355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мигель де Унамуно » Туман. Авель Санчес; Тиран Бандерас; Салакаин отважный. Вечера в Буэн-Ретиро » Текст книги (страница 21)
Туман. Авель Санчес; Тиран Бандерас; Салакаин отважный. Вечера в Буэн-Ретиро
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 06:18

Текст книги "Туман. Авель Санчес; Тиран Бандерас; Салакаин отважный. Вечера в Буэн-Ретиро"


Автор книги: Мигель де Унамуно


Соавторы: Рамон дель Валье-Инклан,Пио Бароха
сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 67 страниц) [доступный отрывок для чтения: 24 страниц]

XXIII

Бродил по городу один бедный-пребедный человек, родом из Арагона, отец пятерых детей; зарабатывал он на жизнь чем мог, когда – перепиской, когда – чем придется. Бедняга частенько обращался к своим друзьям и знакомым – если, конечно, предположить, что таковые могут быть у подобного человека, – выклянчивая у них под различными предлогами два-три дуро в долг. Или, что было самое грустное, досылал кого-нибудь из своих сыновей, а то и жену с просительными записочками. Хоакин иной раз оказывал ему помощь, чаще всего тогда когда его просили осмотреть кого-либо из заболевших членов этого семейства. Хоакин получал какое-то особенное удовольствие, оказывая помощь этому несчастному человеку. Он угадывал в нем жертву человеческой несправедливости.

Однажды он заговорил о нем с Авелем.

– Да, я знаю его, – ответил Авель, – некоторое время я даже давал ему работу. Но ведь он лодырь, бездельник. Под предлогом того, что ему необходимо отвлечься от своих горестей, он ежедневно шляется в кафе, хотя дома в это время нет ни крошки. Он не может отказать себе даже в ежедневной коробочке сигар. Горести свои он превращает в сигарный дым и выпускает кольцами к потолку.

– Это еще ничего не значит, Авель. На это дело нужно взглянуть поглубже, вникнуть в самую суть…

– Все это одни красивые слова. Надоело постоянное его вранье и кривлянье – берет деньги и непременно добавит: «При первом же удобном случае верну…» Уж лучше просить милостыню. Это куда честнее и благороднее. Прошлый раз он попросил у меня три дуро в долг; я дал ему три песеты и сказал: «Отдавать не нужно!» Нет, что ни говори, а он просто бездельник!

– Но разве он виноват?

– Ну, начинается: в чем виноват да его ли это вина…

– Вот именно. Кто первопричина всякой вины?

– Лучше бросим этот разговор. Если хочешь помогать ему – помогай, я не возражаю. Да, пожалуй, я и сам при случае дам ему денег.

– Это-то я знаю, ибо внутренне ты…

– Что мы такое внутренне – говорить не будем. Я художник и мало интересуюсь тем, что там у человека внутри. Более того, скажу тебе прямо, я убежден в том, что внешность любого человека – это точный сколок того, что человек являет собой внутренне.

– Ну еще бы! Давно известно, что для тебя человек – всего лишь натура, модель…

– Тебе кажется, этого мало? А для тебя каждый человек – всего лишь клинический случай. Тебе приходится изучать, выслушивать, выстукивать людей, пытаясь проникнуть к ним внутрь.

– Незавидное занятие…

– Почему?

– Потому что, привыкнув разбираться во внутренней сути других людей, понемногу начинаешь прислушиваться к самому себе, ощупывать, изучать себя…

– Рассматривай это как преимущество. По мне, так и простого зеркала достаточно…

– А ты и правда смотришься иногда в зеркало?

– Конечно! А разве ты не знаешь, что я написал автопортрет?

– Разумеется, настоящий шедевр…

– Он и в самом деле недурен… А ты, ты хорошо изучил себя изнутри?

На следующий день после этого разговора Хоакин вышел из казино вместе с Федерико, которого он хотел расспросить об этом бесстыдном нищем попрошайке.

– Только скажи мне правду и, прошу тебя, на время оставь свой цинизм – ведь нас никто не слышит.

– Видишь ли, этому беспорточнику место в тюрьме – там по крайней мере он бы и питался лучше, да и жил бы куда спокойнее.

– А чего он такого натворил?

