Текст книги "Советский рассказ. Том второй"
Автор книги: Михаил Шолохов
Соавторы: Вениамин Каверин,Валентин Катаев,Александр Твардовский,Владимир Тендряков,Гавриил Троепольский,Эммануил Казакевич,Сергей Антонов,Владимир Лидин,Василий Субботин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 58 страниц)
8
Петя поехал искать осциллографы, не нашел их и огорчился, хотя заранее был уверен, что не найдет. За обедом, который был одновременно и ужином, он обдумывал свой разговор с шефом. Объяснить путаницу, с которой Петя встретился в Институте стекла, да еще по телефону, было невозможно. И он решил сказать: «Все в порядке». Он был почти уверен, что в конечном счете все действительно будет в порядке.
Он достал билет, но не на «Спартак» и не в Театр комедии, а в Большой драматический на пьесу, о которой он слышал что-то хорошее. Но Тамара, которой он позвонил, сказала, что, очевидно, что-то хорошее он слышал о другой пьесе, потому что эта – очень плохая.
– От Вальки есть что-нибудь?
– Нет.
– Хоть бы позвонил, скотина!
– Да, – безропотно отозвалась Тамара.
Петя решил отдохнуть, а потом пройтись по вечернему Невскому – и, уснув, вскочил в два часа ночи. Расстроенный, он долго сидел у окна, глядя на залатанные крыши сараев. Как это с ним часто случалось, он думал во сне – на этот раз о приборе Оганезова. Теперь, проснувшись, он продолжал думать: конечно, можно достигнуть большей точности! Он сделал чертежик, потом смял его и, бросив в корзину для бумаг, снова завалился, на этот раз до утра.
9
Утром, еще голый, он достал чертежик и, разгладив его на колене, перебелил с поправками, которые пришли ему в голову неизвестно когда: во сне или когда он рассматривал свои голенастые, как у страуса, некрасивые ноги.
Ехать в институт ему не хотелось, как не хочется лезть в холодную воду, чтобы отцепить запутавшийся среди водорослей рыболовный крючок. Но делать было нечего. Он сел в трамвай и через полчаса поднимался в лифте на девятый этаж, разыскивая Оганезова.
– Здравствуйте, я на минуту. Дело в том, что вы все-таки…
Оганезов не сразу понял, что речь идет о его приборе. Он сожалел, что вчера накричал на Петю, у него был смущенный вид, и сперва он думал лишь о том, как бы наименее обидным для себя способом выйти из неловкого положения. Но когда он понял, что этот незнакомый человек, на которого он незаслуженно обрушился, уйдя от него, стал заниматься не своими, а его, Оганезова, делами, он радостно захохотал, открыв рот, как ребенок.
– Это смешно! – с восторгом сказал он. – Не важно: точность, не точность… Вы такой человек, да? Как ваша фамилия?
– Углов. Как это не важно? Вы меня не поняли.
Оганезов слушал, отогнув длинное морщинистое ухо.
– Феноменально! – сказал он. И через несколько минут: – Не выйдет.
Петя снова стал терпеливо объяснять.
Оганезов вдруг толкнул его и, сказав «молчи» почему-то на «ты», взволнованно зашагал по лаборатории. «Дошло», – подумал с удовольствием Петя.
Они проговорили бы до вечера, если бы Оганезов, спохватившись, не вспомнил о Петином деле.
– Вы были у Круазе? – спросил он, произнося эту фамилию так же легко, как любую другую, но одновременно как бы вспоминая, что именно так ее и надо произносить.
– Сегодня? Нет еще.
– И не ходите. Вот что мы сделаем: возьмем за бока Скачкова.
– Кто это?
– Я вчера не показал вам Скачкова?
– Нет.
– Скачков – это человек, который чувствует стекло, как музыку! Вы понимаете? Пошли!
Но Скачков, чувствовавший стекло, как музыку, не показал подобной тонкости в разговоре с Петей.
– Прикажут – сделаем, – вздохнув, сказал он. – Вообще-то Игорь Лаврентьевич мне звонил.
– Звонил?! – переспросили одновременно Оганезов и Петя.
– Да. Сколько вам нужно?
Скачков был квадратный пожилой человек в топорщившемся от чистоты халате. Седые волосы были начесаны на толстый низкий лоб. Он говорил с Петей скучным голосом, но не потому, что мало интересовался стеклом Часовщикова, а потому, что Круазе говорил с ним об этом деле неопределенно и, во всяком случае, без малейшего воодушевления.
– Сколько нужно? – Петя подумал. – Хорошо бы около килограмма.
Скачков засмеялся.
– Вы шутите, – сказал он. – Около килограмма? А как вы его купите?
– То есть?
– Такое количество вам бухгалтерия не выпишет.
– Мало?
– Разумеется. Арам Ильич, вы объяснили товарищу?
Пока Петя раздумывал, что делать с новой заботой, Оганезов налетел на Скачкова:
– Почему же не выпишет? Состав известен. Сегодня килограмм, завтра двадцать. Приказ есть приказ!.. – И так далее.
– Приказа-то, собственно, еще нет, – почесавшись, сказал Скачков. – Да мне что, пожалуйста. Вот что, товарищ, – сказал он, оживившись и, по-видимому, искренне желая помочь Пете. – Поговорите-ка с Евлаховым. Может быть, он в своей лаборатории согласится сделать вам около килограмма.
10
Петя знал, что он плохо воспитан и что некоторые неудачи в его жизни произошли именно по этой причине. Застенчивость, постоянно тяготившая его, тоже произошла оттого, что никто не учил его держаться естественно и свободно. Он был вежлив, но инстинктивно, а иногда и невежлив, потому что свойственные ему скромность и душевная расположенность к людям не могли подсказать, должен ли он, например, первым протянуть руку человеку, который был старше его лет на тридцать и сделал в тридцать раз больше, чем он. Он даже научился пользоваться своей невоспитанностью, заметив, что этот недостаток подчас принимают за прямодушие, за неумение хитрить. Тогда-то он как раз и начинал хитрить. Подчас, когда мысль и чувства не совпадали, он видел себя со стороны и не обманывался, потому что по отношению к себе был, в сущности, беспощаден. Но это случалось редко. Семнадцатилетним юношей, уйдя с головой в науку, он достиг глубины, которая обещала многое, и многое действительно успел, хотя был еще молод. Он так тонко понимал науку, что и людей-то научился понимать главным образом по их отношению к науке. Так, для него, например, были ясны типы людей науки, их тактика и стратегия, их пристрастия и пороки. Но мир живых, обыкновенных, не связанных с профессией чувств был все-таки чужд Пете Углову, как большинству его сверстников, оставшихся элементарно неразвитыми в искусстве человеческих отношений, в любви, в способности ценить прекрасное, в умении восхищаться.
Плохо зная себя, он все-таки догадывался, что правда, пусть даже и неуместная, подчас оказывается волшебным ключом, открывающим в людях все лучшее, чем они обладают. Так было, например, с Оганезовым. Возможно, что так же было бы и с Евлаховым, если бы он, Петя, не стал притворяться.
В холодном настроении, овладевавшем Петей постоянно, когда его намерения упорно не осуществлялись, он постучал к Евлахову. Не ответили. Он приоткрыл дверь. В кабинете было пусто. Неужели уехал? Белый халат был небрежно брошен на кресло. Петя вздохнул. «Подожду», – решил он. Впрочем, больше ничего и не оставалось. Он подошел к стенду и стал рассматривать стекло Часовщикова. Одна из ниточек, которыми матовый кружок был прикреплен к бархату стенда, оборвалась. Петя поднял крышку, осторожно достал стекло и подошел к окну. Стекло как стекло: матовый кружок, чуть отливавший перламутром. «Неужели эта поверхность, которая ничем, кажется, не отличается от поверхности любого стекла, действительно способна…»
Дверь скрипнула. Вошел Евлахов, и Петя, испуганно обернувшись, сунул стекло в карман. Движение было непроизвольное. Так, с детства, застигнутый строгим отцом, запрещавшим ему курить, он совал в карман горящий окурок. Евлахов вошел раздраженный, читая на ходу какое-то письмо.
– А, это вы? – спросил он, откровенно поморщившись, и бросил письмо на стол. – Здравствуйте. Чем могу быть полезен? Садитесь.
Петя застыл, вытаращив глаза, и мгновение, когда все еще могло разъясниться, прошло. Чувствуя в кармане стекло, что было физически невозможно, потому что оно весило не больше, чем стекло карманных часов, он подошел к столу, но не сел, а почему-то встал, крепко взявшись обеими руками за кресло.
Евлахов тоже не сел, должно быть, рассчитывая, что Петя скорее уйдет, если они будут разговаривать стоя. Он еще косился на письмо, которое рассердило его, потому что оно касалось все той же геометрической бессмыслицы, вследствие которой в Институте стекла (если представить его в виде окружности) было два центра: психологический и административный. Не зная этого, автор письма обратился к Евлахову по крайне важному вопросу, который мог решить только Круазе, – то есть не решить по существу, а приказать, чтобы решили другие.
– Если не ошибаюсь, мы уже выяснили, что я не имею отношения… – не дождавшись, что Петя заговорит, начал Евлахов. – Или вы по другому делу? Тогда, может быть…
Петя покачал головой. Только в детстве находили на него подобные минуты оцепенения.
– Господи боже ты мой! – с тоской сказал Евлахов. – Зачем вы пришли? Если у вас есть дело – говорите, если нет – уходите. Черт знает что! – продолжал он. – Ну что вы молчите? Оганезов говорил мне о вас, и мне не поправилось то, что он говорил, хотя вы и оказали ему какую-то там услугу. И Скачков говорил. Все какие-то окольные пути, все со стороны. Услуга! Почему, скажите, ради аллаха, должен я заниматься вашими, а не своими делами? Еще если бы было в вас хоть что-нибудь… ну, располагающее, что ли. Так ведь нет! Только одно: взять за горло, добиться своего. А свое – еще одна диссертация, которых написаны уже несметные сотни.
Он сильно потер лоб. Волосы смешно торчали на макушке. Наговорив неприятностей, он подобрел и тут же рассердился на себя за то, что подобрел.
– А знаете, что я сделал бы на вашем месте! – вдруг снова взорвался он, побагровев и уставившись на Петю бешеными глазами. – Не стал бы три дня подряд выпрашивать это стекло, а взял да и украл бы его, если на то пошло, – и концы в воду.
Возможно, что если бы Петя, хотя и нечаянно, не поступил именно так, как советовал ему Евлахов, он нашел бы, что ответить на его пристрастную речь. Но вместо ответа он только вынул из кармана стекло и сам же уставился на него с растерянным выражением.
– Что там у вас? – сердито спросил Евлахов.
Он плохо видел и сильно двинулся вперед, чтобы разглядеть матовый кружок, лежавший на Петиной необъятной ладони. Петя тоже почему-то двинулся, и они чуть не столкнулись лбами.
– Да вот… стекло… – неопределенно ответил Петя.
Евлахов посмотрел на стекло, на Петю, опять на стекло и пискнул.
Петя испуганно втянул голову в плечи. Но Евлахов пискнул не от негодования, а, по-видимому, от восторга. Сорвавшись с места, он подбежал к стенду, заглянул и, хлопнув ладонями по коленям, закатился долгим, хриплым, заразительным смехом. Петя тоже робко засмеялся.
– Стащил?!
– Честное слово, нечаянно.
– Врете!
– Вы вошли неожиданно, а я рассматривал… ну и как-то сунул в карман. Честное слово, нечаянно.
– Ну да, как бы не так! Знаем мы… – говорил Евлахов.
И прежде в нем мелькало что-то мальчишеское, а теперь и вовсе легко стало представить себе, на какие отчаянные шалости пускался он в детстве. Глаза заблестели, брови высоко, смешливо поднялись, волосы в беспорядке, но с какой-то лихостью упали на лоб. В него можно было влюбиться.
– Так-с, теперь поговорим, – успокоившись, сказал он, точно это была единственная возможность – стащить стекло, чтобы серьезный разговор наконец состоялся. – Ну-ка, еще раз: зачем вам нужно стекло?
Петя рассказал – на этот раз с вдохновением.
– Так. И сколько вам его нужно?
– Я просил около килограмма.
– Почему?
Петя осторожно положил стекло на стол. В самом деле – почему? Мысль, которая давно, сразу же после разговора со Скачковым, бродила невесть где, теперь высунулась краешком, как будто нарочно, чтобы его подразнить.
– Я не знаю технологии… – неуверенно сказал он. – Но если бы оказалось, что поверхность… То есть если бы можно было… ведь тогда даже и тончайшая пленка…
Это была мысль, ничуть не странная по отношению к живой природе, которой занимался Петя. Но по отношению к мертвой, то есть к стеклу, это была не только странная, но почти фантастическая мысль. Евлахов слушал его, смешно моргая.
– А кристаллизация? – спросил он и стал слушать еще внимательнее, когда Петя с маху шагнул через кристаллизацию, которую можно было преодолеть, просидев в лаборатории не менее полугода.
– Ну-с, так, – сказал Евлахов, подводя итог не столько Петиным соображениям, сколько собственной недогадливости, заставившей его так сильно в нем ошибаться. – Любопытно. А теперь поехали.
– Куда?
– Ко мне.
– Зачем?
– Обедать.
11
Петя вернулся в гостиницу в том размягченном, нежном настроении, которое всегда овладевало им, когда ему случалось побывать в хорошей, дружной семье. Ему все поправились: хозяйка, маленькая, быстрая, сохранившая изящество, хотя и сверстница мужа, дети – сын лет тридцати пяти, океанолог, недавно вернувшийся из Антарктиды, и дочь с мужем, врачи. Это был дом, в котором умели радоваться всему хорошему – малому и большому. А хорошее на этот раз заключалось в том, что Евлахов привез к обеду Петю и рассказал, хохоча, о том, как было «украдено» стекло Часовщикова.
«А как видно, что они любят друг друга, – продолжал думать Петя. – И как убедительно доказал Евлахов, что десятой доли стекла, которое Петя стащил, вполне достаточно для его прибора».
Пете было так приятно думать об этом семействе, так весело и грустно, что он даже забыл о том, что, лишь заглянув в гостиницу, собирался сразу же отправиться на Сенатскую площадь. Он был холост, хотя и полагал, что жениться, по-видимому, необходимо. Но ему казалось, что жена изменит весь уклад его жизни. Уклада никакого не было, а была комната, хотя и очень хорошая, но полупустая, а в ней горы разного назначения и происхождения: горы окурков, горы книг на полу, на окне, на диване. Уклад фактически заключался в том, что, придя с работы, Петя укладывалсяна диван, курил и думал. Но как раз именно это-то и могло не понравиться супруге. Думая о женитьбе, он начинал жалеть себя, что, вообще говоря, случалось с ним очень редко.
…Секретарша Круазе позвонила, вернув его из коридора: Игорь Лаврентьевич очень сожалеет, что не мог принять товарища Углова. («Ясно. Уже доложили, что я был у Евлахова».) Что поделаешь, иностранная делегация. Как дела? Немного подробнее, если можно. Пауза. Игорь Лаврентьевич просит заглянуть к нему. Пауза. Ну, хотя бы завтра в двенадцать.
– К сожалению, я сегодня уезжаю, – сказал Петя. – Поблагодарите, пожалуйста, Игоря Лаврентьевича. До свидания. – Он показал невидимому Круазе длинный, как у муравьеда, язык и весело прошелся по номеру.
– Что, взял?
Постучали. Он не расслышал, и Колосков вошел, когда Петя торжествовал победу над Круазе, выкидывая перед зеркалом длинные ноги.
– Пляшешь?
– Валька! Приехал все-таки!
Обниматься – это у них было не принято, и они, улыбаясь, только молча крепко пожали друг другу руки. В противоположность Пете, которого можно было нарисовать одной ломаной линией, Колосков был довольно толст, с большой головой, на которую трудно было найти подходящую шапку. У крупных людей с годами вырабатывается осторожность в движениях – он был еще стремителен, порывист и постоянно что-нибудь бил и ломал. Стулья разваливались под ним, посуда летела. У него было круглое спокойное лицо, одновременно грубое и тонкое, с лысым лбом и нервными губами. Он был похож на ребенка, но на ребенка из свифтовской страны великанов, не подозревающего, как он толст и высок.
С тех пор как Колосков уехал из Перми, они редко встречались, но уж если встречались – могли проговорить всю ночь напролет – Тамара в этих случаях умела стушевываться до почти полного исчезновения.
На этот раз, увы, у них было только несколько часов. Пермский поезд уходил в десять сорок.
– Такая жалость, черт побери! Так хотелось посмотреть Ленинград! Не успел.
– Почему? У тебя же было уйма времени.
– Было-то было!
И Петя рассказал, с каким трудом он добился толку, попав в сложные и неясные отношения между Круазе и Евлаховым.
– Мне кажется, отчасти я и сам в чем-то был виноват.
– Старики, брат, девятнадцатый век! – сказал Колосков поучительно. – Сальеризм и прочее. Пошли.
– Куда?
– Смотреть Ленинград. Конечно, ты виноват, – сказал он, когда они спускались по лестнице. – Нельзя же вести себя так, как будто ты не знаешь, что будешь делать в следующую минуту.
12
Они пошли пешком, и то, о чем они говорили, несомненно, принадлежало к двадцатому веку, и даже к его последней, еще не начавшейся трети. Шел несильный дождь, который они заметили, лишь остановившись на Петроградской набережной, там, где Нева сливалась с Большой Невкой. Напротив, по ту сторону реки, навечно пришвартовалась «Аврора». Колосков хотел показать Пете необыкновенный вид, открывавшийся с этого места. Но хотя вид был действительно необыкновенный, показать его не удалось, потому что даже «Аврора» едва проглядывалась в графитных линиях дождя, переходившего над Невой в моросящий туман.
Впрочем, Петя скоро забыл о своей досаде на дурную погоду. Почти невидимый, Ленинград был все-таки где-то близко, рядом. Он как будто проплывал в глубине сознания, всецело погруженного в то, что Петя слышал от друга.
Они шли по Дворцовому мосту.
– Вообще-то говоря, история характерная.
– Какая история?
– Да вот что ты рассказал. Насчет стариков. Смотри, дубина: Академия наук, университет. Он же – Двенадцать коллегий. [25]25
Ленинградский университет расположен в здании, построенном в 1722–1742 гг. для Сената и Двенадцати коллегий – высших органов государственного управления России, учрежденных Петром I.
[Закрыть]
Все было как за толстым запотевшим стеклом – затушевано, стерто.
– Да, черт, не повезло, – вздохнув, сказал Петя. – Так что ты говоришь? Ах да! Старики!
– Я говорю, что эта история – отражение той борьбы, которая ни на один день не прекращается в науке. Формы, конечно, разные. Приобретатели и изобретатели, например. Твой случай.
– Сложнее.
– Может быть. Но, в сущности, не все ли равно, почему Круазе выпал из науки? Для нас с тобой эта форма интересна только в одном отношении: она показывает высокий класс происков и интриг – работенка, о которой мы не имеем понятия.
Сфинксы, голые и мокрые, покорно лежали в бесчисленных сверкающих пылинках тумана.
– И очень хорошо, что мы не имеем о ней никакого понятия.
– Еще бы! Но она связана с умением вести себя, а вот этому нам с тобой не мешало бы поучиться.
– То есть?
– Да что! Ни ты, ни я не умеем ни войти в дом, ни выйти, ни поздороваться по-человечески, ни поддержать разговор.
– Ерунда.
– Нет, брат, не ерунда, – серьезно сказал Колосков. – На все хватает времени, а на вежливость – нет.
Теперь они были на мосту Лейтенанта Шмидта – в этом, кажется, можно было не сомневаться. Зато все остальное было непрочно, неопределенно, шатко и появлялось, кажется, только для того, чтобы тут же растаять в тумане. Где-то близко – или далеко? – были – или не были? – Медный всадник, Адмиралтейство, Сенат.
Они повернули на набережную, и Медный всадник нашелся наконец. Под осторожным светом прожектора он блестел в разорванных клочьях тумана. У него был озабоченный вид человека, спешащего куда-то в дурную погоду по неотложному делу.
– Я ехал сюда в компании архитекторов, – сказал Петя. – Все молодые, вроде нас с тобой. Так и они в один голос: старики поперек дороги. Бонзы – слыхал такое словечко?
– Еще бы!
Петя посмотрел на часы.
– Пора?
– Да.
Они взяли такси.
– А по-моему, дело не в бонзах, – сказал Петя. – И даже не в традиционной формуле «отцы и дети». Если говорить об этой формуле, так в другом разрезе, не горизонтальном – наверху отцы, внизу дети, – а в вертикальном.
– То есть?
– Во времени. Одни живут интересами завтрашнего дня в науке, а другие никак не могут расстаться со вчерашним.
– Да. Эх, брат! Перебрался бы ты в Ленинград! А?
– Не выйдет.
– А ты не можешь зимой взять в счет отпуска дней хоть шесть – восемь? Съездили бы в Выборг, прошлись бы на лыжах…
– Едва ли…
Они зашли в гостиницу за вещами и поехали на Московский вокзал.
Пете не хотелось сразу же после встречи с Колосковым долго разговаривать с соседями по вагону, и, обменяв свое удобное нижнее место, он полез на полку, едва поезд отошел от перрона. Ночью он проснулся и стал вспоминать не сон, а странное ощущение, которое только что испытал в длинном перепутанном сне. Это было ощущение пустоты. Что-то непременно должно было случиться, прежде чем кончится сон, и оборвалось, не случилось. Но эта пустота относилась не к Ленинграду, а к удалявшейся фигуре друга, стоящего с поднятой рукой на медленно уходившем перроне.
Петя зажег ночную лампочку и бережно вынул стекло Часовщикова из чемодана. Оно было холодное, с дрожавшей в глубине перламутровой точкой света. Три дня тому назад это был просто кусок стекла, обладавший свойствами, необходимыми для Петиного прибора. Теперь он был связан в его сознании с множеством впечатлений и размышлений. И это были новые для него впечатления и размышления. Так и не увидев Ленинграда, он все-таки увозил с собой город Евлахова и его детей с их скрытой нежностью друг к другу, город маленького прямодушного Оганезова, поднявшего на своих узких, как у мальчика, плечах громадное дело, город Вали Колоскова, глядевшего в будущее с тем выражением спокойной уверенности, которое было памятно Пете еще с третьего класса.
Но как будто и в себе самом Петя открыл что-то новое за эти три промелькнувших дня. Кто знает, что это было? Уж не догадка ли о том, что он и в самом деле плохо знает себя? А ведь для того, что задумано в жизни, недурно бы, пожалуй, узнать себя несколько лучше!
Впрочем, обо всем этом он думал недолго. Мысль, на которую он наткнулся в разговоре с Евлаховым, могла кое-что изменить в его аппарате. Это тоже была новинка. И, согнувшись в три погибели, поджав под себя жесткие, костлявые ноги, Петя на обороте папиросной коробки принялся прилаживать эту новинку к прежней схеме, настолько знакомой, что уже давно он обозначал ее понятной только ему одному закорючкой.
1960