355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мигель де Унамуно » Туман. Авель Санчес; Тиран Бандерас; Салакаин отважный. Вечера в Буэн-Ретиро » Текст книги (страница 23)
Туман. Авель Санчес; Тиран Бандерас; Салакаин отважный. Вечера в Буэн-Ретиро
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 06:18

Текст книги "Туман. Авель Санчес; Тиран Бандерас; Салакаин отважный. Вечера в Буэн-Ретиро"


Автор книги: Мигель де Унамуно


Соавторы: Рамон дель Валье-Инклан,Пио Бароха
сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 67 страниц) [доступный отрывок для чтения: 24 страниц]

XXXII

– Скажи, – спросил Хоакин зятя, – как это случилось, что отец не пожелал приохотить тебя к живописи?

– Меня к ней никогда не тянуло.

– Неважно; было бы так естественно, чтобы он пожелал приобщить тебя к своему искусству…

– Вовсе нет, даже наоборот: когда я в детстве пытался рисовать, его это раздражало. Он никогда не поощрял меня, когда я, как и полагается всякому ребенку, лепил фигурки или пачкал бумагу…

– Странно… странно… Впрочем…

Авелин почувствовал какую-то тревогу при виде выражения лица тестя, зловещего блеска его глаз. Он почувствовал, что Хоакина что-то подтачивает изнутри, переполняет что-то зловредное, что он хотел бы выплеснуть наружу, – какой-то тайный яд. Наступило тягостное молчание. Нарушил его Хоакин:

– И все-таки я не могу понять, почему он не пожелал приобщить тебя к живописи…

– Он не хотел, чтобы я занимался тем, чем занимается он…

И снова воцарилось молчание, которое, как и в прошлый раз, нарушил Хоакин. Как человек, вдруг решившийся на. исповедь, он воскликнул:

– Знаешь, я понимаю его!

Уловив выражение, с которым были произнесены эти слова, Авелин испуганно вздрогнул.

– Понимаешь? – с удивлением переспросил он.

– Да нет… я так просто… – Хоакин снова замкнулся в себе.

– Нет, ты скажи! – умоляюще произнес зять, который по просьбе Хоакина давно уже говорил ему «ты», как другу-отцу, «другу и единомышленнику». – Скажи! – настаивал молодой человек, хотя и трепетал при мысли о возможном ответе.

– Нет, нет! Мне бы не хотелось, чтобы ты думал потом, будто я…

– А мне кажется, отец, что уж лучше сказать прямо, пусть самое страшное, чем вот так намекать… Впрочем, кажется, я догадываюсь…

– О чем ты догадываешься? – спросил тесть, сверля его взглядом.

– Быть может, он боялся, что со временем я смогу затмить его славу…

– Ты угадал, – обрадованно подтвердил Хоакин, – в этом все дело! Авель Санчес-сын или Авель Санчес-младший? Подумать только! А вдруг люди будут говорить о нем лишь только как о твоем отце? В семьях уже не раз случались подобные трагедии. И все оттого, что сыновья подчас затмевали своих отцов…

– В этом-то все и дело… – робко согласился Авелин, чтобы хоть что-нибудь сказать.

– Это называется завистью, сынок, самой обыкновенной завистью.

– Странно, однако, как это отец может завидовать сыну!..

– Может, и к тому же зависть эта самая естественная. Между людьми, которые едва знают друг друга, зависти быть не может. Никогда не завидуют ни другим землям, ни другим временам. Не завидуют чужестранцам, но лишь своим землякам; не завидуют другим поколениям, но лишь своим сверстникам, своим товарищам. Однако величайшая зависть существует между братьями. Не случайно возникла легенда об Авеле и Каине… Самая ужасная ревность, поверь, возникает тогда, когда один из братьев вообразит, будто брат покушается на его жену. Да еще, пожалуй, между отцами и детьми…

– Ну, а как быть с разницей в возрасте в этом случае?

– Здесь это не имеет значения! Тут уж возникает недоброжелательство к тому, кого мы сами породили…

– А между учителем и учеником? – спросил Авелин.

Хоакин замолчал на мгновение, уставился в землю затем, словно обращаясь к ней, произнес:

– Без сомнения, зависть – это одна из форм существования родства. – И затем: – Давай поговорим о чем-нибудь другом, а о нашем разговоре забудь, как если бы обо всем этом ничего не было сказано вовсе. Хорошо?

– Конечно…

– Что – конечно?…

– Я ничего не слышал, ты мне ничего не говорил…

– Я тоже! – Голос Хоакина дрогнул.

XXXIII

Елена часто навещала детей. Она старалась благо-«устроить дом, где жил теперь ее сын, внести в этот незатейливый буржуазный домашний очаг недостающее ему изящество, придать ему элегантность. Словом, желала исподволь влиять на Хоакину, которая, как она считала, была дурно воспитана отцом, исполненным неоправданной гордыни, и несчастной, забитой матерью, вынужденной терпеть человека, которым когда-то сама Елена пренебрегла. В каждое свое посещение она преподносила урок хорошего тона и изящных манер.

– Хорошо, пусть будет так, – обычно соглашалась Антония.

А Хоакина, хотя и недовольная, тоже подчинялась. Но однажды ее чуть было не прорвало, и, если бы не уговоры мужа, она наверняка устроила бы скандал.

– Вам виднее, – сказала Хоакина, делая особое ударение на обращении «вам», отказаться от которого ее не могли заставить никакие уговоры, – в этом я ничего не смыслю, да, впрочем, мне все равно. Достаточно того, что это соответствует вашему вкусу…

– При чем тут мой вкус? Это вкус…

– Какая разница! Меня воспитали в доме врача и во всем, что касается гигиены, здоровья и того, что нужно будет, когда у нас родится ребенок, я отлично разбираюсь; но в том, что вы называете вкусом, изяществом и благородством манер, я всецело готова подчиниться тому, кто провел всю свою жизнь в доме художника, артиста.

– Не нужно сердиться, дочка…

– Да я не сержусь. Только зачем вы попрекаете пас тем, что и то не так, и се не так… А ведь мы не собираемся устраивать ни раутов, ни вечерних приемов.

– Не понимаю, откуда у тебя, дочка, это деланное презрение… Да, да, именно деланное…

– Но ведь я же ничего такого не сказала…

– Деланное презрение к изяществу, к светским условностям, без которых нам было бы куда как трудно, без которых в жизни не обойдешься.

Отец и муж настояли, чтобы Хоакина больше гуляла как можно больше дышала свежим воздухом, грелась на солнышке. Они считали это необходимым для будущего ребенка. Но поскольку сами они не всегда могли сопровождать ее в этих прогулках, а Антония вообще не любила выходить из дому, то чаще всего случалось так, что Хоакину сопровождала Елена, свекровь. Елене нравилось прогуливаться с невесткой, словно с младшей сестрой – а прохожие неизменно принимали их за сестер, – затмевать ее зрелым великолепием своей красоты, почти не тронутой годами. Рядом с ней в глазах прохожих невестка меркла. В красоте Хоакины не было ничего броского, обаяние молодой женщины раскрывалось лишь пристальному и внимательному взгляду, между тем как у Елены самый наряд уже был рассчитан на то, чтобы привлекать к ней взоры всех и каждого. «Я бы предпочел мать!» – услышала она однажды игривое восклицание какого-то молодого повесы, отпущенное им, когда, проходя мимо, он услыхал, как Елена назвала Хоакину дочерью. При этом замечании Елена даже задышала чаще и кончиком языка увлажнила губы.

– Послушай, дочка, – не раз говаривала она Хоакине, – старайся скрывать свое положение. Молоденькая женщина не должна выставлять свою беременность напоказ… Это выглядит вызывающе нескромно…

– Скромно или нескромно, но я забочусь только о том, чтобы мне было удобно, а что обо мне подумают – меня не волнует… Находясь в положении, которое люди называют «интересным», я вовсе не намерена, подобно некоторым, скрывать то, что есть. Поверьте, все это нисколько меня не занимает.

– А надо бы, чтоб занимало! Ведь мы живем в обществе…

– Ну и что из того? Пусть люди знают… Вы, например, разве так уж боитесь стать бабушкой? – прибавила она не без ехидства.

Елену даже передернуло при этом неприятном слове «бабушка»; тем не менее она сдержалась.

– Видишь ли, по возрасту я… – сказала она, вспыхнув.

– Конечно, по возрасту вы вполне могли бы стать матерью еще разок, – съязвила невестка.

– Конечно, конечно, – растерянно пробормотала Елена обезоруженная столь неожиданной атакой. – Я ведь только потому так сказала, что на тебя все смотрят…

– Нет, уж будьте спокойны, если и смотрят, то на вас. Вероятно, вспоминают тот великолепный портрет, то великое произведение искусства…

– Я бы на твоем месте… – начала было свекровь.

– Вы на моем месте, мама? То есть если бы вы были в таком положении? Так что же тогда?

– Если ты будешь, дочка, продолжать в том же духе, то лучше давай вернемся домой, и я больше никогда не буду ни гулять с тобой, ни даже посещать твой дом… вернее – дом твоего отца.

– Именно мой дом, мой и моего мужа, хотя, между прочим, это и ваш дом тоже…

– Интересно, с каких это пор ты стала так умничать?

– Умничать? Ах, да, настоящим умом наделены, конечно, другие!

– Какова тихоня! А еще в монахини собиралась, покамест отец не выловил для нее моего сына…

– Я уже просила вас не касаться этой темы. Мне лучше знать, как мы поженились.

– Но мой сын тоже об этом кое-что знает.

– Да, он тоже знает. И впредь, прошу, об этом ни слова.

XXXIV

У Авелина и Хоакины родился сын, в жилах которого смешалась кровь Авеля Санчеса и Хоакина Монегро.

Первая же распря разгорелась из-за имени, которым надлежало его наречь; молодая мать хотела, чтобы он звался Хоакином, Елена настаивала, чтобы его назвали Авелем, а Авель, Авелин и Антония решили в выборе имени положиться на решение Хоакина. И в душе Монегро разгорелась борьба. Столь простое, казалось бы, дело, как выбор имени новому человеку, разрослось у Хоакина до размеров какого-то таинства, какой-то вещей ворожбы, словно речь шла о будущей судьбе новорожденного, о его душе.

«Если назвать его Хоакином, – рассуждал он. – Хоакином, как я, затем он будет называться просто Хоакином С. Монегро, а потом постепенно исчезнет и эта буква «С», к которой сведется. ненавистная фамилия Санчес… Затем, уже у его сына, имя это и вовсе исчезнет, и потомство Авеля Санчеса растворится в моем… Но, быть может, лучше назвать его Авелем Монегро, Авелем С. Монегро и таким образом окончательно искупить имя Авеля? Его деда, врага моего, зовут Авель, но ведь Авелем зовут и отца ребенка, моего зятя, моего сына, и это уже новый, дорогой мне Авель, теперь целиком принадлежащий мне, созданный моими руками… Что из того, что он будет называться Авелем, если тот, другой, его дед, уже не будет Авелем, по крайней мере никто не будет его знать под этим именем, а будут знать лишь только под тем, под которым я выведу его в своих записках, под тем, которое я запечатлею на его лбу огненными письменами? Однако, с другой стороны…»

И вот пока он так колебался, не кто иной, как сам Авель Санчес, художник, неожиданно разрешил этот вопрос. Он сказал:

– Наречем его Хоакином. Авель – дед, Авель —. отец, Авель – сын… Целых три Авеля… Это слишком. Да и, помимо всего, мне не нравится это имя… Это имя жертвы…

– Почему же ты разрешил дать его своему сыну? – запротестовала Елена.

– Это было твое желание, и я, чтобы не спорить… – Хотя, представь себе, например, что, вместо того чтобы посвятить себя медицине, он вдруг занялся бы живописью… И были бы Авель Санчес-отец и Авель Санчес-сын…

– В то время как может быть только один Авель Санчес, – добавил с едва заметной издевкой Хоакин.

– По мне, так пусть будет их целая сотня, – ответил художник. – Я всегда останусь самим собой.

– Кто же в этом сомневается! – отозвался его друг.

– Да, да, назовем его Хоакином и покончим с этим.

– И пусть только не посвящает себя живописи, не правда ли?

– Или медицине, – заключил Авель, делая вид, что подхватывает шутку.

И мальчика нарекли Хоакином.

XXXV

Первое время ребенка выхаживала Антония. Она часто брала его на руки, горячо прижимала к груди, словно стремясь защитить его от какой-то неведомой напасти, которую она будто предчувствовала, и приговаривала:

– Спи, мой маленький, спи. Чем больше ты будешь спать, тем лучше. Вырастешь сильным и здоровым. Да и всегда лучше спать, чем бодрствовать, особенно в этом доме. Что-то сулит тебе жизнь? Дай бог, чтобы в тебе не взыграла кровь родителей, не стали в тебе бороться Санчесы и Монегро!

И, даже когда ребенок засыпал, она продолжала держать его на руках и молилась, молилась.

И ребенок рос, по мере того как росли «Исповедь» и «Воспоминания» его деда с материнской стороны и слава его второго деда – художника. А слава Авеля еще никогда не была столь громкой, как в ту пору. Казалось, что Авель Санчес очень мало интересовался всем, что не было связано с его репутацией художника.

Но однажды он вгляделся внимательнее в своего внука. Как-то утром, увидев его спящим, Авель воскликнул:

– Какая прелесть! – И, схватив альбом, начал делать набросок со спящего ребенка. – Как жалко, что со мной нет палитры и красок! Чего стоит только эта игра света на его щечке, так похожей на персик! А цвет волос! Локончики – прямо как лучики солнца!

– Скажи, – спросил его Хоакин, – как бы ты назвал свое полотно? «Невинность»?

– Пусть названия картинам дают критики, подобно тому как медики дают названия болезням, впрочем, не излечивая их.

– А кто тебе сказал. Авель, что делом медицины является лечение болезней?

– Так в чем же тогда заключается ее дело?

– Знать их. Целью любой науки является знание.

– А я-то полагал, что знание это только и нужно для того, чтобы лечить. Для чего же нужно было нам отведывать от плода познания добра и зла, если не для освобождения от зла?

– А в чем заключается конечная цель искусства? Какова цель этого наброска с нашего внука, который ты сейчас закончил?

– Конечная цель заключена в себе. Достаточно того что это красиво.

– Что красиво? Рисунок или наш внук?

– И тот и другой!

– Ты, быть может, воображаешь, что твой рисунок красивее нашего Хоакинито?

– Опять ты за свое! Эх, Хоакин, Хоакин!

В этот момент вошла Антония, бабушка, вынула ребенка из колыбельки, прижала его к груди, словно желая защитить от дедов, и запричитала:

– Ах ты мой сыночек, сынуленька, миленький ты мой ягненочек, солнышко этого дома, безвинный ангелочек! Пусть тебя не рисуют, пусть тебя не лечат, не для портретов и лечения ты родился… Брось, брось их с их искусством и с их наукой и пойдем со мной, твоей бабуленькой, жизнь моя, радость моя, котеночек мой! Ты моя жизнь, ты наша жизнь, ты солнышко этого дома! Я научу тебя молиться за твоих дедов, и господь услышит тебя. Пойдем со мной, жизнь ты моя, невинный ягненочек, ягненочек божий! – И Антония даже не пожелала взглянуть на рисунок Авеля.

XXXVI

Хоакин следил с болезненной тревогой за телесным и духовным развитием своего внука Хоакинито. Что из него выйдет? На кого он будет похож? Чья кровь возьмет верх? Особенно стал он пристально следить за ним, когда тот начал лепетать.

Тревожило Хоакина и то, что другой дед, Авель, с тех пор как родился внук, зачастил к ним в дом и даже нередко забирал малыша к себе. Этот величайший эгоист – а именно таковым считали его собственный сын и Хоакин, – казалось, смягчился сердцем и в присутствии внука, играя с ним, сам делался похож на ребенка. Он часто рисовал внуку картинки, чем приводил того в неописуемый восторг. «Авелито, нарисуй что-нибудь!» – клянчил он. И Авель без устали рисовал ему собак, кошек, лошадей, быков на арене, человечков. То он просил деда нарисовать человечка на лошади, то дерущихся ребятишек, то собачку, которая гонится за мальчишкой, и так без конца.

– Никогда в жизни не рисовал с таким удовольствием – признавался Авель. – Вот это и есть чистое искусство, а все остальное – тлен!

– Ты можешь издать целый альбом рисунков для детей, – заметил Хоакин.

– Нет, если для альбома – тогда это неинтересно! Вот еще, стану я рисовать альбом для детей! Это уже будет не искусством, а…

– Педагогикой.

– Педагогикой или чем другим – не знаю, но только не искусством. Искусство – вот оно, в этих рисунках, которые через полчаса наш внук изорвет в клочья.

– А если я сохраню эти рисунки? – спросил Хоакин.

– Сохранишь? Чего ради?

– Ради твоей славы. Мне доводилось слышать, уж не помню о каком знаменитом художнике, что, когда опубликовали рисунки, которые он делал своим детям так, для забавы, это оказалось лучшим из всего, что он оставил.

– Я их делаю не для того, чтобы потом их публиковали, понятно? Что же касается славы, к которой, судя по твоим постоянным намекам, я будто бы стремлюсь, то знай, Хоакин, я за нее ломаного гроша не дам.

– Лицемер! Что же еще, кроме славы, тебя заботит?…

– Что меня заботит?… То, что ты сейчас говоришь, – просто невероятная нелепость. Теперь меня интересует только этот малыш. Поверь мне, он станет великим художником!

– Конечно, унаследовав твою гениальность, не так ли?

– И твою тоже!

Ребенок непонимающе посматривал на кипятящихся дедов, лишь смутно, по их внешнему виду, догадываясь о какой-то размолвке.

– Не пойму, что происходит с отцом, – сказал однажды Хоакину зять, – он так нянчится с внуком, он, который не обращал на меня почти никакого внимания. Когда я был ребенком, я не помню, чтобы он сделал для меня хотя бы один рисунок…

– Просто дело идет к старости, сынок, – отвечал Хоакин, – а старость многому научает.

– Вот вчера, например – уж и не знаю, какой вопрос задал ему Хоакинито, – он вдруг расплакался. На глазах у него выступили слезы. Первые слезы, которые я у него видел.

– Похоже что у него что-то не в порядке с сердцем.

– Не может быть!

– Увы, организм твоего отца подточен годами, работой, понятно, что все это, вместо взятое, очень повлияло на работу сердечной мышцы, и однажды, совсем неожиданно…

– Что – совсем неожиданно?

– Это может принести вам, вернее – всем нам, большие огорчения. Я рад, что подвернулся случай сказать тебе об этом, я уже не раз подумывал… Предупреди мать.

– Теперь понятно. То-то он часто жалуется на усталость, на одышку. Так, значит, это…

– Именно это. Он попросил осмотреть его, но тебе ничего не говорить. Ему требуются полный покой и уход.

И теперь часто случалось так, что, когда портилась погода, Авель не выходил из дому и требовал внука к себе. А это на весь день портило настроение другому деду. «Он хочет отучить его от меня, – размышлял Хоакин, – хочет отнять его любовь, хочет быть первым в его сердце, хочет отомстить за сына. Да, да, все это только из мести, только из мести. Он хочет отнять последнее мое утешение. Он снова становится тем Авелем, который еще в детстве отбивал у меня всех друзей».

А в это время Авель не уставал повторять внучонку, чтобы тот любил своего дедушку Хоакина.

– А я все равно люблю тебя больше, – сказал ему однажды внук.

– Вот уж нехорошо! Ты не должен любить меня больше других: надо всех любить одинаково. Прежде всего папу и маму, а потом дедушек и бабушек, и всех их одинаково. Твой дедушка Хоакин очень хороший, он тебя любит, покупает столько игрушек…

– Ты тоже покупаешь…

– Он рассказывает тебе сказки…

– А я люблю больше твои рисунки, чем его сказки. Ладно, нарисуй-ка мне лучше быка, лошадку и на ней пикадора!

XXXVII

– Послушай, Авель, – торжественно начал Хоакин, когда они как-то остались наедине, – я хочу поговорить с тобой об одной важной, очень важной вещи… Это вопрос жизни и смерти.

– Хочешь поговорить о моей болезни?

– Нет, но если угодно, о своей.

– Твоей?

– Да, моей! Хочу поговорить о нашем внуке. И чтобы не бродить вокруг да около, скажу: прошу, умоляю тебя, уходи отсюда, не возвращайся, забудь нас!

– Я? Да ты с ума сошел, Хоакин? С чего вдруг?

– Ребенок тебя любит больше, чем меня. Это ясно.

Я не знаю, как ты этого добился… и не желаю знать…

– Считай, что я приворожил его или опоил каким-нибудь зельем…

– Не знаю. Ты делаешь для него рисунки – эти проклятые рисунки! – искусно завлекаешь его с помощью своего дьявольского искусства…

– А что ж тут плохого? Нет, Хоакин, ты больной, больной человек!

– Быть может, я и больной человек, но не в этом сейчас дело. Мне уже поздно лечиться. Но если я и в самом деле больной, как ты говоришь, ты должен пожалеть меня. Ведь это ты, Авель, отравил мне детство, ты преследовал меня всю жизнь…

– Я?

– Да, да, ты, и никто другой.

– А я и не подозревал об этом.

– Не притворяйся. Ты всегда меня презирал.

– Послушай, Хоакин, если ты будешь продолжать, я и в самом деле уйду, потому что ты делаешь мне больно. Ты знаешь лучше всякого другого, что я не из тех, кто способен выслушивать подобные сумасбродные речи. Сходи в психиатрическую лечебницу, подлечись, а пока оставь нас в покое.

– Вспомни, Авель, ты отнял у меня Елену только для того, чтобы унизить меня, оскорбить…

– А разве ты не женился на Антонии?…

– Нет, дело не в этом! Ты женился на Елене, чтобы унизить меня, оскорбить, насмеяться надо мной.

– Ты болен, Хоакин, говорю тебе, ты болен…

– Но ты еще хуже.

– Да, здоровьем я куда хуже. Я знаю, что мне осталось жить совсем недолго.

– Достаточно…

– Значит, ты желаешь моей смерти?

– Нет, Авель, нет, я вовсе не то хотел сказать… – И переходя на жалобно-просительный тон: – Уходи, уезжай отсюда, поселись где-нибудь в другом месте, оставь меня с ним… Не разлучай нас… Ведь тебе остается еще…

– Вот на тот небольшой срок, который мне еще отпущен, оставь меня с ним.

– Нет, ты отравляешь его своим лукавством, отучаешь от меня, учишь презирать меня…

– Ложь, ложь, чистая ложь! Никогда он не слыхал и не услышит от меня ни одного дурного слова о тебе.

– Довольно и того, что ты опутал его своей лестью.

– И ты думаешь, что, если я уйду, перестану его видеть, он станет больше тебя любить? Нет, Хоакин, даже если кто и захотел бы – никогда бы не смог тебя полюбить… Ты отталкиваешь людей…

– Вот видишь, видишь…

– И если ребенок не любит тебя так, как тебе бы хотелось – а тебе хотелось бы, чтобы, кроме тебя, он никого не признавал, – это значит, что он что-то чувствует, чего-то боится…

– Чего он может бояться? – спросил Хоакин, побледнев.

– Заразиться твоей отравленной кровью.

Тогда Хоакин поднялся, бледный, дрожащий, подошел к Авелю и обеими руками, словно двумя когтистыми лапами, схватил его за горло, прорычав:

– Негодяй!

Но ему тут же пришлось разжать пальцы: Авель вскрикнул, схватился руками за грудь и, едва успев прошептать; «Я умираю», испустил дух. Хоакин автоматически поставил диагноз: «Приступ грудной жабы, спасти невозможно, он уже кончился!»

И в этот момент он услыхал голос внука: «Дедушка. Дедушка!»

Хоакин обернулся:

– Кого ты? Какого дедушку? Меня?

И, поскольку ребенок молчал, пораженный увиденным таинством, Хоакин продолжал допытываться:

– Так какого же дедушку? Меня?

– Нет, дедушку Авеля.

– Авеля? Вот он… мертвый. Ты знаешь, что значит – мертвый?

Устроив безгласное тело Авеля в кресле, Хоакин снова повернулся к внуку и замогильным голосом сказал:

– Он умер! И убил его я. Твой дед Каин убил Авеля. Теперь, если хочешь, можешь убить меня. Он хотел похитить тебя у меня, хотел отнять твою любовь. И отнял ее у меня. Это он во всем виноват. – И, зарыдав, добавил: – Он хотел похитить тебя, тебя, единственное утешение, которое еще оставалось несчастному Каину! Неужели Каину ничего не останется? Подойди обними меня.

Ребенок убежал, ничего не поняв, как убегают от умалишенных. На бегу он звал Елену:

– Бабушка, бабушка!

– Да, я убил его, – бормотал в каком-то бреду Хоакин, – но ведь он сам… вот уже более сорока лет он медленно убивал меня… Он отравил мне жизнь своим счастьем, своими успехами. Он хотел отнять у меня внука…

Заслышав поспешные шаги, Хоакин очнулся. Вошла Елена.

– Что случилось?… Что тут происходит?… О чем это ребенок?…

– О том, что болезнь твоего мужа привела к фатальной развязке, – холодно произнес Хоакин.

– И ты?…

– Помочь я уже не мог. В таких случаях помощь всегда запаздывает.

Елена пристально посмотрела на него и сказала:

– Ты… ты виноват…

И затем, бледная, подавленная, но не теряя горделивой осанки, она склонилась над телом мужа.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю