355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мигель де Унамуно » Туман. Авель Санчес; Тиран Бандерас; Салакаин отважный. Вечера в Буэн-Ретиро » Текст книги (страница 4)
Туман. Авель Санчес; Тиран Бандерас; Салакаин отважный. Вечера в Буэн-Ретиро
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 06:18

Текст книги "Туман. Авель Санчес; Тиран Бандерас; Салакаин отважный. Вечера в Буэн-Ретиро"


Автор книги: Мигель де Унамуно


Соавторы: Рамон дель Валье-Инклан,Пио Бароха
сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 67 страниц) [доступный отрывок для чтения: 24 страниц]

ПОСТПРОЛОГ

Я бы с удовольствием оспорил некоторые утверждения Виктора Готи, автора пролога к моей книге; но поскольку я посвящен в тайну его существования – то есть в тайну существования Готи, – то предпочитаю оставить все написанное в прологе на его совести. Кроме того, я сам просил его сочинить пролог и обещал заранее – то есть априори – принять все, что бы там ни было написано, а потому я не могу этот пролог отвергнуть, ни даже исправить или уточнить его задним числом – то есть апостериори. Но почему я должен пропускать некоторые суждения Готи, не сопроводив их своими собственными?

Не знаю, насколько прилично использовать признания, сделанные в самой интимной обстановке, и сообщать публике мнения или оценки, не предназначенные для широкой огласки. А Готи в своем прологе имел нескромность опубликовать мои суждения, которые я не собирался делать достоянием читающей публики. По крайней мере не хотел публиковать свои мысли в том сыром виде, в каком они были изложены в приватной беседе.

Что до его утверждения насчет несчастного… Хотя почему несчастного? Хорошо, предположим, что Аугусто был несчастен. Утверждение Готи, будто несчастный, или как его там, Аугусто Перес покончил с собой, а не умер той смертью, которую я описал, то есть по вольной прихоти и решению автора, мне кажется просто смехотворным. Ей-Богу, иные мнения заслуживают только улыбки. И моему другу и автору пролога Виктору Готи следует поосторожней оспаривать мои решения, ибо, если он слишком мне надоест, я поступлю с ним так же, как с его другом Пересом: либо дам ему умереть, либо уморю его на манер докторов. Ведь, как уже знают мои читатели, доктора стоят перед дилеммой: либо они дают больному спокойно умереть из страха убить его, либо убивают его из страха, что он у них умрет сам. Итак, я способен убить Готи, если увижу, что он вот-вот умрет, либо дам ему умереть, если испугаюсь, что мне придется его убить.

Не хочу продолжать дальше этот постпролог: написанного уже достаточно, чтобы уравновесить пролог моего приятеля Виктора Готи, которого я благодарю за проделанный им труд.

M. де У.

ИСТОРИЯ «ТУМАНА»

Первое издание этого моего произведения – только ли моего? – появилось в 1914 году в серии «Библиотека Ренасимьенто», которую впоследствии погубили мошенничество и мошенники. Кажется, существует второе издание, 1928 года,{18} но о нем мне известно только по библиографическим ссылкам. Сам я его не видел, и это не удивительно, ибо в то время у власти была диктатура, а я, изгнанный, чтобы не воздавать ей почестей, был в Эндайе.{19} В 1914 году, когда меня, изгнали – или, скорее, отпустили на волю – с поста ректора университета Саламанки, для меня началась новая жизнь под грохот мировой войны, которая встряхнула нашу Испанию, хотя она в ней и не участвовала. Война разделила испанцев на германофилов и антигерманофилов – или антантофилов,{20} если угодно, – разделила скорее по свойствам темперамента, чем по причинам, связанным с войной. Этот раскол повлиял на весь дальнейший ход нашей истории до так называемой революции 1931 года, до самоубийства монархии Бурбонов. Вот тогда-то и окутал меня туман истории нашей Испании, нашей Европы и даже всего нашего человечества.