– Ничего не натворил; но должен был бы натворить, потому я и говорю, что место его в тюрьме.

– А что он должен был бы натворить?

– Убить своего брата.

– Ну, опять ты сел на своего конька!

– Обожди, сейчас поясню. Этот бедняга, как ты знаешь, родом из Арагона. А там, в Арагоне, существует полнейшая свобода в праве наследования. Он имел несчастье родиться первенцем, быть главным наследником, а затем еще имел несчастье полюбить одну девицу, бедную, красивую и, по-видимому, порядочную. Отец воспротивился браку всеми силами и пригрозил сыну лишением наследства, если тот женится на своей возлюбленной. А сын, ослепленный любовью, сперва сильно скомпрометировал свою зазнобу, полагая таким образом вынудить отца дать согласие на брак и заодно отделиться от дома. И так продолжал он жить в селе, работал у тестя и тещи, надеясь со временем умаслить отца. А этот, как истый твердолобый арагонец, даже и ухом не повел. Так и умер старик, оставив все свое состояние младшему сыну, а состояньице вполне приличное. Когда же умерли родители жены нашего попрошайки, то побежал он к брату своему просить работы и помощи, а братец-то ему откажи наотрез! Так вот, чтобы не убить своего братца, как того требовало сердце, он и переселился сюда клянчить милостыню да подаяние. История, как видишь, куда как поучительная.

– Да, тут есть над чем задуматься!

– Если бы он убил своего братца, эту разновидность Иакова,{91} было бы плохо, но то, что он его не убил, тоже, как видишь, не лучше…

– А быть может, и хуже…

– Да, да, именно так! Ведь дело не только в том, что он живет презренной, позорной жизнью попрошайки, но он живет, ненавидя своего брата.

– А если бы он убил его?

– Тогда по крайней мере он излечился бы от ненависти, и теперь, раскаявшись в своем преступлении, он бы боготворил его память. Действие излечивает от дурных чувств, а ведь именно дурные чувства отравляют душу. Поверь мне, Хоакин, я-то знаю это очень хорошо…

Хоакин пронзительно взглянул на него и спросил:

– Уж не по собственному ли опыту?

– Знаешь, дорогой, лучше не спрашивай о том, что тебя не касается. Довольно будет с тебя, если я скажу, что весь мой цинизм – вещь чисто оборонительная. Я вовсе не сын того, кого вы все считаете моим отцом; я появился на свет от любовной связи моей матери и никого в мире не ненавижу так, как своего отца – отца по крови, который был настоящим палачом того, другого, чье имя из подлости и трусости было передано мне… Проклятое имя, которое я ношу и поныне…

– Но ведь отец не тот, кто зачинает, а тот, кто воспитывает…

– Тот, который, как ты полагаешь, воспитал меня, вовсе меня не воспитал, но лишь заразил ядом ненависти к зачавшему меня – тому, кто заставил его жениться на моей матери.

XXIV

Когда Авель завершил свое образование, отец попросил Хоакина взять сына ассистентом, дабы тот работал с ним бок о бок. Хоакин согласился.

«Я взял его, – записывал позднее Хоакин в своей «Исповеди», обращенной к дочери, – из странной смеси любопытства, отвращения к отцу, симпатии к юноше который казался мне тогда посредственностью, из желания разделаться таким образом с сжигавшей меня скверной. Где-то в тайниках души злой дух нашептывал мне, что поражение сына с лихвой оплатит непомерную славу отца. Мне хотелось, с одной стороны, вниманием к сыну искупить свою ненависть к отцу, а с другой – я заранее предвкушал удовольствие видеть поражение Авеля Санчеса младшего в медицине, поражение, которое было бы равно триумфу, одержанному в живописи его отцом, Тогда я еще не мог предположить в себе глубочайшей нежности к сыну того, кто всегда омрачал и отравлял жизнь моего сердца».

Случилось же так, что Хоакин и сын Авеля почувствовали друг к другу необыкновенное влечение. Авелин оказался на редкость сообразительным, проявил глубокий интерес к занятиям с Хоакином, которого он вскоре стал называть учителем. И вот учитель вознамерился воспитать из Авелина превосходного медика, передать ему весь огромный опыт, накопленный им в клиниках. «Помогу ему, – размышлял Хоакин, – сделать те открытия, которые проклятая моя душевная смятенность помешала сделать самому».

– Учитель, – спросил его однажды Авелин, – почему вы не соберете воедино все эти разрозненные наблюдения, все эти данные и заметки, которые вы мне показывали, и не напишете книгу? Это была бы интереснейшая и полезнейшая книга. Ведь там есть вещи почти гениальные, необычайные по своей научной прозорливости.

– Видишь ли, сынок, – ответил Хоакин, – я просто не могу, не могу… Для этого мне недостает спокойствия духа, не хватает целеустремленности, мужества, выдержки, уж не знаю, чего еще…

– Надо погрузиться в работу с головой…

– Да, да, сынок. – С некоторых пор Хоакин стал называть Авелина сыном. – Конечно, надо погрузиться в нее с головой; сколько раз я и сам уже думал об этом, но вce как-то не решусь. Засесть за книгу… У нас, в Испании… О медицине!.. Пустое дело! Ничего путного из этого не выйдет…

– Нет, учитель, у кого-кого, а у вас-то получится наверняка, я вам ручаюсь, учитель.

– То, что должен был сделать я, сделаешь ты: надо бросить эту несносную клиентуру и посвятить себя чистому исследованию, настоящей науке, физиологии, гистологии, патологии, а не ставить диагнозы за плату. У тебя есть кое-какое состояние – ведь отцовские картины, несомненно, должны были принести доход, – посвяти себя целиком науке.

– Возможно, вы и правы, учитель; но ведь это вовсе не отменяет того, что вы сами обязаны обобщить опыт своей работы в клинике.

– Послушай, если хочешь, мы можем сделать так: я отдам тебе все свои заметки, дополню их некоторыми объяснениями. Я буду помогать тебе всем, чем смогу, и ты опубликуешь книгу. Согласен?

– Прекрасно, учитель! С тех пор как вы стали моим руководителем, я записываю все ваши слова, все ваши замечания.

– Вот и отлично, сынок, отлично! – И взволнованный Хоакин обнял юношу.

После этого разговора Хоакин подумал: «Вот, вот кто явится подлинным моим творением! Моим, и только моим, а вовсе не своего родного отца. Он станет боготворить меня и в конце концов поймет, насколько большего я стою, чем его отец, и насколько больше искусства в моей медицинской практике, чем в живописи его отца. А в довершение всего я отниму у Авеля сына: он отнял у меня Елену, а я у него – сына. Он будет моим, и кто знает, быть может, он даже и вовсе отвернется от своего отца, когда хорошенько узнает его и поймет его губительную роль в моей судьбе».

XXV

– Скажи, пожалуйста, – спросил однажды Хоакин своего ученика, – почему ты решил заняться медициной?

– Да, в общем, я и сам не знаю…

– Было бы куда естественнее, если бы ты обнаружил склонность к живописи. Дети часто испытывают тягу к профессии своих отцов; тут сказывается дух подражания и среда…

– А вот меня живопись никогда не интересовала учитель.

– Знаю, знаю, еще твой отец жаловался…

– И менее всего – отцовская живопись.

– Вот это странно! Почему же?

– Я не чувствую ее и не убежден, что сам он ее чувствует…

– Интересно, интересно! Объясни-ка почему.

– Мы тут вдвоем, никто нас не слышит… Вы, учитель, для меня как бы второй отец… второй… Ну так вот. Кроме того, вы ведь самый старый друг отца, я часто слышал от него, что вы всегда, всю жизнь были его другом, еще с пеленок… как родные братья.

– Да, да, мы с Авелем – братья… Продолжай, продолжай.

– Сегодня мне хочется открыть вам свое сердце, учитель.

– Все, что бы ты ни сказал, канет в бездонный колодец. Никто не узнает о нашем разговоре!

– Ну так вот, я сомневаюсь, чтобы отец чувствовал живопись или вообще искусство. Он пишет словно машина, просто у него природный дар… Но чувствовать – дело другое!

– Я всегда это подозревал.

– Кроме того, как говорят, громкой своей славой отец обязан именно вам, учитель, вашей знаменитой речи, о которой все еще продолжают вспоминать.

– А что я мог еще сказать?

– Не знаю, но, так или иначе, мой отец решительно ничего не чувствует – ни в живописи, ни в чем-либо другом! Иногда мне начинает казаться, учитель, что отец сделан из каменного дуба.

– Ну, это уж ты слишком!

– Да, да, именно из каменного дуба! Слава – это единственное, что его прельщает в жизни. При этом он прикидывается, что терпеть не может славы, однако это все притворство, чистое притворство… На самом же деле он ищет только рукоплесканий. Он эгоист, законченный эгоист. Никого он не любит…

– Будто уж никого?…

– Никого, никого на свете, даю вам слово, учитель! И до сих пор не понимаю, как это он женился на матери. Сомневаюсь, что это было по любви.

Хоакин побледнел.

– Да, – продолжал Авелин, – у него были всякие там интрижки с натурщицами; но и это все одна сплошная прихоть, отчасти рисовка… Никого он не любит.

– Но мне кажется, что именно тебе следовало бы…

– На меня он никогда не обращал внимания. Он содержал меня, платил за обучение, никогда не жалел денег, да не жалеет их и теперь, но если говорить всерьез, то я едва ли для него даже существую… Когда, бывало, я задавал ему какой-нибудь вопрос, связанный с живописью ли, историей, наукой или собственными его путешествиями, он неизменно отвечал: «Оставь меня в покое!» А однажды он даже прикрикнул на меня: «Учись по книгам, как это делал я!» Какая большая разница между ним и вами, учитель!

– А быть может, ему просто нечего было ответить. Видишь ли, случается иной раз так, что отцы грубо отталкивают своих детей, лишь бы только не обнаружить перед ними своего невежества, не выставить себя в смешном свете.

– Нет, вы ошибаетесь. За этим стоит кое-что похуже.

– Похуже? Интересно, что же может быть хуже?

– Хуже, куда хуже. Он, например, никогда не выговаривал мне, что бы я ни вытворял. Я не кутила и не вертопрах какой-нибудь и никогда не был кутилой и вертопрахом, но с кем из нас не приключалось ошибок и падений? Так вот он никогда не замечал моих провинностей, а если даже и замечал, то никогда о них не заикался.

– Но ведь это можно рассматривать и как знак уважения к твоей личности, знак доверия к тебе… Быть может, полное доверие – это и есть наиболее великодушный и благородный способ воспитания сына…

– Нет, учитель, дело тут не в великодушии и благородстве, а в самом обыкновенном безразличии к людям.

– А по-моему, не стоит преувеличивать, Авелин… Да и что, собственно, он мог тебе сказать, чего бы ты сам не знал? Ведь отец не должен быть судьей…

– Но товарищем, советником, другом, наставником, как вы, например, он должен быть!

– Однако есть вещи, о которых стыд мешает разговаривать даже отцу с сыном.

– Я понимаю, конечно, что вы, стариннейший и самый близкий друг отца, почти брат его, берете его под защиту, хотя…

– Что – хотя?

– Могу я ничего не скрывать?

– Конечно, говори, не бойся.

– Так вот, о вас, например, я слышал его высказывания только самые хорошие, даже чрезмерно хорошие и вместе с тем…

– Что – вместе с тем?

– Он всегда говорил о вас даже чрезмерно хорошо.

– Что значит «чрезмерно хорошо»?

– Дело в том, что до того, как я познакомился с вами, я думал о вас совсем иначе.

– Поясни свою мысль.

– Для моего отца вы какой-то трагический персонаж, раздираемый глубоко сокрытыми страстями… «Ах, если бы я мог написать душу Хоакина!» – часто восклицал он. Он говорил о вас всегда в таком тоне, будто между вами существует какая-то тайна…

– Просто тебе так показалось…

– Нет, мне не показалось.

– А твоя мать?

– Мать…

XXVI

– Знаешь, Хоакин, – сказала однажды Антония мужу, – мне кажется, что в один прекрасный день дочка покинет нас или кто-нибудь ее похитит…

– Хоакина? Нас покинет?

– Да, уйдет в монастырь!

– Ну, этого быть не может!

– Очень даже может. Ты настолько погрузился в свои дела, столько возишься с этим Авелином, которого ты вроде как усыновил… Можно подумать, что его ты любишь больше, чем родную дочь…

– Это оттого, что я хочу спасти Авелина, избавить от дурного влияния его домашних…

– Нет, ты озабочен только тем, как отомстить. Ты такой мстительный! Ничего-то ты не можешь забыть и простить! Боюсь, что господь накажет тебя, накажет всех вас…

– А, так уж не потому ли Хоакина решила уйти в монастырь?

– Я этого не сказала.

– Зато я говорю. Уж не из ревности ли к Авелину собралась она в монастырь? Неужели она боится, что его я полюблю больше, чем ее? Если так…

– Нет, нет.

– Так в чем же дело?

– Почем я знаю? Уверяет, что таково ее призвание, предназначение свыше…

– Предназначение свыше… Господня воля… Наверное, это все штучки ее исповедника. Кто ее исповедник?

– Отец Эчеварриа.

– Тот, что и меня исповедовал?

– Тот самый!

После этого разговора Хоакин еще долго сидел печальный, понурив голову, а на следующий день он позвал жену и с глазу на глаз сказал ей:

– Я как будто доискался причины, почему Хоакина хочет уйти в монастырь, вернее – понял, почему отец Эчеварриа настаивает на ее монашеском призвании. Помнишь, как я искал в религии утешения и помощи против проклятого наваждения, которое опутало мою душу, против того отчаяния, которое с годами все черствело, становилось неподатливым, непреодолимым, и как, несмотря на все мои страдания, так ничего из этого и не вышло. Нет, не дал мне утешения отец Эчеварриа, не мог мне его дать. Против подобного зла лишь одно средство, одно-единственное.

На минуту Хоакин остановился, как бы выжидая, но, так как жена молчала, он продолжал:

– Против этого зла есть только одно средство – смерть. Кто знает… возможно, я с ним и родился, с ним и умру. А этот жалкий исповедничек, который не смог помочь мне и даже не смог облегчить мои страдания, теперь – я в этом убежден – толкает мою дочь, твою дочь, нашу дочь в монастырь, чтобы там она молилась за меня, чтобы своим самопожертвованием спасла меня…

– Но при чем же тут самопожертвование… Она говорит, что в этом заключается ее призвание…

– Это ложь, Антония, уверяю тебя, чистейшая ложь. Большинство из тех, кто идет в монашки, идет туда, чтобы не работать и вести жизнь хотя и бедную, но беспечную, предаваться отдохновению и мистическим грезам… Есть и такие, которые стремятся туда, чтобы вы«, рваться из опостылевшего им дома. И вот наша дочь тоже бежит, бежит от нас.

– От тебя бежит…

– Да, бежит от меня! Она разгадала мою душу!

– К тому же теперь, когда у тебя появилась новая привязанность, этот…

– Ты хочешь сказать, что она бежит от него?

– Нет, просто от твоего очередного каприза…

– Каприза? Каприза, говоришь? Обо мне можно сказать все, что угодно, кроме того, что я капризен, Антония. Я все принимаю всерьез, Антония, все – абсолютно всерьез!

– Да и, может быть, даже слишком всерьез, – прибавила его жена, заливаясь слезами.

– Будет, не надо плакать, Антония, святая моя, мои добрый гений… Прости, если я что-нибудь сказал не так…

– Нет, нет, Хоакин, во сто крат хуже, когда ты просто молчишь.

– Ради бога, Антония, ради всего святого, сделай так, чтобы дочь не покидала нас; если она уйдет в монастырь, это меня убьет, наверняка убьет. Если она останется, я сделаю все, что она пожелает… Если она захочет, чтобы я расстался с Авелином, я расстанусь с ним.

– Я помню, как ты радовался, что у нас всего одна дочь и что нам не надо распылять свою любовь…

– Да ведь я и не распыляю ее!

– Тогда еще хуже…

– Да, Антония, наша дочь хочет пожертвовать собой ради меня и не знает, что, если она уйдет в монастырь, она доведет меня до отчаяния, погубит меня. Ее монастырь – здесь, в этом доме!

XXVII

Два дня спустя в кабинете Хоакина состоялся разговор с женой и дочерью.

– Отец, так хочет господь! – решительно воскликнула дочь, прямо глядя в глаза Хоакину.

– Неправда! Вовсе не господь, а этот твой исповедничек, – ответил отец. – Откуда тебе, желторотому цыпленку, знать, чего хочет или не хочет господь? Когда это ты успела побеседовать с ним?

– Я причащаюсь, отец, каждую неделю.

– За господние откровения ты принимаешь фантазии, которые приходят тебе в голову оттого, что твой желудок иссушен постом.

– Когда постом иссушено сердце, то приходят фантазии и похуже.

– Нет, нет, этого не может быть; этого господь не требует и не может требовать… Говорю тебе – не может требовать!

– Странно. Выходит, что я, отец, не знаю, чего желает господь, а ты знаешь, чего он не может желать! Как же это получается? Во всем, что касается вещей, связанных с плотью, ты, отец, разбираешься отлично, но как только речь заходит о боге, о душе…

– Душе? Так, значит, ты полагаешь, что я ничего не смыслю в человеческой душе?

– Как тебе сказать, но, быть может, для тебя было бы лучше вовсе не разбираться в ней.

– Ты в чем-то обвиняешь меня?

– Нет, отец, это ты сам обвиняешь себя.

– Видишь, Антония, видишь? Разве я тебе не говорил?

– А что он тебе говорил, мама?

– Ничего, дочка, ровным счетом ничего; просто мнительность, душевные колебания твоего отца…

– Отлично! – воскликнул Хоакин, как человек, на что-то наконец решившийся. – Ты уходишь в монастырь, чтобы спасти меня, разве не так?

– Возможно.

– От чего же ты хочешь спасти меня?

– Я и сама еще хорошо не знаю.

– Давай выясним! От чего? От кого?

– От кого, отец, от кого? Да от твоего же злого гения, от тебя самого, наконец.

– Что ты можешь об этом знать?

– Ради бога, Хоакина, ради бога! – взмолилась со слезами на глазах Антония, которую взгляд и тон ее супруга преисполнили страха.

– Оставь нас, Антония, мы сами решим этот спор. Тебя он не касается!

– Как это – не касается? Кажется, она моя дочь…

– Прежде всего моя дочь! Оставь нас вдвоем! Она Монегро, и я Монегро. Ты не разбираешься и не можешь разбираться в подобных вещах…

– Отец, если ты будешь при мне так обращаться о матерью, я уйду. Не плачь, мама!

– Однако скажи, дочка, ты и в самом деле веришь?

– Сейчас я верю только в одно – в то, что я настолько же твоя дочь, насколько и ее.

– Настолько же?

– Нет, пожалуй, больше ее, чем твоя.

– Ради бога, не смей так говорить, – воскликнула мать, заливаясь слезами, – иначе я уйду!

– Это было бы самое лучшее, – поддержала ее Хоакина. – С глазу на глаз нам, Монегро, легче разговаривать друг с другом, легче понять друг друга.

Мать поцеловала дочь и вышла из кабинета.

– Ну-с, – холодно начал отец, как только они остались' наедине, – так от чего или от кого ты собираешься меня спасать в своем монастыре?

– Видишь, отец, я не знаю точно, от чего или от кого, но знаю, что тебя нужно спасти. Я не знаю, что происходит у нас тут в доме, что происходит между тобой и матерью, не знаю, что происходит в тебе самом, знаю только, что происходит что-то плохое…

– Это тебе нашептал твой исповедничек?…

– Нет, исповедничек тут ни при чем, он даже не заикался об этом; мне вообще никто ничего не говорил, но я с самого рождения чувствовала, что происходит что-то неладное. Здесь, в этом доме, бродишь, как в духовных потемках!

– Все эти бредни ты вычитала из своих книг…

– Равно и ты свои бредни почерпнул из своих книг. Неужели ты думаешь, что только книги, которые говорят о том, что происходит в нашем теле, под бренной человеческой оболочкой, эти твои книги с такими уродливыми картинками, разными там скелетами, костями да кишками способны научить истине?

– Нет, прежде скажи, что ты называешь духовными потемками?

– Ты это знаешь лучше, чем я, отец; ты ведь не будешь отрицать, что в доме у нас что-то происходит, что здесь как бы сгустился какой-то туман, какая-то грусть, которая заполнила все, расползлась по всем щелям, что ты никогда не бываешь доволен, что ты страдаешь, словно над тобой тяготеет тяжкий грех…

– Первородный грех! – саркастически добавил Хоакин.

– Вот, вот, – воскликнула дочь, – он самый, от которого ты так и не избавился!

– Но ведь раз меня крестили!..

– Это не имеет значения.

– И для того чтобы излечить меня, ты собираешься постричься в монахини, не так ли? Так вот, прежде чем давать лекарство, нужно поставить точный диагноз, установить происхождение болезни…

– Да избавит меня господь от этого, отец, меньше всего бы я хотела быть твоим судьей.

– Однако осуждать меня можно? Разве не так?

– Осуждать тебя?

– Да, да! Осуждать… Вот так взять и уйти в монастырь – это и значит осудить меня…

– Ну, а если бы я вышла замуж? Если бы я бросила тебя ради мужа?…

– Смотря ради какого мужа.

Наступила короткая пауза.

– Так вот, дочка, – продолжал Хоакин, – со мной и в самом деле творится что-то неладное; я страдаю, страдаю уже давно, почти всю свою жизнь. Многое из того, о чем ты догадалась, – правда. Но своим решением постричься в монахини ты прикончишь меня, доведешь меня до отчаяния. Имей сострадание в своему отцу, несчастному отцу…

– Именно из сострадания…

– Нет, из чистого эгоизма. Ты видишь, как я страдаю, и тем не менее бежишь. Желание ничего не видеть и не слышать влечет тебя в монастырь. Разве это не есть чистейший эгоизм? Представь себе, что я заболел тяжелой, затяжной болезнью – ну, к примеру, проказой, что ли; разве ты ушла бы от меня в монастырь под предлогом вымолить мне у бога здоровья? Ответь, бросила бы ты меня?

– Нет, конечно, я бы тебя не бросила. Ведь я твоя единственная дочь.

– Так вот считай, что я болен проказой. Останься ухаживать за мной. Я перейду под твою опеку, буду делать все, что ты пожелаешь.

– Ну, если так…

Отец поднялся и, глядя на дочь увлажнившимися от слез глазами, обнял ее и прошептал на ухо:

– Хочешь вылечить меня?

– Конечно, отец.

– Выйди замуж за Авелина.

– Что? – воскликнула Хоакина, высвобождаясь из отцовских объятий и оторопело глядя на Хоакина.

– А что… что, собственно, тебя удивляет? – несколько смущенно пробормотал отец.

– За Авелина? За сына твоего врага?

– Кто тебе сказал, что его отец – мой враг?

– Твое упорное молчание на протяжении многих лет.

– Так вот именно потому, что он сын того, кого ты называешь моим врагом…

– Я не знаю, что происходит между вами, и не хочу знать, но последнее время ты так обхаживаешь его сына, что меня обуял страх… Я боюсь… даже сама не знаю, чего боюсь. Твоя привязанность к Авелину показалась мне чудовищной, какой-то зловещей.

– Да нет же, Хоакина, нет! В Авелине я думал найти искупление. И поверь, что если бы тебе удалось навсегда привести его в наш дом, если бы удалось сделать его моим сыном, для меня это было бы спасением, обновлением души.

– Неужели ты, мой отец, хочешь, чтобы я искала его любви, стремилась завлечь его?

– Нет, я вовсе не это имел, в виду.

– А что же?

– Ну, если он сам, например…

– Уж не сговорились ли вы оба за моей спиной, даже не потрудившись справиться о моих чувствах?

– Нет, нет, это только я, твой несчастный отец, посмел подумать…

– Мне очень жаль, отец.

– Мне тоже. Все теперь оборачивается против меня… Но разве ты не хотела пожертвовать собой ради моего спасения?

– Конечно, ради тебя я готова на любую жертву! Располагай мною как хочешь!

Отец хотел поцеловать ее, но она, высвободившись из его объятий, воскликнула:

– Нет, только не теперь! Тогда, когда ты этого заслужишь. Или, быть может, ты хочешь, чтобы и я тоже заставила тебя замолчать своими поцелуями?

– Откуда ты этому научилась дочка?

– И стены имеют уши, отец.

– И обвиняют!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю