355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Меир Шалев » Как несколько дней… » Текст книги (страница 4)
Как несколько дней…
  • Текст добавлен: 30 мая 2017, 18:00

Текст книги "Как несколько дней…"


Автор книги: Меир Шалев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 22 страниц)

Если бы не Юдит, которая продолжала ухаживать за грядками, и выращивала во дворе кур, и варила варенье из паданок с хозяйского лимонного дерева, и на удивление умело латала и обновляла все их поношенные вещи, они оба вместе с маленькой дочерью давно умерли бы от непосильного голода и гордыни.

В конце концов тот человек сказал, что хочет поехать в Америку, поработать там год «в штате Делавер, в литейном цехе в Вилмингтоне, на металлообрабатывающем заводе», принадлежащем отцу одного парня, с которым он вместе воевал в Еврейском Легионе, – сказал он:

– Один год, Юдит, самое большее – два.

Она сидела в эту минуту у стола, перебирая чечевицу для супа, и тотчас повернула к нему свое глухое ухо. Но он схватил ее за плечи и крикнул, и ей пришлось услышать.

– В Америке тоже нет работы, – рассердилась и испугалась она. – И люди там еще будут бросаться с крыш.

Две кучки лежали перед ней, большая оранжевая кучка уже очищенной чечевицы и маленькая, серая кучка выловленных камешков и комочков земли, обрывков кожуры и высохших червяков. Меж ее коленями стояла двухлетняя дочь, наблюдая за быстрыми пальцами матери.

– Не уезжай! – взмолилась Юдит. – Не уезжай! Мы справимся. Все будет хорошо.

Ее рука нашла узел на голубой косынке и затянула его. Пророческий страх звучал в ее голосе. Но тот человек, имя которого мне запрещено упоминать, остался глух к ее страхам. Предстоящее путешествие уже бурлило в его теле и закупоривало кожу.

Вот он – вырисовывается на внутренней стороне моих век: низкорослый, с неясным, стертым лицом, складывает свои жалкие пожитки в маленький деревянный чемоданчик, собирает себе в дорогу убогий провиант нищих путешественников: твердый сыр, пару апельсинов, хлеб и маслины, – прощается с женой и дочерью и отправляется в Яффо. А вот мама – стоит, прислонившись к двери. Вот девочка – прислонилась к ее ноге, моя полусестра, такая же безликая, как ее отец.

В Яффо он купил дешевый палубный билет и отплыл в Англию на небольшом судне, трюм которого был забит ящиками апельсинов сорта «шамути» и сладких лимонов.

Серым был тот день, но запах солнца, скопившийся в апельсинах, поднимался из трюма и сопровождал пассажиров, усиливая их тоску и раскаяние.

Из Ливерпуля тот человек направился в Нью-Йорк. Одолевая страх и толчею, он добрался пешком от причалов Гудзона до Центральной автобусной станции и, поскольку в чужой стране гордыня быстро сходит на нет, долго бродил там по гигантским лабиринтам и, не зная, куда податься, громко и жалобно выкрикивал: «Вилмингтон! Вилмингтон!» – пока какие-то добрые люди не показали ему дорогу к билетным кассам и к платформе.

Часть пути его поезд проделал во чреве земли, а потом, выскочив на свет божий, прогрохотал над большой рекой и пересек полосу заросших камышами болот, подобных которым он не предполагал увидеть в Америке. Человек сидел у окна, считал столбы электропередачи, будто клал крошку за крошкой, чтобы потом найти дорогу обратно, и бормотал про себя названия проносящихся станций: Ньюарк… Нью-Брансуик… Трентон… Филадельфия… – и через три часа, когда кондуктор закричал: «Вилмингтон!» – поднялся и поспешно вышел.

Он брел от трубы к трубе, но литейный цех отца своего приятеля так и не нашел. Однако он походил, поспрашивал и в конце концов нашел улицу Колумба, на которой, по рассказам того парня, жил его отец, и отыскал дом, номер которого помнил.

Красивый это был дом, весь окруженный душистой стеной подстриженных кустов, и хотя жил в нем какой-то голландский купец, торговавший одеждой, дом этот выглядел именно так, как должен выглядеть особняк владельца металлообрабатывающего завода. Тот человек поднял руку и постучал в дверь.

Судьбе было угодно, чтобы именно в этот день голландский торговец заработал большие деньги. Он был в таком приподнятом настроении, что при виде незнакомого гостя ощутил неожиданный приступ великодушия, пригласил его войти и накормил великолепным обедом из рыбы с картошкой, сваренных на пару и приправленных маслом и мускатным орехом.

Я не раз думал, как странно, что дядя Менахем, и Одед Рабинович, и Яков Шейнфельд знают все эти мелкие подробности, которым они не были свидетелями. Неужто Одед в детстве так ненавидел мою мать, что с такой точностью придумал весь ее мир? Неужто Яков так часто прокручивал историю ее жизни в своем воображении, что в конце концов пересоздал ее заново? И что, дядю Менахема переполняло такое огромное чувство раскаяния после ее смерти? А если бы та картошка была сдобрена не маслом и мускатом, а сметаной, грубой солью и нарезанным укропом, – это изменило бы мамину жизнь? А я, – я бы родился?

Так или иначе, голландский торговец и муж моей матери выпили водки, настоянной на лавровом листе, и, покончив с едой, раскурили тонкие сигареты и сыграли в шашки. Хозяин объяснил гостю, что этот дом построил его прадед, и в нем родились его дед, и отец, и он сам, – вот здесь, мой друг, в этой самой кровати, – и что в каждом американском городе есть своя улица Колумба, и что евреи – это тебе тоже полезно знать, многоуважаемый господин из Палестины, – не так уж склонны заниматься литейным производством. Короче говоря, со всей любезностью и вежливостью намекнул, что его приятель из Еврейского Легиона попросту фантазер и обманщик.

И действительно, этот его товарищ по оружию был не более чем жалким выдумщиком и хвастуном, и отец его торговал в Чикаго галантереей с лотка и никогда в глаза не видел Вилмингтона, разве что на географической карте. Подобно большинству мелких обманщиков, этот приятель быстро забыл, что наболтал тому человеку, и по прошествии некоторого времени, как издевательски рассказывал дядя Менахем, сам приехал искать счастья в Страну Израиля, где представился как «адъютант Зеева Жаботинского во времена кровавых сражений на берегах Иордана»[15], снял себе комнату в Тель-Авиве и зарабатывал тем, что посылал оттуда в американские еврейские ревизионистские газетки[16] корреспонденции типа «Писем пионера-поселенца из Галилеи».

Как бы то ни было, размягченный выпивкой голландский торговец дал гостю несколько своих ношеных костюмов и буханку хлеба «из семи злаков», тяжелую и ароматную, как тело младенца, а также вручил ему несколько адресов и рекомендательных писем, и в конце концов, после еще нескольких дней утомительных поисков и унизительных разговоров, первый муж моей матери устроился охранником в универмаге, где продавали дешевые товары.

Там он быстро поднялся по служебной лестнице – от охранника до рассыльного, от рассыльного до продавца – и спустя короткое время стал начальником всех продавцов в своей секции. Тогда он купил себе коричнево-белые туфли, завел дружбу с хозяевами винных лавочек и начал курить тонкие сигареты. Так случилось, что тот один год в Америке, который обещал быть не более чем двумя годами литья стали, растянулся на три года курения и стояния за прилавком.

Несмотря на все это, он не забыл свою жену Юдит. Раз в месяц он посылал ей письмо и немного денег и держался этого правила даже тогда, когда она перестала ему отвечать. О двух женщинах, с которыми он спал за эти годы в Вилмингтоне, он ей не писал, потому что хорошо изучил свою жену и знал, что она наделена трезвым умом и немалой проницательностью. Но от тех двух женщин он не скрывал ничего и все время повторял им, что у него жена и дочь в Стране Израиля и что он собирается к ним вернуться.

15

Шлаф, майн мейделе, майн клейне,

Шлаф, майн кинд, ун эр зих цу

От дос фейгеле дос клейне

Из кейн андере ви ду

[17]

.


Эту песенку мама напевала у кровати Номи.