Когда в 1935 году представилась возможность переиздать «Туман», я просматривал книгу и при этом как бы снова создавал ее; я переживал ее заново. Пусть оживет прошлое – с ним оживет и преобразится воспоминание. Для меня теперь это новая книга, и она, я уверен, покажется новой тем из моих читателей, которые ее перечитают. Пусть они перечитают меня, когда будут перечитывать книгу. На минуту я задумался, а не написать ли ее заново, по-иному? Но тогда это будет другая книга… Другая? Когда мой Аугусто Перес, созданный двадцать один год назад (мне тогда было пятьдесят), возник в моих снах, я полагал, что его прикончил, и в раскаянии собирался воскресить своего героя. Но он спросил меня – считаю ли я возможным воскресить Дон Кихота? Я ответил, что нет, и он сказал: «Но в таком же положении находимся все мы, литературные персонажи». Я спросил: «А если я снова увижу тебя во сне?» – а он в ответ: «Нельзя два раза увидеть один сон. Тот, кого вы увидите и примете за меня, будет уже другим человеком». Другим? О, как этот другой преследовал меня, да и теперь преследует! Достаточно посмотреть мою трагедию «Другой».{21} Что ж до возможности воскресить Дон Кихота, то сервантесовского героя, как мне кажется, я воскресил,{22} и думаю, воскрешают все, кто его слышит и созерцает. Разумеется, не ученые педанты, не сервантесоведы. Героя воскрешают, как христиане воскрешают Христа вслед за Павлом из Тарса.{23} Такова история, или, если угодно, легенда. Другого воскресения быть не может.

Литературный персонаж? Персонаж из действительности? Да, из действительности литературы, которая и есть литература действительности. Когда однажды я увидел, как мой сын Пене, совсем еще маленький, раскрашивает куклу и приговаривает: «Я взаправдашний, я взаправдашний, а не рисованный», – эти слова он вкладывал в уста куклы, – я снова пережил свое детство, я вернулся в детство, и мне стало жутковато. То было явление призрака. А совсем недавно мой внук Мигелин спросил меня, всамделишный ли кот Феликс – тот, из детских сказок, – живой ли он. И когда я стал внушать ему, что кот – это сказка, выдумка, сон, он перебил меня: «Но сон-то всамделишный». Тут вся метафизика. Или метаистория.

Думал я также продолжить биографию моего Аугусто Переса, рассказать о его жизни в другом мире, в другой жизни. Но другой мир и другая жизнь находятся внутри этого мира и этой жизни. У любого персонажа есть своя биография, своя всеобщая история, будь то так называемый исторический персонаж либо литературный, выдуманный. Мне даже пришло в голову заставить Аугусто написать автобиографию, где бы он поправил меня и рассказал, как он сам видел себя во сне. Таким образом, эта история получила бы две развязки – можно даже с параллельным текстом, чтобы читатель выбрал любую. Но читатель стерпит далеко не все, он не допустит, чтобы его извлекли из собственного сна и погрузили в сон сна, в жуткое сознание сознания, в эту мучительную проблему. Читатель не желает, чтобы у него отняли иллюзию реальности. Говорят, один сельский проповедник описывал страсти Христовы и, услыхав, как рыдают взахлеб деревенские богомолки, воскликнул: «Не плачьте, ведь это случилось больше девятнадцати веков тому назад, да еще, быть может, случилось совсем не так, как я вам рассказал…» А в иных случаях надо сказать слушателям: «Быть может, это случилось именно так…»

Я слышал рассказ о некоем архитекторе-археологе, который собирался снести базилику X века, чтобы построить ее заново, так, как она должна была быть построена, а не так, как ее построили на самом деле. Построить согласно чертежу той эпохи, который, как он уверял, ему удалось найти. Согласно проекту архитекторов X века. Проект? Наш архитектор не знал, что в X веке базилики возникали сами по себе, они перерастали все чертежи, увлекая руки строителей. Точно так же для романа, эпопеи или драмы сначала придумывается план; но затем роман, эпопея или драма восстают против своего автора. Или же против него восстают персонажи – его собственные, как ему кажется, создания. Так восстали против Иеговы сначала Люцифер и Сатана, а потом – Адам и Ева. Вот где настоящий руман, тригедия или опопея! Так восстал против меня Аугусто Перес. Когда появился мой «Туман», эту тригедию заметил критик Алехандро Плана, мой добрый друг из Каталонии. Остальные же, по умственной лени, ухватились за мою дьявольскую выдумку жанра «руман».

Мысль назвать эту книгу руманом – мысль на самом деле принадлежала не мне, я это доказываю в самом тексте, – была другой невинной хитростью, придуманной, чтобы заинтриговать критиков. Моя книга – роман, такой же роман, как и любой другой. Но пусть она называется руман, раз уж у нас «называться» означает «быть». Что за вздор, будто уже миновала эпоха романа! Или эпических поэм! Пока живы романы прошлых веков, роман будет жить и возрождаться. Надо только заново пережить его во сне.

Еще не завладел моими снами Аугусто Перес и его руман, как я уже пережил во сне карлистские войны, которых я был свидетелем в детстве,{24} и написал «Мир во время войны», исторический роман, или, лучше сказать, романизированную историю, по школьным законам жанра. По канонам того, что называется реализмом. Пережитое в десять лет я снова переживал, когда мне было тридцать и я писал этот роман. И продолжаю переживать в процессе нынешней истории, проходящей перед моими глазами. Она проходит и остается. Во сне я нашел мою «Любовь и педагогику», изданную в 1902 году, другую мучительную трагедию. Для меня по крайней мере она была мучительной. Перенося свои муки на бумагу, я надеялся освободиться от них и передать их читателю, В «Тумане» опять появился трагикомический туманно-руманный дон Авито Карраскаль,{25} объяснявший Аугусто, что жить нас учит только жизнь. Равно как видеть сны учат только сны. Затем, в 1905 году, последовала «Жизнь Дон Кихота и Санчо по книге Мигеля де Сервантеса Сааведра, объясненная и прокомментированная». Но не просто так, а заново увиденная во снах, пережитая и преображенная. Вы скажете, мои Дон Кихот и Санчо не похожи на сервантесовских? Ну и что? Дон Кихоты и Санчо Пансы живут в вечности – она же находится не вне времени, но внутри него; вся вечность во всем времени и вся вечность в каждом его моменте – они не принадлежат только Сервантесу, или мне, или кому-либо, видящему их в своих снах, но каждый из нас возрождает их заново. Что до меня, я считаю, что Дон Кихот открыл мне свои заветные тайны, которые он утаил от Сервантеса, особенно о своей любви к Альдонсе Лоренсо.{26} В 1913 году, еще до «Тумана», появились мои рассказы, объединенные в книге под названием одного из них – «Зеркало смерти». После «Тумана», в 1917 году, я выпустил «Авеля Санчеса»; это история страсти – мучительнейший из всех проделанных мною экспериментов, я вонзил свой ланцет в ужасную опухоль, общую для всей нашей испанской расы. В 1921 году я издал роман «Тетя Тула», который в последнее время, благодаря немецкому, голландскому и шведскому переводам, вызвал широкий отклик во фрейдистских кругах Центральной Европы. Следующий роман появился в 1927 году в Буэнос-Айресе под названием «Как делается роман»; эта автобиографическая книга оказалась для моего доброго друга и отличного критика Эдуарде Гомеса де Бакеро,{27} «Андренио», при всей его тонкости, ловушкой вроде моего румана – он объявил, что думал, будто я и впрямь напишу роман о том, как делается роман. Наконец, в 1933 году, были опубликованы «Святой Мануэль Добрый, мученик, и другие три истории». Все они – порождение туманных сновидений.

Книги мои удостоились переводов{28} – сделанных без моего вмешательства– на пятнадцать языков, насколько мне известно: на немецкий, французский, итальянский, английский, голландский, шведский, датский, русский, польский, чешский, венгерский, румынский, хорватский, греческий и латышский. Но чаще всего переводили «Туман». Вначале, в 1921 году, через семь лет после его публикации, роман был переведен на итальянский Джильберто Беккари с предисловием Эцио Леви; в 1922 году – на венгерский (Будапешт), перевод Гаради Виктора; в 1926-м – на французский (Коллексьон де ла Ревю Эропеенн), перевод Ноэми Ларт; в 1927-м – на немецкий (Мюнхен), перевод OTTO Бука; в 1928-м – на шведский, перевод Аллана Вута, и на английский (Нью-Йорк), перевод Уорнера Файта, и на польский (Варшава), перевод доктора Эдварда Бойе; в 1929-м – на румынский (Бухарест), перевод Л. Себастьяна, и на хорватский (Загреб), перевод Богдана Радича, и, наконец, в 1935 году – на латышский (Рига), перевод Константина Раудиве. Всего десять переводов, на два больше, чем моей книги «Три назидательные новеллы и один пролог», куда входит и «Настоящий мужчина». Почему такое предпочтение? Почему иноязычным народам больше остальных моих произведений приглянулось именно это, которое немецкий переводчик Отто Бук назвал «фантастическим романом», а американец Уорнер Файт – «трагикомическим романом»? Очевидно, из-за фантазии и трагикомизма.{29} Я не ошибся, предположив с самого начала, что эта моя книга, названная «руманом», станет наиболее популярной. Не «Трагическое ощущение жизни» (шесть переводов), ибо оно требует некоторых философских и теологических познаний, менее распространенных, чем мы думаем, и потому меня удивил успех этой книги в Испании. Не «Жизнь Дон Кихота и Санчо» (три перевода), ибо сервантесовский «Дон Кихот» вовсе не так известен – и еще менее популярен, особенно вне Испании, да и в самой Испании тоже не очень, – как считают наши отечественные литераторы. Я даже решусь предсказать, что книга вроде моего «Тумана» может содействовать тому, чтобы «Дон Кихота» узнали больше и лучше. Именно эта моя книга, а не какая-либо другая. Из-за ее национального характера? Но мой «Мир во время войны» был переведен на немецкий и чешский языки. Дело в том, очевидно, что фантазия и трагикомизм моего «Тумана» больше говорят человеку как личности – человеку вообще, стоящему одновременно выше и ниже всех классов, каст, социальных прослоек, бедному или богатому, плебею или аристократу, пролетарию или буржуа. И это хорошо известно историкам культуры, людям, которых называют учеными. Подозреваю, что большую часть этого пролога – или металога, – который могут назвать самокритикой, мне внушил, смутно чернея в тумане, тот самый дон – он уже заслуживает такого звания, – дон Антолин Санчес Папарригопулос, выведенный в главе XXIII, хотя мне и не удалось применить в прологе строгую методу этого незабвенного глубокого исследователя. Ах, если бы я смог, следуя его идеям, заняться историей людей, собиравшихся писать, но не сделавших этого! К этому роду, к этому типу относятся наши лучшие читатели, наши со-трудники и co-авторы, лучше даже сказать – со-творцы, те, кто, прочитав какую-нибудь историю, к примеру мой руман, говорят: «Да ведь я думал так же гораздо раньше! Этого героя я просто знал! Мне приходило в голову то же самое!» Насколько они отличаются от самоуверенных невежд, озабоченных тем, что называют правдоподобием! Или от тех, кто считает, будто они живут наяву, не зная, что по-настоящему живет наяву лишь тот, кто сознает, что грезит, как нормален лишь тот, кто сознает свое безумие. «А кто не путает других, путается сам», – как говорил Аугусто Пересу мой родственник Виктор Готи.

Мир, где живут{30} мои Педро Антонио и Хосефа Игнасия, дон Авито Карраскаль и Марина, Аугусто Перес, Эухения Доминго и Росарито, Алехандро Гомес, «настоящий мужчина», и Хулия, Хоакин Монтенегро, Авель Санчес и Елена, тетя Тула, ее сестра, шурин и племянник, Святой Мануэль Добрый и Анхела Карбальино (вот ангел!), дон Сандальо, Эметерио Альфонсо, Селедонио Ибаньес, Рикардо и Лидувина,{31} – весь этот мир для меня гораздо реальнее, чем мир Кановаса{32} и Сагасты,{33} Альфонса XIII,{34} Примо де Риверы,{35} Гальдоса,{36} Переды,{37} Менендеса-и-Пелайо{38} и всех других, кого я знал и знаю сейчас, с кем я встречался или встречаюсь сейчас. В моем мире я выражаю себя, если вообще могу себя выразить, гораздо лучше, чем в мире всех.

А под этими двумя мирами, поддерживая их, находится еще один, вечный, субстанциональный мир, где я вижу во сне самого себя и всех, кто был (а многие и остаются сейчас) плотью моего духа и духом моей плоти; мир сознания вне пространства и времени, где живет, словно волна в море, сознание моего тела. Когда я отказал в помиловании Аугусто Пересу, он возразил: «Вы не хотите оставить мне мое «я», не даете выйти из тумана, жить, жить, видеть себя, слышать, осязать, ощущать себя, страдать, жить. Значит, вы этого не хотите? Значит, я должен умереть вымышленным существом? Хорошо же, дорогой мой создатель дон Мигель, вы тоже умрете, вы тоже, и вернетесь в ничто, откуда вышли… Бог перестанет видеть вас во сне! Вы умрете, да, умрете, пусть вы и не хотите того; умрете вы и все, кто читает мою историю, все, все до единого! Вымышленные существа, как и я, такие же, как и я! Умрете все, все, все!» Так он мне сказал, и сквозь двадцать с лишним лет непрестанно звучат у меня в ушах его слова, грозный, едва слышный шепот, как библейский глас Иеговы, слова пророческие и апокалиптические! Ибо не только я умирал все это время, но умирали и умерли мои близкие, те, кто меня делал лучше и видел лучшим в своих снах. Душа жизни уходила из меня капля по капле, а иногда даже струей. Жалкие дурачки предполагают, будто я мучаюсь из-за того, что лично я смертен! Жалкие людишки! Нет, я мучаюсь за всех тех, кого видел и вижу во сне, за всех тех, кто видел и видит во сне меня. Ведь бессмертие, как и сон, дано либо всем, либо никому. Не могу припомнить случая, чтобы человек, из тех, кого я знал по-настоящему, а знать по-настоящему – значит любить, даже если думаешь, что ненавидишь), ушел, не сказав мне наедине: «Что ты теперь такое? Что стало с твоим сознанием? Что я теперь в твоем сознании? Что стало с прежним мною?» Это и есть туман, руман, легенда, вечная жизнь… И это есть слово животворящее, снотворящее.

У Леопарди, трагически пресыщенного сновидца, есть сияющее видение – «Песнь» лесного петуха, гигантского петуха, взятого из таргумического изложения Библии,{39} петуха, поющего о вечном откровении и призывающего смертных проснуться. Песнь кончается так: «Придет время, когда у вселенной и у самой природы иссякнут силы

И так же как от величайших человеческих империй и их великолепных свершений, превозносимых в прошлые века, сегодня не осталось ни следа, ни славы, так и от всего мира, от несчетных превратностей и страданий сотворенного не сохранится ни тени, лишь полное молчание и глубочайший покой заполнят беспредельное пространство. Дивная и страшная тайна бытия всего сущего, нераскрытая и непонятная, исчезнет, канет в ничто».

Но нет, должна остаться песнь лесного петуха и шепот Иеговы вместе с нею. Должно остаться Слово, которое было в начале и будет в конце, ветер и дарованная нам духовная сила собирать туманы и сгущать их в образы. Аугусто Перес пригрозил нам всем, кто был и есть мною, всем нам, кто составляет сон Бога – или лучше сказать, сон Его Слова, – что нам, мол, суждено умереть, Да, умирает плоть пространственная, но не плоть сна, не плоть сознания. И потому говорю вам, читатели моего «Тумана», видящие во сне моего Аугусто Переса и его мир, – это не туман. Это и есть руман, легенда, история, это и есть жизнь вечная.

Саламанка, февраль 1935 года

I

Выходя из дверей своего дома, Аугусто протянул правую руку ладонью вниз, возвел глаза к небу и застыл на мгновение в этой позе величественной статуи. Нет, он не принимал во владение внешний мир, а просто проверял, идет ли дождь. Ощутив холодные моросящие капли на тыльной стороне ладони, Аугусто нахмурил брови. Нет, его не дождь беспокоил, а то, что придется раскрывать зонтик. Такой изящный, стройный, аккуратно уложенный в чехол! Сложенный зонтик столь же изящен, сколь безобразен раскрытый!

«Какое несчастье, что приходится пользоваться вещами, – думал Аугусто, – и употреблять их. Употребление портит, уничтожает любую красоту. Самое благородное назначение предметов – быть объектами созерцания. Как красив апельсин, пока его не съели! Перемена наступит лишь на небесах, когда все наши дела сведутся – или, точнее говоря, возвысятся – к одному только созерцанию Бога и всего мира в нем. Здесь, в нашей убогой жизни, мы думаем лишь о том, как бы воспользоваться Богом; мы хотели бы раскрывать его, как зонтик, чтобы он уберег нас от всяческих бед».

Сказав себе это, Аугусто наклонился подвернуть брюки. Наконец раскрыл зонтик и на миг задержался в раздумье: «А теперь куда? Направо или налево?» Дело в том, что Аугусто был в этой жизни не путником, но гуляющим. «Подожду, пока не пройдет какая-нибудь собака, – сказал он себе, – и пойду в том же направлении»,

В эту минуту по улице прошла не собака, а изящно одетая девушка, и за нею, притягиваемый ее глазами, как магнитом, пошел безотчетно Аугусто.

Так он прошел одну улицу, вторую, третью.

«Интересно, что делает этот мальчишка? – говорил себе Аугусто, который скорее не думал, а беседовал с самим собой. – Тот, что лежит ничком на земле. Наверняка рассматривает муравья! Муравей! Ха, одна из самых лицемерных тварей! Ничего не делает, только прогуливается, а мы думаем, будто он трудится. Совсем как вон тот лоботряс, что мчится как угорелый, толкает локтями всех встречных. Бьюсь об заклад, делать ему нечего. Да что ему, собственно, делать? Он лентяй, такой же лентяй, как… Нет, я не лентяй! Воображение мое работает неустанно. Лентяи – они, те, кто говорит, что трудится, а на самом деле оглушает себя и душит мысль. Вон тот, к примеру, урод шоколадник – ишь примостился у самой витрины да орудует пестиком, чтобы его видели! – этот эксгибиционист труда. Разве он не лентяй? Но что нам за дело, трудится он или нет? Труд! Труд! Лицемерие! Кто трудится, так это вон тот несчастный паралитик, что еле волочит ноги, вот это труд… Но я-то почем знаю? Прости, братец! – это он сказал вслух. – Братец? Братья в чем? Во параличе! Говорят, все мы дети Адама. И этот Хоакинито тоже сын Адама? Прощай, Хоакин! Ну вот, уже и автомобиль мчится, пыль да грохот! Ну, какой смысл в том, чтобы поглощать расстояния? Мания путешествий порождается топофобией [5]5
  Боязнью пространства (греч.).


[Закрыть]
, а не филотопией [6]6
  Любовью к пространству (греч.).


[Закрыть]
, заядлый путешественник убегает оттуда, где был, а не стремится туда, куда прибывает. Путешествия… путешествия;.. Ох, как неудобно с этим зонтиком!.. Боже, что это такое?»

И он остановился перед дверью дома, куда вошла изящно одетая девушка, увлекшая его за собой глазами, как магнитом. И только тогда Аугусто понял, что следовал за нею. Привратница глядела на него насмешливо, и ее взгляд подсказал Аугусто, что надо делать. «Этот цербер ждет, – сказал он себе, – что я спрошу, как зовут сеньориту, за которой я шел, да кто она, и, конечно, именно это и надо сделать. Можно было бы ничего не предпринимать, но нет, любое дело надо доводить до конца. Ненавижу незавершенность!» Он сунул руку в карман и нашел лишь один дуро.{40} Не имело смысла теперь идти разменивать: и время потеряешь, и случай упустишь.

– Послушайте, милая, – обратился он к привратнице, не вынимая из кармана большого и указательного пальцев. – Не могли бы вы сказать мне – поверьте, это останется между нами – имя сеньориты, которая только что вошла?

– В этом нет никакого секрета и ничего плохого, сеньор.

– Тем более.

– Ее зовут донья Эухения Доминго дель Арко.

– Доминго? Быть может, Доминга…

– Нет, сеньор, Доминго; Доминго – это первая часть ее фамилии.

– Но, когда речь идет о женщине, эта фамилия должна звучать Доминга. Иначе где согласование родов?{41}

– Я с ним не знакома, сеньор.

– А скажите… скажите мне… – Пальцы все еще в кармане. – Как это она решается выходить одна? Она девица или замужняя? Родители у нее есть?

– Она девица, сирота, живет с теткой и дядей…

– Со стороны отца или матери?

– Знаю только, что они ей тетка и дядя.

– Этого достаточно, и даже слишком.

– Она дает уроки игры на фортепьяно.

– А играет она хорошо?

– Ну уж этого я не знаю.

– Благодарю, чудесно, достаточно, и примите от меня за беспокойство.

– Спасибо, сеньор, спасибо. Не надо ли еще чего? К вашим услугам. Не желаете ли передать записку?

– Быть может… быть может, в другой раз… Но не сейчас… Прощайте!

– Располагайте мной, сеньор, можете быть уверены, что все останется в тайне.

«Итак, сеньор, – говорил себе Аугусто, удаляясь от привратницы, – вы видите, как я скомпрометировал себя в глазах доброй женщины. И поэтому теперь я не могу достойным образом просто оставить это дело. Если оставлю, что скажет обо мне сия примерная привратница? Итак, Эухения Доминга – да нет, Доминго дель Арко? Превосходно, запишу, не то забудется. Главное в искусстве мнемотехники – записная книжка в кармане. Как говорил еще мой незабвенный дон Леонсио: не забивайте себе голову тем, что умещается в кармане! Для полноты следует добавить: не забивайте себе карман тем, что умещается у вас в голове! А привратница? Как зовут привратницу?»

Он вернулся.

– Скажите мне еще одну вещь, добрая женщина.

– Чего изволите?

– А как вас зовут?

– Меня? Маргарита.

– Прекрасно, прекрасно. Спасибо.

– Не за что.

И снова Аугусто отправился в путь и оказался на проспекте Аламеда.

Моросящий дождик прекратился. Аугусто закрыл зонтик и уложил его в чехол. Он подошел к скамейке и, потрогав ее, обнаружил, что она влажная. Тогда он вынул газету, расстелил ее на скамейке и сел. Затем вынул записную книжку и встряхнул авторучку. «Очень полезная штука, – сказал он, – иначе пришлось бы записать имя этой сеньориты карандашом, и оно могло бы стереться. Сотрется ли ее образ в моей памяти? Но как она выглядит? Как выглядит прелестная Эухения? Я могу припомнить только глаза… Эти чудные глаза как будто меня пронзили… Пока я предавался лирическим рассуждениям, чей-то мягкий взгляд притягивал мое сердце. Посмотрим! Эухения Доминго, да, Доминго дель Арко. Доминго? Никак не привыкну, что она зовется Доминго… Нет, придется заставить ее переменить фамилию, пусть зовется Доминга. Ну, а как же наши отпрыски мужского пола, им придется носить вторую фамилию Доминга? Моя-то противная фамилия Перес уберется, сократится до одного П., и, значит, нашему первенцу придется отзываться на имя Аугусто П. Доминга? Но куда ты занесла меня, безумная фантазия?» И он записал в своей книжечке: «Эухения Доминго дель Арко. Проспект Аламеда, 58». Выше этой записи были две стихотворные строчки:

Печалью веет от постели и радостью от колыбели…

«Ну вот, – сказал себе Аугусто, – эта Эухения, учительница музыки, перебила мне великолепное начало трансцендентального лирического стихотворения. Оно осталось незаконченным. Незаконченным? Да, в событиях, в превратностях судьбы мы лишь находим пищу для присущих нам грусти и веселья. Один и тот же случай можно считать грустным или веселым, все зависит от врожденной предрасположенности. А Эухения? Я должен написать ей, но не здесь, а дома. А может, пойти в казино? Нет, домой, домой. Для таких вещей дом, очаг. Очаг? Мой дом – это не очаг… Очаг… Очаг… Нет, пепелище. О, моя Эухения!»

И Аугусто вернулся домой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю