. Кстати, от угара хорошо помогает…
И он стал вспоминать о том самом, о чем мы уже переговорили. Мы не перебиваем его.
– Человек не может не тянуться к природе, он сам ее творение, – сказал он наконец.
– За чем же дело стало? – спросили его не без упрека сразу в несколько голосов. – Ехали бы в деревню, жили бы на подножном корму, примеров немало.
– Э, молодые люди! Вы, кажется, злитесь? А рассуждали, наверное, о союзе с природой, о том, что она смягчает нравы? Дело простое: сначала нужен был институт, затем потребовались издательства, журналы… Затем городская жена появилась… Сейчас, к сожалению, я уже не могу спать на сеновале и носить воду с колодца. Вот в будущем, на которое мы сейчас работаем, должна наступить гармония между городом и лесом. Зеленоград! Для меня это звучит, как, наверное, для первых русских революционеров звучало слово «социализм»…
По-разному относились знакомые к моему угощению и разными глазами на него смотрели.
Какая-то девушка воткнула рябиновую кисть себе в прическу и тотчас побежала к зеркалу: в черных волосах ее заблестели почти настоящие рубины. Потом она попросила еще две-три кисти ягод, чтобы сделать из них бусы.
– Я каждую ягодку лаком покрою, – объяснила она.
Молодой поэт сказал:
– Сколько песен сложено о рябине, а еще хочется. Ветку рябины надо бы вписать в наш герб…
Случись художник, и он, вероятно, сказал бы нечто подобное:
– Сколько картин написано, а еще одной не хватает. Моей! Странно, что в лепных орнаментах у наших архитекторов много винограда и нет рябины…
А гардеробщица Поля подошла к делу чисто практически:
– Я вот заморю эту веточку по-нашему, по-рязанскому, да чаек заварю, побалуюсь, молодое житье вспомню. Раньше у нас девки рябиной милых привораживали. Помогало. Я уж отворожила…
Ягод у меня было много, я не боялся, что их не хватит для моих детей, только неотступно думал о том, как они примут их, понравится ли им моя северная, моя деревенская снедь.
Но больше всех поразил меня последний из подошедших. Он просто по-дружески сказал мне:
– Слушай, Сашка, продай мне все это!
– Как это продай? – растерялся я.
– Ну так, все эти «витамины». А не хочешь продать – отдай так, я тебе тоже подкину какой-нибудь сувенирчик. – И он стал рыться в своих многочисленных широких карманах, небрежно раздергивая серебристые змейки-«молнии».
Нужна ему моя рябина! Но я все-таки дал веточку и ему. При этом мне очень хотелось сказать: «Поешь, может, на пользу пойдет!»
Но я ничего не сказал.
После разговора с ним я быстро покинул дом, где жили и творили мои товарищи.
А дети мои взялись за рябину сначала недоверчиво, морщась и вздрагивая так же, как осенью, когда ели упругие и сочные ягоды прямо с дерева. Но скоро они набросились на рябину азартно, съели ее всю с удовольствием и все упрекали меня за то, что я не угощал их такой вкуснотой раньше.
– Это же совсем разные вещи! – говорила мне старшая дочь. – Неужели ты не понимаешь? Это разные рябины.
Вот оно как, я же и виноват оказался. Ладно, кушайте, раз по душе пришлось! И пусть она спасает и вас от любого угара, наша рябина.
А под конец, когда все успокоились, я услышал один доверительный и добрый голос:
– Папа, разве там, на твоей родине, много такой рябины? Может быть, осенью съездим, наберем, а? Той, вашей!
Только ведь осенью опять в школу надо…
1965
Александр Яшин. «Угощаю рябиной».
Художник П. Карачинцев.