Текст книги "Туман. Авель Санчес; Тиран Бандерас; Салакаин отважный. Вечера в Буэн-Ретиро"
Автор книги: Мигель де Унамуно
Соавторы: Рамон дель Валье-Инклан,Пио Бароха
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 67 страниц) [доступный отрывок для чтения: 24 страниц]
Отныне началась для Аугусто новая жизнь. Почти все время он проводил у своей невесты, изучая уже не психологию, а эстетику.
А Росарио? Росарио больше не приходила к нему. Глаженое белье в следующий раз принесла уже какая-то другая женщина. Он едва осмелился спросить, почему не пришла Росарио. Зачем было спрашивать, если он догадывался сам? И это презрение – а ничего иного и быть не могло, – это презрение было ему хорошо знакомо, совсем не обидно и даже доставило удовольствие. Он? он отыграется на Эухении. А та, конечно, по-прежнему говорила: «Успокойся и убери руки!» В этих делах она ему воли не давала!
Эухения держала его на голодном пайке – смотри, но не больше, – разжигая в нем аппетит. Однажды он сказал:
– Мне очень хочется сочинить стихи о твоих глазах! И она ответила:
– Сочиняй!
– Но для этого, – добавил он, – мне нужно, чтобы ты поиграла на пианино. Слушая твою игру, я буду вдохновляться.
– По ты же знаешь, Аугусто, с тех пор как твоя щедрость позволила мне бросить уроки, я больше не садилась за пианино. Я его ненавижу. Сколько я с ним намучилась!
– Все равно, Эухения, сыграй, чтобы я мог сочинить стихи.
– Хорошо, это в последний раз!
Эухения села играть, и под ее аккомпанемент Аугусто написал стихи:
Моя душа блуждала вдалеке от тела
в туманах непроглядных чистой мысли,
затерянная в отголосках сладких звуков,
рожденных, говорят, в небесных сферах;
а тело одинокое без жизни
покоилось печально на земле.
Рожденные, чтоб вместе жизнь пройти,
они не жили, ибо тело было
лишь плотью бренной, а душа – лишь духом,
они искали встречи, о Эухения!
Но вот твои глаза, как родники, забили
и свет живой пролили на дорогу,
пленили мою душу и спустили
ее с небес на землю зыбкую сомнений,
вдохнули душу в тело, и с тех пор лишь,
только с тех пор, Эухения, я начал жить!
Твои глаза, как огненные гвозди,
мой дух надежно прикрепили к телу,
в крови горячие желанья пробудили,
и стали плотью вдруг мои идеи.
Но если жизни свет опять угаснет,
расстанутся материя и дух,
я затеряюсь вновь в туманах звездных,
исчезну в недрах первозданной мглы.
– Как тебе нравится? – спросил Аугусто, прочитав стихи вслух.
– Как мое пианино, почти совсем не музыкальные, А это «говорят»…
– Я вставил это слово, чтобы придать простоту.
– «О Эухения», по-моему, напыщенно.
– Что? Твое имя – напыщенное?
– Ах, конечно, в твоих стихах. И потом, все это мне кажется очень… очень…
– Скажем, очень руманическим.
– Что это такое?
– Ничего, наша с Виктором шутка.
– Послушай, Аугусто, после нашей свадьбы я в своем доме не потерплю шуток, понятно? Ни шуток, ни собак. Так что можешь уже подумать, куда денешь Орфея,
– Но, ради Бога, Эухения, ведь ты знаешь, как я нашел этого несчастного щенка! Кроме того, он мой наперсник! Перед ним я произношу свои монологи!
– Когда мы поженимся, в моем доме не должно быть монологов. Собака будет совершенно лишней!
– Ради Бога, Эухения, хотя бы пока мы не заведем ребенка!
– Если он у нас будет.
– Конечно, если он у нас будет, А если нет, почему не иметь собаку? Почему не держать собаку, про которую столь справедливо сказано, что она была бы лучшим другом человека, будь у нее деньги?
– Нет, будь у нее деньги, собака не была бы другом человека, я в этом совершенно уверена. Потому она и друг, что денег у нее нету.
На другой день Эухения сказала Аугусто:
– Послушай, я должна с тобой поговорить об одном серьезном деле, очень серьезном, и заранее прошу прощения, если мои слова..
– Бога ради, Эухения, говори!
– Ты знаешь, у меня был жених…
– Да, Маурисио.
– Но ты не знаешь, почему мне пришлось прогнать этого бесстыдника.
– И знать не желаю.
– Это делает тебе честь. Так вот, мне пришлось прогнать этого лентяя и бесстыдника, но…
– Он все еще к тебе пристает?
– Да!
– Ах, попадется он мне в руки!
– Да нет, дело не в том. Он пристает ко мне совсем с другими намерениями.
– Что такое?
– Не волнуйся, Аугусто, не волнуйся. Бедный Маурисио не кусается, он только лает.
– А-а, тогда поступи так, как советует арабская пословица: «Если будешь останавливаться перед каждым псом, который залает, тебе никогда не увидеть конца пути». Не стоит кидать в него камни. Не обращай па него внимания.
– Мне кажется, есть средство получше.
– Какое?
– Держать в кармане корки хлеба и бросать их собакам, которые лают, ведь они лают от голода.
– Что ты хочешь этим сказать?
– Теперь Маурисио только просит тебя подыскать ему любую работу и говорит, что тогда он оставит меня в покое, если же нет…
– А если нет?
– Грозит скомпрометировать меня.
– Бессовестная скотина!
– Не волнуйся. Я думаю, лучше всего убрать его с дороги, подыскав работенку, которая даст ему пропитание, но где-нибудь подальше. Кроме того, я сохранила к нему некоторое сочувствие, такая уж у этого бедняги натура и…
– Быть может, ты права, Эухения. И мне кажется, я смогу все уладить. Завтра же поговорю с одним приятелем, и мы, наверное, найдем для него местечко.
И он действительно нашел работу для Маурисио и добился, чтобы его назначили как можно дальше.
XXVIIIКогда однажды утром Лидувина доложила Аугусто, что его ожидает молодой человек, он поморщился: это был Маурисио. Аугусто отказал бы ему без разговоров, но его интересовал этот человек, еще так недавно бывший женихом Эухении. Она его любила и, быть может, отчасти любит даже сейчас; Маурисио, наверное, знал о будущей жене Аугусто такие подробности, которые ему еще не были известны; этот человек… Было нечто объединявшее их.
– Сеньор, я пришел, – смиренно начал Маурисио, – поблагодарить вас за бесценную услугу, которую вы мне, по просьбе Эухении, оказали.
– Вам не за что благодарить меня, сеньор, и надеюсь, вы впредь оставите в покое мою будущую супругу.
– Но ведь я ни в малейшей степени не беспокоил ее!
– Я знаю, о чем говорю.
– С тех пор как она мне отказала – и хорошо сделала, что отказала, потому что я вовсе не гожусь ей в супруги, – я старался, как мог, утешиться в несчастье и, разумеется, уважать решения вашей невесты. Если же она вам сказала что-нибудь иное…
– Прошу вас не упоминать мою будущую супругу и тем более не измышлять намеков, которые хоть в малейшей степени грешат против истины. Утешайтесь, как вам угодно, и оставьте нас в покое.
– Вы совершенно правы. Еще раз благодарю вас обоих за работу, которую вы нашли для меня. Я поеду служить и буду утешаться, как смогу. Кстати, я решил взять с собой одну девушку.
– А какое мне дело до этого, сеньор?
– Мне кажется, вы с нею знакомы.
– Как? Что? Вы шутите?
– Нет, нет. Это некая Росарио, работающая в прачечной, она, кажется, обычно приносила вам белье.
Аугусто побледнел: «Неужели ему все известно?» – подумал он, и это смутило его еще больше, чем прежние подозрения насчет отношений Эухении с этим человеком. Но он быстро оправился и воскликнул:
– Зачем вы мне это говорите?
– Мне кажется, – продолжал Маурисио, как будто ничего не слышал, – что нам, отвергнутым, позволительно утешать друг друга.
– Но что вы хотите этим сказать? – И Аугусто подумал, а не задушить ли Маурисио на том самом месте, где разыгралось его последнее приключение с Росарио.
– Не волнуйтесь так, дон Аугусто, не волнуйтесь! Я хотел сказать только то, что сказал. Она… та, имя которой вы запрещаете мне упоминать, меня отвергла, прогнала меня, и я встретился с этой бедной девочкой, которую отверг другой, и…
Аугусто не мог больше сдерживаться; сначала он побледнел, потом вспыхнул, поднялся, схватил обеими руками Маурисио, поднял его и бросил на диван, не понимая толком, что делает, словно собираясь задушить его. И тогда Маурисио, очутившись на диване, сказал весьма хладнокровно:
– Посмотрите теперь, дон Аугусто, мне в глаза и увидите, какой вы маленький…
Бедный Аугусто готов был провалиться сквозь землю, Руки его бессильно опустились, туман поплыл перед глазами, он подумал: «Я сплю?» – и увидел, что Маурисио уже стоит напротив него и говорит с саркастической ухмылкой:
– Все это ничего, дон Аугусто, ничего! Простите меня, что на меня нашло… я не знал, что делаю… не понимал… И спасибо, большое спасибо, еще раз спасибо! Благодарю вас и… ее! Прощайте!
Едва Маурисио вышел, Аугусто позвал Лидувину:
– Скажи, Лидувина, кто здесь был со мной?
– Молодой человек.
– Как он выглядит?
– Вам надо, чтобы я это сказала?
– Нет, на самом деле был здесь кто-нибудь со мной?
– Сеньорито!
– Нет, нет, поклянитесь мне, что здесь был молодой человек с виду именно такой – высокий, блондин, не так ли? С усами, скорее толстый, чем худой, с горбатым носом… Был он здесь?
– Да вы здоровы ли, дон Аугусто?
– Это был не сон?
– Не вдвоем же мы его видели во сне.
– Нет, два человека не могут видеть во сне одно и то же. Именно так и выясняется, сон это или не сон.
– Ну, так будьте спокойны! Да, здесь был человек, о котором вы говорите.
– Что он сказал, уходя?
– Мне он ничего не сказал. Да я его и не видела.
– А ты, Лидувина, знаешь, кто он?
– Да, знаю. Он был женихом…
– Правильно. А теперь чей он жених?
– Ну, уж этого я не могу знать.
– Да ведь вы, женщины, знаете много такого, чему вас не учили.
– И наоборот, никак не можем выучить то, чему нас хотят научить.
– Но скажи правду, Лидувина, ты не знаешь, за кем теперь ухаживает этот… тип?
– Нет, но я догадываюсь.
– Каким образом?
– Да потому, что вы об этом спрашиваете,
– Хорошо, позови Доминго.
– Зачем?
– Чтобы узнать, сплю я еще или нет и правда ли это ты – его жена Лидувина и…
– Не спит ли также и Доминго? Но мне пришла в голову мысль поинтереснее.
– Какая?
– Пусть войдет Орфей.
– Ты права, уж он-то не грезит!
Вскоре после того, как Лидувина вышла, появился пес.
– Иди сюда, Орфей, – сказал ему хозяин, – иди сюда! Бедненький! Как мало времени осталось тебе жить со мной! Она не желает держать тебя в доме. Куда я отдам тебя? Что мне с тобой делать? Что с тобой без меня будет? Ты способен умереть, я знаю. Только пес способен умереть, лишившись хозяина. Я был для тебя больше чем хозяином, я был твоим отцом, Богом! Она но желает держать тебя в доме, она прогоняет тебя! Ты, символ верности, будешь мешать ей? Как это понять?! Быть может, собака угадывает самые тайные мысли людей, живущих с ней рядом, и хотя она молчит… А я должен жениться, у меня нет другого выхода, кроме женитьбы… Если я не женюсь, то никогда не вырвусь из снов! Мне надо проснуться. Но почему ты так на меня смотришь, Орфей? Похоже, будто ты плачешь без слез! Ты хочешь мне что-то сказать? Я вижу, ты страдаешь от своей немоты. Зря я сказал, что ты не грезишь! Конечно, ты грезишь, Орфей! Разве могли бы люди быть людьми, если бы не было собак, кошек, лошадей, волов, овец и других животных, особенно домашних? Разве без домашних животных, принимающих на себя всю животную тяжесть жизни, смог бы человек достигнуть своей человечности? Если бы человек не приручил лошадь, разве ездила бы одна половина нашего рода верхом на другой? Да, вам обязана своим существованием цивилизация. И еще женщинам. Но, быть может, женщина – это тоже домашнее животное? И без женщин – был бы человек человеком? Ах, Орфей, скоро придет женщина и тебя прогонит!
И он прижал Орфея к груди, а пес, который и в самом деле будто плакал, лизнул его в подбородок.
XXIXВсе уже было готово для свадьбы. Аугусто хотел отпраздновать ее скромно и уединенно, но будущая его супруга хотела вроде бы устроить более роскошное и шумное торжество.
С приближением дня свадьбы жених все с большим пылом добивался маленьких привилегий и доверия, а Эухения держалась все более чопорно.
– Но ведь через несколько дней мы уже будем принадлежать друг другу, Эухения!
– Именно поэтому! Необходимо уже сейчас уважать друг друга.
– Уважать, уважать… Уважение исключает любовь.
– Это ты так считаешь. Угомонись же ты, наконец.
И Аугусто замечал в ней иногда нечто странное, какую-то натянутость. Иной раз казалось, что она избегает его взгляда. И он вспомнил о своей матери, о своей бедной матери, о ее страстном желании, чтобы сын женился счастливо. Но сейчас, в преддверии женитьбы на Эухении, его больше всего мучили слова Маурисио, что тот возьмет с собой Росарио. Он ревновал, ревновал страстно и бесился, что пропустил такой случай, что показался смешным этой девчонке. «Теперь они вдвоем надо мной смеются, – говорил он про себя, – а он смеется вдвойне, потому что увозит от меня Росарио». Иногда у него возникало нестерпимое желание разорвать опутавшие его узы и снова завоевать Росарио, отнять ее у Маурисио.
– А что стало с той девочкой, с Росарио? – спросила его Эухения за несколько дней до свадьбы.
– Зачем ты мне напоминаешь о ней сейчас?
– Если тебе неприятно, я не буду!
– Нет, нет. Но…
– Просто она однажды прервала наше свидание. Ты больше ничего о ней не слышал? – И она посмотрела на него пронизывающим взглядом.
– Нет, ничего не слышал.
– Кто покоряет ее сердце или уже покорил его? – И, отведя взгляд от Аугусто, она устремила его в пространство, куда-то очень далеко.
В голове жениха мелькнуло странное предчувствие. «Она, наверное, что-то знает», – сказал он себе и потом вслух:
– Ты что-нибудь знаешь?
– Я? – ответила она, притворяясь безразличной, и снова посмотрела на него.
Между ними пролегла тень тайны.
– Надеюсь, ты ее уже забыл…
– Почему ты так упорно все спрашиваешь о ней?
– Не знаю! Но если уж говорить о другом, скажи, что происходит с мужчиной, когда другой увозит женщину, на которую он претендовал?
Волна крови прилила к голове Аугусто, когда он услышал это. У него возникло желание выскочить, побежать, найти Росарио, вернуть ее и привести к Эухении, чтобы сказать: «Вот она, она моя, а не… твоего Маурисио!»
До свадьбы оставалось три дня. Аугусто вышел из дома невесты, тяжело задумавшись. В эту ночь ему едва удалось заснуть. Утром, едва он проснулся, Лидувина вошла к нему в комнату.
– Тут вам письмо, сеньорите, только что принесли. Мне кажется, от сеньориты Эухении.
– Письмо? От нее? От нее письмо? Оставь здесь и иди! Лидувина ушла. Аугусто бросило в дрожь. Странная
тревога проникла в сердце. Он вспомнил Росарио, потом Маурисио. Но ему не хотелось трогать письмо, и он с ужасом смотрел на конверт. Он встал, умылся, оделся, велел подать завтрак, съел его. «Нет, нет, я не хочу читать его здесь», – сказал он. Аугусто вышел из дома, направился в ближайшую церковь и там, подле нескольких человек, слушавших мессу, распечатал письмо. «Здесь я должен буду сдерживаться, – сказал он себе, – ах, на сердце у меня ужасные предчувствия». В письме говорилось:
Уважаемый Аугусто!
Когда ты станешь читать эти строки, я уже буду ехать вместе с Маурисио туда, где он получил работу благодаря твоей доброте, которая также вернула мне ренту; вместе с его заработком это позволит нам жить не слишком бедно Я не прошу у тебя прощения, ибо после этого, я уверена, ты убедишься, что ни я не могла тебя сделать счастливым, ни, уж конечно, ты – меня. Когда у тебя пройдет первое потрясение, я напишу тебе, почему я совершила этот шаг теперь и в такой форме. Маурисио хотел, чтобы мы бежали в самый день свадьбы, сразу после венчания; но план его был слишком сложен и показался мне, кроме того, ненужной жестокостью. Как я уже говорила тебе когда-то, надеюсь, мы останемся Друзьями. Твой друг
Эухения Доминго дель Арко
Р. S. Росарио с нами не едет. Она остается тебе, и можешь с нею утешиться.
Аугусто повалился на скамью совершенно уничтоженный. Потом стал на колени и начал молиться.
Когда он вышел из церкви, ему казалось, что он спокоен. Но то было ужасное спокойствие позора. Он пошел к дому Эухении, где застал ее родственников в полном унынии. Племянница сообщила им письмом свое решение и ночевать не пришла. Парочка уехала поездом, который отправлялся вечером, сразу же после последнего свидания Аугусто с невестой.
– Что же нам теперь делать? – сказала донья Эрмелинда.
– Нам остается, сеньора, – ответил Аугусто, – только терпеть!
– Это недостойно! – воскликнул дон Фермин, – .Такие поступки нельзя оставлять без возмездия!
– И это говорите вы, дон Фермин, анархист?
– При чем тут анархизм? Так не поступают. Так нельзя обманывать мужчин!
– Другого она и не обманула! – сказал холодно Аугусто, и его ужаснула холодность, с которой он произнес эти слова.
– Но она его обманет, обманет, не сомневайтесь!
Аугусто почувствовал демоническую радость при мысли, что Эухения в конце концов обманет и Маурисио, «Но уже не со мной», – сказал он очень тихо, так что едва ли сам себя услышал.
– Что ж, я сожалею о случившемся и еще больше – о вашей племяннице, но я должен удалиться…
– Вы понимаете, дон Аугусто, что мы…
– Да, я все понимаю, но…
Пора было уходить. Еще несколько слов, и Аугусто ушел.
Он был в ужасе от самого себя и от того, что с ним происходило, точнее, от того, чего с ним не происходило. Эта холодность, по крайней мере внешняя, с которой он встретил неожиданную и наглую выходку, это спокойствие заставили его усомниться даже в собственном существовании. «Будь я такой же мужчина, как все, – говорил он себе, – мужчина с характером, будь я просто человеком и существуй на самом деле, разве я мог бы встретить такой удар так спокойно?» И он начал, не отдавая себе в том отчета, ощупывать себя и даже щипать, чтобы проверить, чувствует ли он боль.
И вдруг кто-то потерся о его ногу. Это был Орфей, вышедший ему навстречу, чтобы утешить. Увидев Орфея, Аугусто, как ни странно, очень обрадовался. Он взял его. на руки и сказал:
– Радуйся, мой Орфей, радуйся! Будем радоваться вместе! Уже никто тебя не выкинет из моего дома! Никто нас не разлучит! Мы проживем вместе и вместе умрем. Нет худа без добра, даже если худо велико, а добро очень маленькое, и наоборот. Ты верен мне, Орфей, ты верен! Я понимаю, иногда ты будешь уходить и искать себе подругу, но из-за этого ты не убежишь из дому, не оставишь меня; ты верен мне, только ты. Послушай, чтоб ты не уходил, я принесу домой суку; да, я принесу тебе подругу. Ведь сейчас я не знаю, вышел ли ты встречать меня, чтобы утешить мое горе, или встретил меня, возвращаясь со свидания с твоей сукой? Во всяком случае, ты верен, и никто не выкинет тебя из моего дома, ничто не разлучит нас.
Он вошел в дом и лишь тогда ощутил одиночество; буря разразилась в его душе, которая раньше казалась спокойной. Его охватило чувство, в котором смешались грусть, горечь, ревность, ярость, страх, ненависть, любовь, сожаление, презрение и, главное, стыд, безмерный стыд и нестерпимое сознание своего смешного положения.
– Она меня убила! – сказал он Лидувине.
– Кто?
– Она.
И он заперся у себя в комнате. И рядом с образами Эухении и Маурисио в его мыслях возник образ Росарио, которая тоже посмеялась над ним. И он вспомнил свою мать. Бросился ничком на кровать, зубами вцепился в подушку. Ни слова не мог он произнести, монологи застыли в нем, душа как будто онемела. Аугусто разразился слезами. И плакал, плакал, плакал. И в бесшумном плаче растворялись его мысли.
XXXКогда Виктор вошел к Аугусто, тот сидел на диване, забившись в угол, и смотрел в пол.
– Что с тобой? – спросил Виктор, кладя руку ему на плечо.
– И ты еще спрашиваешь? Разве ты не знаешь, что со мной случилось?
– Знаю, но я знаю о случившемся извне, то есть я знаю, что сделала она; а вот что произошло с тобой, изнутри, так сказать, этого я не знаю; не. знаю, почему ты так сидишь.
– Да, это невероятно!
– Тебя бросила любимая, обозначим ее буквой «а», но разве не осталась «б», или «в», или другая из энного числа?
– По-моему, не время шутить.
– Напротив, самое время пошутить.
– Меня мучит вовсе не любовь, а эта злая шутка, злая, злая. Они надо мной подшутили, высмеяли, выставили меня дурачком; они хотели доказать мне, что я… что я не существую.
– Какое счастье!
– Не шути, Виктор.
– Почему это я не должен шутить? Дорогой мой экспериментатор, ты хотел поступить с нею, как с лягушкой, а она сделала лягушкой тебя. Ну, так прыгай в лужу – квакать и жить!
– Умоляю!
– Не шутить? А я буду шутить! Шутка и существует для таких ситуаций.
– Но это так сбивает с толку.
– И надо, чтобы сбивало. Надо все смешать. Главное – смешать: сон с явью, выдумку с жизнью, правду с ложью, смешать все в сплошном тумане. Если шутка не путает и не сбивает с толку, она никуда не годится. Ребенок смеется над трагедией, а старик плачет на водевиле. Ты хотел сделать ее лягушкой, а она сделала лягушкой тебя; пусть так – стань лягушкой для самого себя.
– Что ты хочешь этим сказать? – Поставь опыт на самом себе.
– Покончить самоубийством?
– Не стану говорить ни да, ни нет. Одно решение равно другому, ни одно не лучше.
– Тогда найти их обоих и убить?
– Убийство ради убийства – безумие. Правда, это лучший способ освободиться от ненависти, которая только разъедает душу. Ведь не один злодей успокоил свою злобу и почувствовал жалость и даже любовь к своей жертве, как только выместил на ней свою ненависть. Дурной поступок освобождает от дурного чувства. И потому закон порождает грех.
– Так что же мне делать?
– А разве ты не слышал, что в нашем мире так заведено: либо ты сожрешь, либо тебя сожрут.
– Понятно, либо ты дурачишь других, либо тебя дурачат.
– Нет. Есть и третий выход: сожрать самого себя, одурачить самого себя. Сожри себя! Тот, кто жрет, наслаждается, но его не покидает мысль о конце его наслаждений, и он становится пессимистом; тот, кого жрут, страдает, и его не покидает надежда освободиться от страданий, потому он тоже становится пессимистом. Сожри самого себя, тогда наслаждение смешается со страданием и нейтрализует его, ты достигнешь полного равновесия духа, атараксии, ты станешь исключительно зрелищем для самого себя.
– И это ты, ты, Виктор, ты приходишь ко мне с такими идеями?
– Да, я, Аугусто, я!
– Но раньше ты не думал так… путано.
– Тогда я еще не был отцом.
– Ну, а став отцом…
– У любого отца, если он не безумен и не глуп, просыпается самое страшное из человеческих чувств – ответственность! Я вручаю своему сыну бессмертные заветы человечества. Размышляя о таинстве отцовства, можно потерять разум. И если большинство отцов не сходят с ума, то лишь потому, что они глупы или… не причастим к отцовству. Можешь радоваться, Аугусто, ведь бегство твоей Эухении избавило тебя от прелестей отцовства. Я уговаривал тебя жениться, но не уговаривал становиться отцом. Брак – это эксперимент, скажем… психологический, а отцовство – патологический.
– Но я уже стал отцом, Виктор!
– Как? Чьим отцом?
– Да, да, я стал отцом для самого себя. И таким образом родился по-настоящему. Чтобы страдать, чтобы умереть.
– Второе рождение, подлинное – это рождение благодаря страданию, когда мы осознаем, что смерть непрерывна, что мы постоянно умираем. Но если ты стал своим собственным отцом, значит, ты стал и своим собственным сыном.
– Мне кажется невероятным, Виктор, просто невероятным, что в моем состоянии, после всего, что она со мной сделала, я еще способен спокойно выслушивать твои парадоксы, твои словесные выверты, макабрические шутки, Но еще хуже другое…
– Что же?
– Что они меня забавляют и я злюсь на самого себя!
– Все – комедия, Аугусто, комедия, которую мы разыгрываем сами перед собою, перед судом совести, иа подмостках нашего сознания, мы одновременно и актеры и зрители. В сцене горя мы представляем горе, и нам кажется фальшивой нотой возникающее желание вдруг посмеяться. А смех душит нас особенно в этой сцене. Комедия, комедия горя!
– А если комедия горя приводит к самоубийству?
– Тогда это комедия самоубийства!
– Но умирают-то на самом деле!
– И это комедия!
– Но где же тогда реальное, истинное, переживаемое?
– Кто тебе сказал, что комедия не бывает истинной, реальной и переживаемой?
– Что ты хочешь сказать?
– Что все едино и тождественно: надо все путать, путать, Аугусто, надо путать. А кто не путает, запутывается сам.
– И кто путает, тоже запутывается.
– Возможно.
– Что же тогда делать?
– А то самое: болтать, острить, играть словами и понятиями… проводить хорошо время!
– Вот они его действительно хорошо проводят!
– Ты тоже! Разве ты был когда-нибудь так интересен самому себе, как сейчас? Может ли человек ощутить любую часть своего тела, пока она не заболит?
– Да, но что же мне теперь делать?
– Делать… делать… делать!.. Ну вот, ты уже почувствовал себя героем драмы или романа! Будем довольны, оставаясь героями… румана! Делать… делать… делать! Тебе кажется, мы мало делаем, когда разговариваем? У тебя мания действия, то есть мания пантомимы. Считается, будто в драме много действия, когда актеры там могут всячески жестикулировать, расхаживать, изображать дуэли, прыгать и прочее. Пантомима! Пантомима! В других случаях замечают: «Слишком много разговоров!» Как будто говорить не значит делать. Вначале было Слово, и из Слова возникло все. И если бы, например, сейчас какой-нибудь… руманист спрятался за этим шкафом и застенографировал все, что мы говорим, а потом опубликовал, вполне вероятно, что читатели сказали бы: «Там ничего не происходит», – и, однако…
– О, если бы они могли заглянуть в мою душу, Виктор, уверяю тебя, они бы так не сказали!
– Душу? Чью душу? Твою? Мою? У нас нет души, Они смогут это сказать только тогда, когда увидят свою душу, душу тех, кто читает. Душа героя драмы, романа или румана наполнена только тем, что в нее вкладывает.
– Автор.
– Нет. Читатель.
– Но я уверяю тебя, Виктор…
– Не уверяй, а пожирай самого себя, так будет вернее.
– Я пожираю, пожираю. Я начал свой путь, Виктор, как тень, как выдумка; много лет я бродил, как призрак, как туманная марионетка, не веря в свое собственное существование, воображая себя фантастическим персонажем, изобретенным каким-то тайным гением для своего утешения или развлечения судьбы. Но теперь, после всего, что со мной сделали, после этой насмешки, после этой жестокой насмешки, теперь я чувствую себя, осязаю себя и не сомневаюсь в реальности моего существования.
– Комедия! Комедия! Комедия!
– То есть?
– Ну да! Ведь в комедии играющий короля мнит; себя королем.
– Что же ты мне предлагаешь?
– Развлекайся. И, кроме того, я уже тебе говорил, что если бы какой-то руманист, подслушивая нас, все записал и опубликовал, то читатель его румана в конце концов хоть на один миг да усомнился бы в своей собственной реальности и в свою очередь подумал бы, что и он не более как персонаж румана, подобный нам с тобой.
– Но зачем это ему?
– Чтобы освободиться.
– Да, я слышал, что освободительная сила искусства главным образом в том, что оно заставляет человека забыть о своем существовании. Некоторые погружаются в чтение романов, чтобы отвлечься от самих себя, забыть; свои горести.
– Нет, освободительная сила искусства главным образом в том, что оно заставляет человека усомниться в своем существовании.
– А что такое – существовать?
– Видишь, ты уже начал выздоравливать: уже начал Пожирать себя. Доказательство – твой вопрос. Быть или не быть? – как сказал Гамлет, один из тех, кто придумал Шекспира.
– Ну а мне, Виктор, эти слова «быть или не быть» всегда казались высокопарной пустышкой.
– Чем глубже изречение, тем оно пустее. Самый глубокий колодец – без дна. Что тебе кажется самой великой истиной?
– Ну… слова Декарта: «Мыслю – следовательно, существую».
– Вовсе нет, самое истинное: «А равно А».
– Но в этом ничего нет!
– И потому это самая великая истина, потому что в ней ничего нет. Но считаешь ли ты эту пустую фразу Декарта столь непререкаемой?
– Ну, знаешь ли!
– Ты уверен, что это сказал Декарт?
– Да!
– Но это же неправда. Ведь сам Декарт только выдуманное существо, вымысел истории, стало быть, он не существовал и не мыслил!
– А кто же это сказал?
– Никто, само сказалось.
– Значит, существовала и мыслила сама мысль?
– Конечно! И пойми, это все равно что сказать: существовать – значит мыслить, а кто не мыслит – не существует.
– Я понял!
– Потому не думай, Аугусто, не думай! А если примешься размышлять…
– Что тогда?
– Сожри сам себя!
– То есть покончить самоубийством?
– Ну, это уж тебе решать. Прощай!
И Виктор ушел, оставив смешавшегося Аугусто наедине с его размышлениями.