Одед кипел от злости. Номи жмурилась от удовольствия. Моше молчал. Я еще не родился.

Раньше – так я себе представляю – она напевала эту песенку своей собственной дочери. Потом – себе. А потом эти слова ждали в ней, пока не нашли себе новую девочку.

– Это значит, Зейде, что у тебя где-то в Америке есть вроде бы полусестра, – сказал мне Одед через несколько лет после смерти мамы.

Мы сидели в кабине деревенского молоковоза, совершавшего один из тех ночных рейсов, к которым я иногда присоединялся.

– Хорошо бы и у меня была такая… – добавил он.

Одед мечтает об Америке и об американских машинах, американских дорогах и американских женщинах, и у него дома целую стенку занимают карты дорог всех американских штатов, которые он вырезал из атласа Мак-Налли и покрыл пластиковой пленкой. Он может часами стоять перед этими картами, заучивая маршруты, и втыкать булавки и флажки, планируя свое воображаемое тяжеловесное и многоколесное путешествие.

– Видишь вот эту дорогу, Зейде? Хайвей номер десять, в Америке их называют «интерстейт», дорога между штатами. Глянь на этот участок – Лос-Анджелес, Сан-Бернардино и дальше, до Финикса в штате Аризона, видишь? Тут у них самая большая в мире заправка для грузовиков, со всем необходимым – и бензин, и масло, и пиво, и еда. Как у нас говорят – можно и машину заправить, и человека. Через нее проходят пятьсот трейлеров в сутки!

– Чего ж ты не едешь в эту свою Америку? – спросил я его.

– Еще чего?! – сказал Одед. – Только за мечтами мне не хватает гоняться! Что-то она у меня все время тянет вправо, – пожаловался он, остановил машину и вышел проверить колеса.

Мы обошли цистерну. Одед простучал все шины большим деревянным молотком, прислушиваясь к ответному звуку. Возле одного колеса он задержался, поплевал на палец, мазнул слюной по отверстию вентиля и внимательно проверил, не идут ли пузырьки.

– Пропускает немного… – сказал он. – Кому это нужно – гоняться за мечтами… Ты что, думаешь, я не знаю, что в Америке совсем не на все сто процентов так прекрасно, как я воображаю? Каждый парнишка мечтает вырасти и стать шофером, и даже многие взрослые тоже. Но только такой идиот, как я, на самом деле им стал. Напомни мне через час остановиться и еще раз глянуть на этот вентиль, ладно?

Два года было той девочке, когда уехал ее отец, а когда он вернулся, ей уже исполнилось пять. Это была красивая девочка с упрямым характером и взглядом. Она держала в руках тряпичную куклу и не узнала маленького, расфуфыренного мужчину, который вошел, широко улыбаясь, в старый утиный дом и, помахав пачкой кредиток, воскликнул:

– Я приехал забрать вас в Америку!

Если б не выросшая девочка, можно было бы подумать, что со времени его ухода прошло не больше получаса, потому что, когда он вошел, мать сидела на том же стуле и так же перебирала чечевицу, которая, как это свойственно всем чечевицам, была очень похожа на ту, что она перебирала в день его отъезда. Та же глубокая морщинка тянулась меж ее бровей, и тот же оскорбительный смрад птичника висел в застоявшемся воздухе, и маленькие кучки – одна серая и одна оранжевая – так же лежали перед ней на столе, точно засорившиеся и вставшие песочные часы.

Он хотел было подойти к ней, но Юдит поднялась и с какой-то странной тяжеловесностью, удивившей ее мужа, поставила девочку перед собой, то ли защищаясь, то ли заслоняясь маленьким тельцем. Ее пальцы гладили спину девочки протяжными, испуганными движениями, и тот человек сразу увидел выпуклую округлость ее большого живота.

– Ты беременна! – радостно воскликнул он, но эти слова и насмешливое сознание, что его три года не было дома, неожиданно ошеломили его самого, и он понял, что означали вопли о помощи в ее первых письмах, и прохладность в последующих, и отсутствие последних, и опущенные глаза хозяина квартиры, встретившегося ему на входе, и уродливая, вперевалочку, поступь ворона, что издевательски каркнул ему навстречу, упав с дерева, точно черная тряпка.

Его колени подогнулись, но он тут же выпрямился, торопливо сунул деньги обратно в карман, схватил за руку свою дочь и сказал ей:

– Идем, папа заберет тебя в Америку!

– Я хочу взять мою куклу! – сказала девочка так тихо и спокойно, что удивила обоих родителей.

– Не нужно, – сказал тот человек. – В Америке у тебя будет новая кукла, не нужно брать отсюда ничего. Идем сейчас же!

Он повернулся к выходу, а девочка взяла свою куклу и пошла за ним.

Юдит не подняла глаз. Гладившая рука застыла в воздухе. Ужас пригвоздил ее к месту. Она чуть отклонила голову, и ожидание удара задрожало в ее позвоночнике.

Перед тем как закрыть за собой дверь, тот человек повернулся к ней, улыбнулся ослепительно вежливой улыбкой американских продавцов, сплюнул на пол и произнес: «Шмуциге пирде»[18] – ругательство столь отвратительное, что его не решаются перевести и те, для кого идиш – родной язык. Даже Глоберман, для которого ругнуться – все равно что чихнуть, слегка прокашлялся перед тем, как сполна объяснил мне, каким грубым было это выражение.

Тот человек закрыл ворота, пересек соседский огород, хозяин которого стоял на коленях в жирной рыжей грязи и притворялся, будто занят своими луковицами и морковками, и исчез вместе с дочерью в аллее кипарисов. Выйдя на дорогу, он остановил маленький грузовик, шедший из Рас-эль-Айна, сунул потрясенному водителю долларовую бумажку и велел ему везти их прямиком в Яффский порт.

Вечером к Юдит пришел ее любовник и увидел, что она одна – сидит, с побелевшим лицом, словно каменное изваяние, среди рассыпанной вокруг чечевицы.

– Он вернулся? – прошептал любовник.

Юдит не ответила, потому что он говорил с ее глухой стороны.

– И забрал девочку? – закричал тот.

– Пришел и забрал, – вытолкнула она с рыданием.

– Я догоню его, я его найду и верну ее тебе! – яростно воскликнул тот.

Юдит посмотрела на него. Жар его тела, пыл его сердца – все то, что покорило ее и помогало в дни одиночества, вдруг показалось ей жалким, как увядшее жнивье.

– Не беги за ним, не догоняй, не возвращай, – медленно сказала она. – Это тебе не ваши мужские игры.

Перед ее закрытыми глазами пророчески простерлось видение ее опустевшей жизни.

– Она ведь даже не узнала его! – вырвалось у нее со стоном. – И все равно пошла за ним, не сказав мне ни слова! Даже не попрощалась!

Любовник сел рядом с ней, обнял ее, положил голову ей на плечо, а руку – на ее выпуклый живот.

– Теперь мы остались с тобой вдвоем, Юдит, – прошептал он. – Я и ты, и скоро у тебя будет новая девочка.

– Да, – сказала Юдит. – У меня будет новая девочка.

Какая-то огромная ледяная сила внезапно заполнила все ее тело. Полтора месяца спустя она родила, ни разу не вскрикнув и не удивившись, большого и красивого мальчика, который был уже мертвым.

– Мы поедем туда и найдем ее, – сказал ее любовник над могилой и опять закричал: – Мы в суд пойдем! Где это видано – забирать девочку у матери?! В Америке есть суд и есть законы!

– Никуда мы не поедем. Приговор уже подписан и приведен в исполнение, – сказала Юдит.

Тот посмотрел на нее и испугался, потому что увидел, что ее тело затвердевает от жесткости, которая расходится по капиллярам и оседает, точно мел, в трещинах ее кожи. Увидел и понял, что ему надлежит уйти и оставить эту женщину в покое.

16

Вот так враль-ревизионист из Еврейского Легиона повернул ход событий, и каждый, кто кружит среди вечных вопросов «Если бы», да «Кабы», да «Если бы не», как кружу среди них я и как они – вкруг меня, найдет здесь образчик игры судьбы и случая, дающий ответ на эти вопросы. Потому что, если бы отец этого хвастуна действительно имел завод в Вилмингтоне, первый муж моей матери вернулся бы в Страну в обещанное время и я бы не появился на свет, а если б даже и появился, у меня был бы только один отец, и имя у меня было бы другое, и Ангел Смерти уже давно бы меня настиг.

Дядя Менахем, приметив мой детский интерес к этим насмешкам судьбы, рассказал мне историю о трех братьях – «Если бы», да «Кабы», да «Если бы не», которые каждую ночь ходят по следам Ангела Сна: «Когда Малах фон Шлоф, Ангел Сна, усыпляет людей, эти братцы „Если бы“, да „Кабы“, да „Если бы не“ тормошат засыпающих, и начинают кружить и кружить вокруг них хороводом вопросов, и уже не дают им больше уснуть».

Но перекупщик Глоберман, ночной покой которого не нарушали никакие сомнения, искания, сожаления или раскаяния, снова повторил мне свой девиз: «А менч трахт ун а гот лахт». – Человек замышляет, а Господь посмеивается. Иными словами, ты можешь задавать себе какие угодно вопросы и можешь придумывать какие угодно ответы, и пусть даже эти трое братьев сколько угодно танцуют перед твоими бессонными глазами, – для Юдит это все едино, потому что свою девочку она больше не увидела никогда.

Вот так получилось, что у меня есть полусестра где-то в Америке, но даже имя ее не сорвалось с уст нашей с ней матери. А когда я спрашивал и приставал, мама тут же обрывала разговор своей постоянной присказкой: «А нафка мина».

Корабль, уходивший из Яффо, забрал отца и его дочь в Геную. Там они провели несколько дней в убогой гостинице, где пахло рыбой, анисом и чесноком и где большие коты сидели на балконах в ящиках с геранью, точно птицы в гнездах.

Оттуда они отплыли в Лиссабон, оттуда – в Роттердам, а потом – в Америку, и поскольку в их каюте было полным-полно пассажиров, которые весь день напролет валялись на койках, шутили на незнакомых языках, играли в карты и воняли рвотой, потом, калом и табаком, отец с дочерью подолгу ходили по палубе вдоль перил.

Тем временем, как это не раз случается с людьми вроде того человека, маленькая девочка превратилась для него из победного трофея в досадную помеху, и поскольку его раздражение и чувство мести не находили выхода и их змеиное шипение заглушало даже шум морских волн, он то и дело больно бил девочку по лицу. Эти пощечины были такими стремительными, что никто не успевал их заметить, как никто не успевал услышать и те бранные слова, которыми они сопровождались: «Пункт ви дайне маме а курве» – «Вылитая курва-мамаша». И если мне будет позволено снова вернуться к героям моей реальной жизни и к образам, созданным моим воображением, я скажу, что в той мере, в какой это будет зависеть от меня, мы больше никогда не встретим этого мерзкого и подлого человека. Если бы он не уехал, то, может, стал бы героем этого рассказа, и другой сын рассказывал бы тогда эту историю, но поскольку он поступил именно так, а не иначе, и тем самым изгнал себя из Израиля, он изгнал себя также из моего жизнеописания и освободил меня от необходимости рассказывать, что с ним было дальше.

Что же касается забытого любовника моей матери, то я не знаю ни его имени, ни происхождения, и поскольку мне вполне достаточно трех отцов, он меня вовсе не занимает. Но однажды, лет через пятнадцать после смерти мамы, во время одного из моих приездов к Номи в Иерусалим, она показала мне старого и очень сутулого человека, который был похож на букву «Г» и опирался на два костыля, – он ковылял, покачиваясь, по улице Бейт а-Керем неподалеку от здания педагогического училища.

– Видишь этого человека? Он был любовником твоей матери, – сказала она.

И словно мало было мне потрясения от самой этой фразы, я тогда же, в первый и единственный раз, понял, что Номи тоже знает что-то о маминой жизни.

Откуда она знала, что это тот самый человек? Не знаю.

Почему она решила сказать мне о нем? Этого я тоже не знаю.

Может, мне следовало обидеться? Номи, почувствовав мое смущение, сказала:

– Пойдем-ка лучше домой, Зейде, и сделаем большущий овощной салат, как когда-то дома.

Я всегда привожу ей из деревни овощи и яйца, банку сметаны и головки сыра и всегда выбираюсь к ней ночами, в большом молоковозе, который ведет Одед.

Я уже повзрослел, Одед уже постарел, но я по-прежнему люблю эти ночные поездки с ним, и его рассказы, и его жалобы, и его мечты, которые он излагает очень громко, почти кричит, чтобы перекрыть рев мотора.

Дороги стали много шире, и Одед уже не раз сменил свой молоковоз, но ночи остались такими же холодными, как были раньше, и Одед по-прежнему проклинает человека, который женился на его сестре и увез ее из деревни, и по-прежнему спрашивает меня:

– Хочешь погудеть, Зейде?

И я снова протягиваю руку к гудку, и меня снова завораживает и умиляет его мощный и печальный звук, плывущий в ночных просторах.

Двое малышей прыгали вокруг того согбенного старца, и незримый страшный груз лежал на его плечах. Но кто поручится, что этим грузом была моя мать? И на чьих плечах нет такого груза? Ведь против нескольких мужчин, которые любили ее, стоит целый мир людей, которые ее не знали и не знали даже о ее существовании, и каждый из них тащится по своей улице, и каждый, сгорбившись, как буква «Г», клонится под тяжестью своей души.

17

– С Тоней это была большая трагедия, – сказал Яков. – Очень большая трагедия. Тут у нас были еще несчастья, но чтобы такое?! Так вот утонуть в вади?! Разве вади для того, чтобы в нем тонуть? В реке Кодыме можно утонуть, в Черном море можно утонуть, но в нашем вади?! На глубине – сколько там? – тридцать сантиметров? Такое несчастье просто так не случается. Ешь, Зейде, а ну ешь, можно есть и слушать одновременно. Я однажды подумал, что, может, из-за того, что там был дождь и туман, а они были так похожи, и поэтому Ангел Смерти просто ошибся, и Тоня умерла вместо Моше. Но умерла все-таки она, а он себе остался – со всей своей виной и со всей своей тоской, а это уже большое дело, Зейде, потому что по умершей женщине надо уметь тосковать. Это тебе не то, что тосковать по живой женщине. Эти две тоски мне хорошо знакомы, так что я знаю, о чем я говорю. Потому что по твоей матери я тосковал и при ее жизни, и после ее смерти. Сколько тебе лет сегодня, Зейде? Ровно двенадцать, а ты уже сам сирота, и, наверно, и без меня можешь понять все эти вещи, без того, чтобы я морочил тебе голову. Что тебе сказать, Зейде? Как черная тень упала на деревню. Молодой вдовец, двое маленьких сирот, а нашему еврейскому Богу все равно. Это было в конце зимы, когда она умерла, а уже через месяц пришла весна со всеми ее радостями и танцами. Цветы расцветают, жаворонки поют, журавли курлычат: кру-кру… кру-кру… Ты ведь знаешь, как поют журавли в поле, да, Зейде? Голос у них несильный, но слышать его слышно далеко-далеко. Один раз, еще во время Второй мировой войны, я видел одного итальянского пленного, из лагеря, как он танцевал в поле с тремя журавлями. Птицы, они сразу чувствуют, что итальянцы не совсем как другие люди. Издали я думал, что это четыре человека, такие они были высокие и с короной на голове, как у царя. А когда я подошел, этот пленный схватил ноги в руки и исчез в своем лагере, а журавли развернули крылья в три метра шириной и полетели. А йене махане-швуим! Тот еще лагерь для пленных! Ты помнишь его, Зейде? Ты был тогда совсем маленький. Там у них, у этих пленных, была дырка в заборе, и они выходили оттуда, как мои несчастные птицы из клетки, когда я оставлял ее открытой, и ходили себе в полях, и никто их не охранял, потому что они сами не хотели никуда убегать. Возьми себе добавки, поешь еще, Зейде. А ну открой рот, майн кинд. Я помню, как ел младший сын того моего неродного дяди. У него, с того дня, что он родился, рот был всегда открыт, и первое, что он сказал, это было: «Еще!» Не «мама» он сказал и не «папа», а только «еще». Полгода ему было, так он уже показывал пальцем на кастрюлю и говорил: «Нох!» – «Еще!» Кто может сказать «еще» и его поймут, тому уже не нужно много других слов, чтобы хорошо устроиться в жизни. Есть такие люди, что всю жизнь обходятся двумя словами – словом «вот» и словом «еще». Тот мальчик слизывал с тарелки, что корова языком, как говорится, как бездонная бочка он ел, и его мама любила смотреть, как он ест и говорит «еще» и «еще», и вот так он себе рос и рос, пока она не испугалась сглаза и стала звать его к столу, только когда все уже кончили, и тогда она становилась перед ним с большой простыней, растягивала ее вот так, между руками, чтобы не видели, как он ест, и, не дай бог, не сглазили ей его. А сейчас кушай, Зейде, открой рот и кушай, а я спою тебе песенку для аппетита:

На окошке, на окошке

Ласточка сидела.

Мальчик подбежал к окошку,

Птичка улетела.

Мальчику обидно,

Ласточку не видно.


18

Поначалу беда Моше Рабиновича была общей бедой. Жители деревни мобилизовали себя на все семь дней траура – доили его коров и собирали фрукты, оставшиеся в саду. И даже потом – те несколько недель, пока срасталась его сломанная нога, – они то и дело приходили протянуть руку и подставить плечо, одалживали ему кто мула, кто лошадь, пока он купит себе новую тягловую скотину. Одна из соседок пригласила сироток обедать у нее, а Ализа Папиш, жена Деревенского Папиша, вызвалась подметать пол в их доме, стирать и убирать.

Но дни шли за днями, бурный поток помощи постепенно превратился в тонкую струйку, а потом и вовсе иссяк, и муж соседки сказал Моше, что кормить его детей ему не по карману.

Рабинович, все еще закованный в гипс от груди до щиколотки, пришел в бешенство. Он с самого начала предлагал, что будет оплачивать соседу обеды своих детей, а когда сейчас снова спросил его, сколько же тот хочет, сосед, не задумываясь, назвал сумму, достаточную, чтобы накормить полк солдат. Моше выставил его за дверь и договорился с женой деревенского кладовщика, и с того дня и до приезда Юдит Одед и Номи ужинали у нее за вполне терпимую плату. Временами там ужинали и некоторые английские офицеры, а также счетовод-альбинос, который после захода солнца осмеливался наконец выйти из старого дома Якоби и Якубы и присоединиться к людям.

Луковицы нарциссов, которые Моше выкопал на берегу вади и зарыл в земле на могиле своей Тонечки, вскоре проклюнулись и расцвели. Новые воронята требовательно шумели в гнезде на верхушке эвкалипта. Земной шар кружился по старинке, несся по своему привычному пути и тащил на себе своих живых и мертвых, словно ищущий пристанища корабль.

Солнце вставало, воздух прогревался, и каждый день после полудня Моше подолгу лежал, развалившись, как теленок, на зеленеющем поле, грыз кисловатые шарики сунарии[19] и щавелевые листочки и подставлял свое искалеченную плоть весне.

Чибисы и пигалицы легкой поступью прохаживались рядом с ним на своих длинных ножках, демонстрируя элегантные, безукоризненно чистые фрачные крылья. Блаженно попискивали, с шуршаньем копошась в траве, полевые мыши, ухитрившиеся пережить лютую зиму. Запахи цветущих садов широко растекались над полями, ускоряя бег крови в человеческих сосудах и на лету сшибая на землю одурманенных щеглов.

Эта привычка лежать нагишом в поле, впитывая в себя весеннее тепло, так с ним и осталась. Годы спустя я видел, как он выходит в поле, стаскивает с себя одежду и ложится пластом на высокую траву. А однажды, когда я поставил свой наблюдательный ящик на краю поля, чтобы наблюдать за танцующими жаворонками, я вдруг увидел Моше, который разделся и лег почти рядом со мной. Он медленно дышал всем своим плотным коротким телом, и его рука то и дело поглаживала волосы на груди и животе, а когда сильно припекло, стала перекладывать яички со стороны на сторону, то так, то этак.

Две большие мухи расхаживали по его лицу, но он их не сгонял.

Он лежал так близко, так невинно и беззащитно и совсем не чувствовал, что я рядом, потому что ветки и трава скрывали мой ящик даже от птичьих глаз, а я, хоть и задыхался от жары, не осмеливался шелохнуться, потому что Моше вдруг начал бормотать про себя: «Мой Моше… мой Моше…» – потом чуть повернулся на бок, и от него потянуло тем же запахом, что от дяди Менахема, но я был тогда слишком молод, чтобы понять, что это такое, и думал, что эти их запахи похожи, потому что они братья.

Сломанное бедро Рабиновича срасталось быстро, но когда он потребовал от врача снять гипс, тот сказал, что еще не время. Моше не стал спорить. Он вернулся домой, улегся в большой поилке для коров и подождал, пока его гипсовые оковы размягчились и вода в корыте побелела, как молоко. Несколькими днями позже он запряг телегу и отправился с детьми в соседнюю деревню на праздничный пасхальный ужин у дяди Менахема и его жены Батшевы.

Разные были они люди, дядя Менахем и Моше. Менахем был худой и высокий, и хотя был старше своего брата, выглядел моложе. У него были длинные пальцы, изящную тонкость которых не испортила даже работа на земле, густые каштановые волосы, теплый, приятный голос и подстриженные усы, которые в семье называли «американскими», хотя никто не знал, что именно это означает.

И еще у него был сад, где он выращивал сладкие рожки самой сочной и мясистой кипрской породы. Я помню, как он, бывало, разламывал один из своих плодов и с гордостью демонстрировал, как сочная мякоть истекает темным медом.

– Если бы у Бар-Иохая[20] в пещере было такое дерево, одного рожка ему хватило бы от субботы до субботы, – сказал он.

Дядя Менахем говорил о своих рожках, как крестьяне говорят о своих животных. Сад у него был «стадо», которое составляли несколько деревьев-«быков» и несколько десятков деревьев-«коров», и он говорил, что если бы мог, то выводил бы свои деревья «попастись», шел бы за ними следом и играл на дудочке.

– Когда-нибудь, Зейде, мы изобретем деревья без корней. И если нам захочется погулять или поработать в поле, мы свистнем им, они побегут за нами, и у нас всегда будет тень, – сказал он мне.

А еще у него была сказка, которую он любил рассказывать снова и снова, а я любил снова и снова слушать, – об одном крестьянине, который кочевал по Украине в сопровождении гигантской и плодоносной яблони, сидевшей внутри большой телеги с землей. Эту телегу тащили четыре быка, а за ней летели пчелы.

Но какие бы сказки он ни рассказывал, на деле дядя Менахем отнюдь не полагался на то, что ветер сам собой перенесет рожковое семя от рожков-мужчин к рожкам-роженицам. В конце лета он забирался на мужские деревья, стряхивал их пахучую пыльцу в бумажные мешки и немедленно посыпал ею ветки женских деревьев. Поэтому его всегда окружал тяжелый, сильный и неистребимый запах семени, который смущал соседок, веселил соседей и сводил с ума его жену, тетю Батшеву.

Тетя Батшева любила своего мужа до беспамятства, великой любовью, и была уверена, что все женщины в мире относятся к нему так же, как она. И поэтому она боялась, что запах семени, который не покидал тело дяди Менахема даже после того, как она заталкивала его в душ и скребла там жесткой щеткой так, что он багровел и кричал от боли, привлечет к нему других женщин.

Вот почему любая другая женщина, которая приближалась к дяде Менахему на расстояние взгляда, немедленно получала у нее прозвище «а курве». А поскольку деревня была мала, а ревность велика, эти «курвы» всё размножались, а злость тети Батшевы всё накалялась.

«Такой мужчина, как мой Менахем, весной должен вообще молчать, – говорила она. – Конечно, лучше бы он молчал весь год, но главное, чтобы он молчал весной и не начинал выделывать эти свои штучки – сказочки всякие рассказывать, выдумки выдумывать и откровенности откровенничать… Все эти вещи очень опасны, когда мужчина рядом с „курве“ именно весной».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю