Текст книги "Туман. Авель Санчес; Тиран Бандерас; Салакаин отважный. Вечера в Буэн-Ретиро"
Автор книги: Мигель де Унамуно
Соавторы: Рамон дель Валье-Инклан,Пио Бароха
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 67 страниц) [доступный отрывок для чтения: 24 страниц]
Когда слуга открыл ему дверь…
Аугусто был богат и одинок. Старушка мать умерла всего за полгода до этих мелких событий, он жил со слугой и кухаркой, давнишними домочадцами, еще их родители жили в доме Пересов. Слуга и кухарка состояли в браке, но детей у них не было.
Когда слуга открыл дверь, Аугусто спросил, не приходил ли кто в его отсутствие.
– Нет, сеньорито.
И вопрос, и ответ были просто ритуалом – Аугусто почти никого не принимал дома.
Он вошел в кабинет, взял конверт и надписал: «Сеньорите Эухении Доминго дель Арко. В собственные руки». И, положив перед собой чистый лист бумаги, облокотился на стол, подперев голову обеими руками и закрыл глаза. «Сперва подумаем о ней», – решил он. И напряженно стал вспоминать в темноте сияние ее глаз, случайно увлекших его.
Так просидел он некоторое время, вспоминая облик девушки, но там, на улице, ен ее и не рассмотрел, а потому пришлось ее вообразить. Благодаря сильному напряжению в голове Аугусто возникла зыбкая, овеянная грезами фигура. И он заснул. Он заснул, потому что прошлую ночь его мучила бессонница.
– Сеньорито!
– А? – воскликнул он, просыпаясь.
– Кушать подано.
Что его разбудило на самом деле – голос слуги или аппетит, эхом которого только и прозвучал этот голос? Тайны психологии! Так думал Аугусто, направляясь в столовую со словами: «О, эта психология!»
Он с удовольствием съел свой каждодневный обед: яичницу, бифштекс с картофелем и кусочек сыра. Потом выпил кофе и уселся в кресло-качалку. Закурив сигару, Аугусто произнес: «Ах, моя Эухения!» – и приготовился думать о ней.
«Моя Эухения, да, моя, – говорил он, – та, которую я создаю наедине с собой, а не та другая, из мяса и костей, случайное видение, мелькнувшее у дверей моего дома, не та, о которой говорила привратница! Случайное видение? А какое видение не случайно? В чем состоит логика видений? Она подобна логике смены фигур, возникающих из дыма моей сигары. Случай! Случай – вот внутренний ритм всей мировой жизни, случай – это душа поэзии. Ах, моя случайная Эухения! Вся моя жизнь, тихая, скромная, однообразная – это пиндарическая ода,{42} сотканная из множества мелочей повседневного. Повседневное! Хлеб наш насущный даждь нам днесь! Даждь мне, господи, все это множество насущных пустяков. Мы, люди, не изнемогаем от великих страданий и великих радостей, потому что эти страдания и радости приходят к нам окутанные густым туманом мелких событий. И наша жизнь – туман. Жизнь – туманность. Сейчас из туманности возникла Эухения. А кто она, Эухения? Ах! Я понял, что уже давно ищу ее. И пока я искал ее, она сама вышла мне навстречу. Быть может, именно это и есть находка? Если человек находит видение, которое он искал, так не потому ли, что само это видение, сжалившись, выходит ему навстречу? Не вышла ли Америка навстречу Колумбу? Не вышла ли Эухения мне навстречу? Эухения! Эухения! Эухения!»
И Аугусто спохватился, что произносит имя «Эухения» вслух. Слуга, который как раз проходил мимо столовой, услыхав его голос, вошел:
– Вы звали, сеньорито?
– Нет, тебя не звал. Но обожди, ведь тебя зовут Доминго?
– Да, сеньорите, – ответил ему Доминго, ничуть не удивившись подобному вопросу.
– А почему тебя зовут Доминго?
– Потому что меня так зовут.
«Хорошо, очень хорошо, – подумал Аугусто, – нас зовут так, как нас зовут. Во времена Гомера все люди и вещи имели два имени, одно им давали люди, а другое – боги. Интересно, как называет меня Бог? И почему бы мне не назвать себя иначе, нежели меня зовут другие? Почему бы не дать Эухении другое имя, отличное от того, каким ее называют другие, например, привратница Маргарита? Как же я ее назову?»
– Можешь идти, – сказал он слуге.
Поднявшись с кресла, Аугусто направился в кабинет, взял перо и начал писать:
Сеньорита! Сегодня утром под нежным небесным дождем вы прошли, случайное виденье, мимо дверей дома, где я еще живу, но где уже нет очага. Пробужденный, я дошел до дверей вашего дома, но не знаю, есть там у вас очаг или нет. Меня привели туда ваши глаза – блистающие звезды-близнецы в туманности моей жизни. Простите меня, Эухения, и позвольте мне фамильярно называть вас этим сладчайшим именем, простите мне эту лирику. Я живу в постоянном и бесконечном лирическом потоке.
Не знаю, что еще вам сказать. Нет, нет, знаю. Но я должен еще сказать вам так много, что лучше отложить это до того момента, когда мы увидимся и поговорим. Сейчас я желаю именно этого: увидеться с вами, поговорить, познакомиться. А потом… Потом… Пусть скажут Бог и наши сердца!
Вы согласитесь, Эухения, сладостное видение в будничной моей жизни, вы согласитесь выслушать меня?
Погруженный в туман своей жизни ожидает вашего ответа
Аугусто Перес
И он сделал росчерк, говоря себе: «Мне нравится обычай делать росчерк из-за полной его бесполезности».
Аугусто. заклеил письмо и снова вышел из дому.
«Слава Богу, – говорил он по дороге к проспекту Аламеда, – слава Богу. Я знаю, куда иду, и мне есть куда идти! Моя Эухения – просто благословение Божье. С нею появилась цель, направление в моих уличных блужданиях. Уже есть дом, вокруг которого я могу бродить, есть доверенная привратница…»
Разговаривая с собою таким образом, он прошел мимо Эухении, но даже не заметил сияния ее глаз. Туман, окутавший его дух, был слишком густым. Зато теперь Эухения обратила на пего внимание и подумала: «Кто он, этот молодой человек? Недурен собой и, наверное, с состоянием!» Сама того не сознавая, она узнала человека, который следовал за нею утром. Женщины всегда знают, что на них смотрят, даже если их не видят, и знают, что их видят, даже если на них не смотрят.
И оба, Аугусто и Эухения, пошли дальше в разные стороны, прорвав своими душами путаную духовную паутину улицы. Ибо улица – это ткань, сплетенная из взглядов, из взглядов страстных, завистливых, презрительных, сострадающих, любовных, ненавидящих, из старых слов, дух которых окаменел, из мыслей, стремлений, это «таинственная пелена, окутывающая души прохожих.
Наконец Аугусто снова оказался перед привратницей Маргаритой, перед улыбающейся Маргаритой. Едва завидев его, она вынула руку из кармана передника.
– Добрый день, Маргарита.
– Добрый день, сеньорите.
– Аугусто, добрая женщина, Аугусто.
– Дон Аугусто, – добавила она.
– Не каждому подходит титул «дон», – заметил он. – Как между Хуаном и Дон Хуаном целая пропасть,{43} так же между Аугусто и доном Аугусто. Но пусть будет так. Вышла уже сеньорита Эухения?
– Да, совсем недавно.
– В каком направлении?
– Туда.
Туда и направился Аугусто. Но через минуту вернулся. Он чуть было не забыл про письмо.
– Не будете ли вы так любезны, сеньора Маргарита, доставить это письмо в белоснежные ручки самой сеньориты Эухении?
– С превеликим удовольствием.
– Но только в белоснежные ручки самой сеньориты, да? В ее ручки цвета слоновой кости, как и клавиши, которые они ласкают.
– Да, понимаю, как всегда.
– Как всегда? Что это значит?
– Неужели вы думаете, сеньорито, что это первое письмо подобного рода?
– Подобного рода? Но разве вы знаете, какого рода мое письмо?
– Конечно, как и письма других,
– Других? Каких других?
– Мало ли поклонников было у сеньориты!
– А! Но сейчас она свободна?
– Сейчас? Нет, нет, сеньор. У нее как будто есть жених, хотя, мне кажется, он только рассчитывает стать женихом… Может, она его хочет испытать, а может, это так, временный…
– Почему вы мне про него не сказали?
– Так ведь вы меня не спрашивали.
– Действительно. Все же вручите ей это письмо, и только в собственные руки, понимаете? Будем бороться! Вот вам еще дуро!
– Спасибо, сеньор, спасибо.
Аугусто ушел с трудом – туманный, буднично мелкий разговор с привратницей стал доставлять ему удовольствие. Разве это не способ убивать время?
«Мы поборемся! – говорил себе Аугусто, идя по улице. – Да, поборемся! Итак, у нее есть другой жених, кандидат в женихи?.. Поборемся! Militia est vita hominis super terram [7]7
Жизнь человека на земле – ратный труд (лат.).
[Закрыть]. Вот и появилась цель в моей жизни, есть что завоевывать. О Эухения, моя Эухения, ты должна стать моею! По крайней мере моя Эухения, та, которую я создал, когда предо мной мелькнули ее глаза, пара звезд в моей туманности, да, эта Эухения должна стать моею; а та, у чьих дверей сидит привратница, пусть принадлежит кому угодно. Поборемся, и я возьму верх! Я знаю секрет победы. Ах, Эухения, моя Эухения!..»
И он очутился у дверей казино, где уже поджидал его Виктор, чтобы сыграть ежедневную партию в шахматы.
III– Ты сегодня запоздал, Аугусто, – сказал Виктор, – обычно ты так пунктуален.
– Дела…
– Дела? У тебя?
– А ты думаешь, дела бывают только у биржевых маклеров? Жизнь гораздо сложнее, чем ты воображаешь.
– Ну, а я гораздо проще, чем ты думаешь.
– Возможно.
– Хорошо, твой ход!
Аугусто двинул на две клетки королевскую пешку; обычно он, играя, напевал отрывки из опер, теперь же он стал говорить про себя: «Эухения, Эухения, Эухения, моя Эухения, цель моей жизни, сладостный свет звезд-близнецов в тумане, мы поборемся! В шахматах царит логика, и, однако, сколько тумана и случайностей в этой игре! Да разве в самой логике нет случайного, произвольного? И разве появление моей Эухении не логично? Не задуман ли этот ход богами в их божественных шахматах?»
– Послушай, – перебил его мысли Виктор, – мы ведь условились не брать ходов назад! Тронул фигуру – ею и ходи!
– Верно, условились.
– Если ты так пошел, то я съем твоего слона.
– И правда, все моя рассеянность!
– А ты не будь рассеянным. В шахматы играть – не каштаны жарить. Надо помнить: тронул фигуру – ход сделан.
– Да, сделанного не воротишь.
– Вот так-то. В этом педагогический смысл игры.
«Но почему нельзя быть рассеянным во время игры? – говорил себе Аугусто. – Наша жизнь – игра или кот? И почему бы не брать ход назад? Логика! Быть может, письмо уже в руках Эухении? Alea iacta est! [8]8
Жребий брошен! (лат.).
[Закрыть] Взялся за гуж… А завтра? Завтра принадлежит Богу! А вчерашний день – кому? Кому принадлежит вчера? Вчера – сокровище сильных! Священное вчера, субстанция нашего повседневного тумана!»
– Шах, – снова перебил его мысли Виктор.
– Правда. Посмотрим… Как же я допустил такой разгром?
– Рассеянность, как обычно. Не будь ты таким рассеянным, стал бы у нас одним из первых игроков.
– Скажи мне, Виктор, жизнь – это игра или рассеяние?
– Да ведь сама игра – не что иное, как рассеяние.
– Тогда не все ли равно, в чем его находить?
– Только в игре, в хорошей игре!
– А почему бы не играть плохо? Что вообще значит играть хорошо и играть плохо? Почему бы нам не двигать эти фигуры не так, как мы привыкли, а иначе?
– Потому что таков наш тезис, дорогой Аугусто. Ты сам мне объяснял это, великий философ.
– Хочешь, расскажу тебе новость?
– Говори.
– Но прояви удивление, дружище!
– Я не из тех, кто удивляется априори, или заранее.
– Ну так слушай. Знаешь ли ты, что со мной происходит?
– Ты становишься все более рассеянным.
– Дело в том, что я полюбил.
– Ба! Это я и так знаю.
– Как ты можешь это знать?
– Очень просто, ты любишь ab origine, с самого рождения. У тебя врожденная влюбленность.
– Да, любовь рождается вместе с нами.
– Я сказал не «любовь», а «влюбленность». Ты мог и не сообщать мне о своей любви, я уже все знаю, знаю, что ты полюбил, или, точнее говоря, влюбился. Знаю это лучше, чем ты сам.
– Но от кого? Скажи мне – от кого?
– От кого же, как не от тебя.
– Да что ты! А пожалуй, ты прав.
– Я же говорил тебе. Она блондинка или брюнетка?
– По правде говоря, я и сам не знаю. По-моему, ни то, ни другое; скажем так, светлая шатенка.
– Высокая или нет?
– Тоже не припомню. Наверное, среднего роста. Но какие глаза, какие глаза у моей Эухении!
– Эухения?
– Да. Эухения Доминго дель Арко, проспект Аламеда, пятьдесят восемь.
– Учительница музыки?
– Она самая. Но…
– Да я знаком с нею. А теперь – еще шах!
– Но…
– Шах, я тебе сказал!
– Хорошо.
И Аугусто прикрыл короля конем. В конце концов ой проиграл партию.
На прощанье Виктор положил ему руку, словно ярмо, на шею и прошептал на ухо:
– Итак, маленькая Эухения? Пианисточка? Славно, Аугусто, славно, победа тебе обеспечена.
«Ох, эти уменьшительные, – подумал Аугусто, – эти ужасные уменьшительные!» И он вышел на улицу.
IV«Почему уменьшительные – признак нежности? – думал Аугусто по дороге домой. – Разве любовь уменьшает любимый предмет? Я влюблен! Влюблен! Кто б мог подумать… Но, может, Виктор прав? Может, я влюблен ab initio? [9]9
С возникновения, с начала (лат.).
[Закрыть] Пожалуй, да, чувство любви предшествовало появлению ее предмета. Более того, именно моя любовь породила Эухению, извлекла ее из первозданного тумана. Но если б я прикрыл короля ладьей, он бы не сделал мне мат. А что такое любовь? Кто определил ее суть? Если любовь определить, она исчезнет… Святый Боже! Зачем алькальд{44} разрешает вывески с такими безобразными буквами? Слоном я пошел неправильно. Но как же я влюбился, если не могу даже сказать, что знаком с нею? Ба! Знакомство придет позже. Любовь предшествует знакомству, а знакомство убивает любовь. «Nihil volitimi quim praecognitum» [10]10
Мы не желаем того, чего не знали прежде (лат.).
[Закрыть], – учил меня отец Сарамильо; но я пришел к обратному выводу, а именно: «Nihil cognitum quim praevolitum» [11]11
Мы не знаем того, чего не желали прежде (лат.).
[Закрыть]{45}. Говорят: понять – значит простить. Нет, наоборот, простить – значит понять. Сначала любовь, знание – потом. Да, но как же я не заметил, что мне грозил мат? Что необходимо для любви? Угадать! Догадка – вот интуиция любви, угадать в тумане. Потом все уточняется, проясняется, и туман рассеется каплями, градом, снегом или камнями. Знание – это град камней. Нет. Это туман, туман! Но только орлу дано парить по туманному лону облаков! И видеть сквозь них солнце, как туманный светоч.
Орел! Что поведали друг другу при встрече{46} улетавший с Патмоса{47} орел Иоанна, способный глядеть на солнце и ничего не видящий в темноте ночи, и покидавшая Олимп сова Минервы,{48} видящая во мраке, но не способная глядеть на солнце?»
В этот момент Аугусто прошел мимо Эухении, но не заметил ее.
«Знакомство приходит позже, – продолжал он рассуждать. – Но что это мелькнуло? Готов поклясться, мою орбиту пересекли две сверкающие таинственные звезды… Она? Сердце говорит мне… Но пусть помолчит, я уже дома!»
Аугусто направился прямо в спальню и, бросив взгляд на кровать, сказал: «Один! И спать буду один! Грезить – один! Когда спят вдвоем, сны должны быть общими. Таинственные флюиды должны объединять два мозга. А может быть, по мере того как сердца становятся все ближе, умы все более отдаляются? Возможно. Возможно, здесь отношение обратное. Если двое любящих одинаково мыслят, то чувства противоположны; если же они охвачены одним чувством, то каждый думает о чем-то другом – быть может, совсем противоположном. Женщина любит своего мужчину лишь до тех пор, пока он думает не так, как она, – точнее говоря, пока он думает. Посмотрим-ка на нашу почтенную супружескую пару».
По вечерам, перед сном, Аугусто часто играл со своим слугой Доминго партию в туте,{49} а жена Доминго, кухарка, наблюдала за их игрой.
Партия началась.
– Двадцать в червах! – пропел Доминго.
– Что, если я женюсь? – воскликнул вдруг Аугусто,
– Очень было бы хорошо, – сказал Доминго.
– Смотря на ком, – решилась вставить его жена Лидувина.
– Но разве ты сама не вышла замуж? – спросил Аугусто.
– Смотря за кого, сеньорите.
– Как это? Объясни.
– Жениться легко; не так легко быть женатым.
– Так говорит народная мудрость, источник…
– А какая она, та, что будет вашей женой, сеньорито? – перебила Лидувина, испугавшись, что Аугусто выпалит целый монолог.
– Хочешь узнать какая? Нет, сначала ты скажи, какая она должна быть!
– Ведь вы, сеньорите, такой добрый…
– Да говори же, говори прямо.
– Вспомните, что говорила покойная сеньора. Услыхав благоговейное упоминание о своей матери.
Аугусто положил карты на стол, и на миг прошлое нахлынуло на него. Не раз его мать, эта кроткая женщина, изведавшая много горя, говорила: «Недолго мне осталось жить, сын мой; твой отец уже зовет меня. Возможно, ему я больше нужна, чем тебе. Вот уйду я из этого мира, и ты останешься в нем один – женись, женись как можно скорее. Приведи в этот дом госпожу и хозяйку. Не то чтобы я не доверяла нашим старым, преданным слугам, нет. Но все-таки приведи сюда хозяйку. И чтобы она была хозяйкой дома, сын мой, хозяйкой. Сделай ее госпожой твоего сердца, твоего кошелька, твоего добра, твоей кухни и твоих решений. Ищи женщину решительную, которая умела бы тебя любить и… управлять тобой».
– Моя жена будет играть на пианино, – сказал Аугусто, отгоняя воспоминания и тоску.
– Пианино? Какой в нем толк? – спросила Лидувина. – Для чего оно служит?
– Служит? Да главная его прелесть в том, что оно ни для чего, ну ровнехонько ни для чего не служит! Обязательно надо для чего-то служить? Опротивело…
– И наша служба тоже?
– Нет, ваша – нет! К тому же пианино кое для чего служит. Да, служит для того, чтобы наполнять гармонией домашний очаг, не то он превратится в пепелище.
– Гармония! А с чем ее кушают?
– Лидувина, Лидувина!
Кухарка опустила голову, смущенная его мягким укором. Так было между ними принято.
– Она будет играть на пианино, потому что она учительница музыки.
– Ну, так она не будет играть, – твердо сказала Лидувина. – Иначе для чего она выходит замуж?
– Моя Эухения… – начал Аугусто.
– А! Так ее зовут Эухения и она учительница музыки? – спросила кухарка.
– Да, а что?
– Она живет вместе с дядей и теткой на проспекте Аламеда, в доме, где магазин сеньора Тибурсио?
– Да. Ты ее знаешь?
– Только в лицо.
– Нет, ты знаешь что-то еще, Лидувина. Скажи мне, скажи, ведь речь идет о будущем твоего хозяина, о его счастье.
– Она хорошая девушка, хорошая.
– Говори, Лидувина, говори! Ради памяти покойной матушки!
– Вспомните ее советы, сеньорито. Кто там ходит по кухне? Кот, что ли?
И служанка вышла на кухню.
– Может, закончим? – спросил Доминго.
– Ты прав, нельзя так бросать партию. Чей ход?
– Ваш, сеньорито.
– Ну что ж…
И эту игру он проиграл опять по рассеянности.
«Помилуйте, сеньор, – говорил он себе, возвращаясь в спальню. – Все ее знают, все, кроме меня. Вот чудо любви. А завтра? Что мне делать завтра? Каждому дню – свои заботы. Сейчас – спать».
И он лег в постель.
И в постели он все еще говорил себе: «Да, все дело в том, что, сам того не ведая, я смертельно скучал два года… с тех пор как умерла моя добрейшая мама… Да-да, бывает бессознательная скука. Почти все люди скучают, не сознавая этого. Скука – это основа нашей жизни, скука изобрела все игры, развлечения, романы и любовь. Туман жизни источает сладкую скуку, этакий кисло-сладкий нектар. Все будничные незначительные события, все приятные беседы, которыми мы убиваем время и продлеваем жизнь, – разве это не сладчайшая скука? О Эухения, моя Эухения, цветок моей бессознательной скуки, приди ко мне, побудь со мною во сне, помечтай обо мне и со мною!»
И он уснул.
VОн летел сквозь облака лучезарным орлом – роса на мощных крыльях, глаза устремлены на солнечный туман, сердце дремлет в сладкой скуке под панцирем груди, закаленной в бурях; вокруг тишина, сотканная из дальних гулов земли, а там, высоко в небе, две звезды-близнецы струят невидимый бальзам. «,Ла Корреспонденсия"!» – разорвал тишину пронзительный вопль, И Аугусто ощутил свет рождающегося дня.
«Я сплю или бодрствую? – спросил он себя, кутаясь в одеяло. – Орел я или человек? О чем пишут в этой газете? Какие новости мне принесет этот день? Быть может, ночью случилось землетрясение в Коркубионе?{50} А почему не в Лейпциге? О, лирические ассоциации идей, пиндарический беспорядок! Мир – калейдоскоп. Логику вносит человек. Высшее искусство – искусство случая. А потому поспим еще». И он повернулся к стене.
«“Ла Корреспонденсия”!», «Уксус!». Потом – экипаж, и автомобиль, и еще какие-то детские крики.
«Невозможно! – снова заговорил с собой Аугусто. – Такова жизнь, она все повторяется. А с нею и любовь… Что такое любовь? Быть может, очищение от всяческого шума? Или квинтэссенция скуки? Подумаю об Эухении, самое время».
Он закрыл глаза, чтобы подумать об Эухении. Подумать?
Но эта мысль стала плавиться, таять и вскоре превратилась в мелодию польки. Просто внизу под окном остановился шарманщик и начал играть. Душа Аугусто звучала в лад, и он не думал.
«Суть мира в музыке, – решил Аугусто, когда замер последний звук шарманки. – И моя Эухения, она ведь тоже музыкальна? Любой закон – закон ритма, а ритм – это любовь. Прекрасно; божественное утро, девственный новый день принесли мне открытие: любовь – это ритм. Наука ритма – математика; чувственное выражение любви – музыка. Поймите правильно: не реализация, а выражение».
Его прервал легкий стук в дверь.
– Войдите!
– Вы звали меня, сеньорите? – спросил Доминго.
– Да… Завтрак!
Оказывается, он сам не заметил, как позвал слугу, да еще на полтора часа раньше, чем обычно. Но раз уж позвал, надо потребовать завтрак, хотя время и не пришло.
«Любовь оживляет и торопит аппетит, – продолжал рассуждать Аугусто. – Надо жить, чтобы любить! Да, и надо любить, чтобы жить!»
Он поднялся и позавтракал.
– Как погода, Доминго?
– Как обычно, сеньорите.
– Значит, не хорошая и не плохая.
– Угу!
Такова была теория слуги, ибо у слуги тоже были свои теории.
Аугусто в это утро мылся, причесывался, одевался и снаряжался, как человек, имеющий цель в жизни и получающий от жизни истинное удовольствие, правда, слегка окрашенное меланхолией.
Он вышел на улицу, и очень скоро его сердце тревожно забилось. «Молчи! – сказал он себе. – Я ее видел, я ее знал с давних пор, да, ее образ родился вместе со мною!.. Мамочка, помоги мне!» И когда мимо него совсем близко прошла Эухения, он приветствовал ее не столько шляпой, сколько глазами.
Он был уже готов повернуться и следовать за нею, но победили здравый смысл и желание поговорить с привратницей.
«Это она, да, она, – продолжал он, – та, которую я искал много лет, сам того не зная; та, которая искала меня. Мы были предназначены друг, для друга в предустановленной гармонии; мы – две монады, дополняющие одна другую. Семья – вот подлинная клетка общества. А я всего лишь молекула. Сколько поэзии в науке, Боже мой! Мама, мамочка, услышь меня на небе, сын просит у тебя совета! Эухения, моя Эухения!..»
Он огляделся, не смотрит ли кто на него, так как спохватился, что обнимает руками воздух. И сказал себе: «Любовь – это экстаз, она выводит нас из себя».
Его вернула к реальности – к реальности ли? – улыбка Маргариты.
– Нет ли новостей? – спросил ее Аугусто.
– Никаких, сеньорито. Еще слишком рано.
– Когда вы отдали ей записку, она ничего не спросила?
– Ничего.
– А сегодня?
– Сегодня она спросила ваш адрес, знаю ли я вас и кто вы такой. Сказала, что вы, мол, забыли написать адрес. И потом дала мне поручение…
– Поручение? Какое? Не смущайтесь.
– Просила, если вы снова придете, сообщить вам, что она уже помолвлена, у нее есть жених.
– Жених?
– Я же вам говорила, сеньорито.
– Неважно, мы поборемся!
– Хорошо, поборемся.
– Вы обещаете мне свою помощь, Маргарита?
– Конечно, обещаю.
– Тогда мы победим!
С этим Аугусто ушел. Он отправился на Аламеду, чтобы немного остудить чувства видом зелени, послушать пение птиц о своей любви. Сердце его цвело, и там, внутри, тоже звучали как бы соловьиные трели: то пели сладостные воспоминания детства.
И прежде всего небесные воспоминания о матери источали мягкий сладостный свет на все его прошлое.
Отца Аугусто почти не помнил: отец был мифической тенью, терявшейся где-то вдалеке, казался окровавленным облаком на закате. Окровавленным потому, что Аугусто, совсем маленький, видел его в крови – кровавая рвота! – и окоченевшим. До сих пор отзывался в сердце, хотя столько лет прошло, материнский крик: «Сынок!» – крик, наполнивший весь дом, и нельзя было понять, звала ли она умирающего отца или Аугусто, окаменевшего от недоумения перед таинством смерти.
Чуть позже мать, содрогаясь от горя, прижимала его к груди и, причитая: «Сын мой, сын мой», – кропила огненными слезами. И он тоже плакал, прижимаясь к матери и не решаясь повернуть лицо и вырвать его из сладкой темноты трепещущего лона, потому что боялся увидеть перед собой кровожадные глазищи коко.{51}
Так шли дни, полные слез, окрашенные в черное, но постепенно слезы уходили внутрь и траур в доме таял. Дом был уютным и теплым. Свет проникал сквозь белые цветы, вышитые на занавесках. Кресла открывали свои объятия с сердечностью стариков, впавших в детство. На виду всегда стояла пепельница, хранившая пепел последней сигары, выкуренной отцом. А на стене висела фотография отца и матери – теперь вдовы, – сделанная в день свадьбы. Высокий мужчина сидел, положив ногу на ногу, так что виден был язычок ботинка; маленькая женщина стояла рядом, опершись рукой на его плечо, – тонкой рукой, которая, казалось, была создана совсем не для того, чтобы хватать, но чтобы покоиться, как голубь, на плече мужа.
Его мать двигалась бесшумно, как птица, всегда в черном и всегда с улыбкой, в которой застыли слезы первых вдовьих дней, они навсегда осели у рта и вокруг проницательных глаз, «Я должна жить для тебя, для тебя одного», – говорила она ему по ночам перед сном, И он уносил с собою в сон влажный от слез поцелуй.
Как сладкий сон проходила их жизнь.
По вечерам мать читала ему – иногда жития святых, иногда роман Жюля Верна или какую-нибудь наивную бесхитростную сказку. Иногда она даже смеялась беззвучным, кротким смехом, в котором чувствовались давние слезы.
Потом он поступил в институт,{52} и по вечерам мать проверяла его уроки. И сама училась, чтобы помогать сыну. Она выучила все чудные имена из всемирной истории и говорила ему с улыбкой: «Боже мой! Сколько глупостей ухитрились наделать люди!» Эта кроткая женщина изучала математику и проявила при этом немалые способности. «Если бы моя мать посвятила себя математике…» – говорил себе Аугусто. И он вспоминал, с каким интересом она разбирала квадратные уравнения. Учила она и психологию, но эта дисциплина давалась ей труднее всего. «Как они стараются все усложнить!» – говорила она. Учила физику, химию и естествознание. В естествознании ей не нравились странные имена для обозначения растений и животных. Физиология вызывала у нее ужас, она отказалась проверять уроки по этому предмету. Изображения сердца или легких напоминали ей кровавую смерть мужа. «Все это отвратительно, сын мой, – говорила она. – Я не хочу, чтобы ты был врачом. Лучше не знать, как это выглядит изнутри».
Когда Аугусто получил степень бакалавра,{53} она взяла его за руки, посмотрела в лицо и, разразившись слезами, воскликнула: «Если бы был жив твой отец!..» Потом она заставила его сесть к ней на колени, отчего он, уже рослый юноша, почувствовал смущение, и держала его так, молча глядя на пепельницу покойного.
А потом началось ученье в университете, студенческая дружба и меланхолия бедной матери, наблюдавшей, как сын расправляет крылья. «Я живу для тебя, для тебя, – повторяла она. – А ты? Бог знает, для какой женщины предназначен ты… Таков наш мир, сынок…» В день присвоения ему степени лисенсиата права,{54} когда он пришел домой, мать с комически серьезным видом взяла его за руки и, обняв, сказала на ухо: «Папочка благословляет тебя, сын мой!»
Мать никогда не ложилась спать первой и всегда провожала его в постель поцелуем. Поэтому он не мог задержаться где-нибудь на ночь. Мать всегда была рядом, когда он просыпался. Если он за столом чего-нибудь не ел, она тоже не притрагивалась к этому блюду.
Часто они выходили вместе на прогулку и так шли в молчании, она думала о покойном муже, а он – о том, что попадалось на глаза. Она говорила ему всегда об одном и том же, о делах будничных, старых как мир и почти всегда новых. Часто ее речи начинались словами: «Когда ты женишься…»
Каждый раз, когда им встречалась красивая или просто хорошенькая девушка, мать украдкой поглядывала на Аугусто.
Потом пришла смерть, тихая, чинная, кроткая и безболезненная. Она вошла на цыпочках, без шума, влетела как перелетная птица и осенним вечером унесла маму. Мать умерла, вложив руку в руку сына и устремив взор на него; Аугусто чувствовал, как холодела рука и застывали глаза. Он отпустил руку, запечатлев на ней горячий поцелуй, и закрыл матери глаза. Затем он опустился на колени у кровати, и перед ним прошла история всех этих лет, похожих друг на друга как две капли воды.
А сейчас он шел по проспекту Аламеда, над ним щебетали птицы, и он думал об Эухении. У Эухении есть жених. «Чего я боюсь, сын мой, – часто говорила ему мать, – так это минуты, когда на твоем пути встретятся первые шипы». Если бы она была здесь, она превратила бы эти первые шипы в розу!
«Будь мама жива, она нашла бы выход, – сказал себе Аугусто, – в конце концов, это не труднее, чем квадратное уравнение, и, по существу, это не более чем квадратное уравнение».
Слабый жалобный визг прервал его размышления, Аугусто огляделся и увидел в зелени кустарника несчастного щенка, искавшего, казалось, свой земной путь. «Бедняжка! – сказал Аугусто. – Его еще слепым бросили, чтобы он умер; им не хватило мужества убить его», И он взял щенка на руки.
Щенок искал сосцы матери. Аугусто поднялся и пошел домой, думая: «Когда об этом узнает Эухения, вот будет удар для моего соперника! Она, конечно, полюбит бедного песика! Ведь он такой милый, такой славный! Бедняжка, как он лижет мне руку!..»
– Принеси молока, Доминго, только быстро, – сказал он слуге, едва тот открыл ему дверь.
– Чего вам вздумалось купить щенка, сеньорито?
– Я не купил его, Доминго, этот песик не раб, он свободный; я нашел его.
– Ну да, он просто подкидыш.
– Все мы подкидыши, Доминго. Принеси молока. Доминго принес молока и тряпочку, чтобы щенку
было легче сосать. Затем Аугусто велел купить соску для Орфея{55} – так он, неизвестно почему, окрестил песика.
Отныне Орфей стал его наперсником и поверенным всех тайн его любви к Эухении.
«Понимаешь, Орфей, – мысленно говорил Аугусто, – мы должны бороться. Что ты мне посоветуешь? Ах, если бы тебя знала моя мать… Но ты погоди, погоди, придет день, когда ты будешь спать на коленях у Эухении и чувствовать на себе ее теплую, нежную руку. А сейчас что нам делать, Орфей?»
Обед в тот день был унылым, прогулка – тоже унылой, и партия в шахматы унылой, унылыми были и сны в ту ночь.