355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Меир Шалев » Как несколько дней… » Текст книги (страница 10)
Как несколько дней…
  • Текст добавлен: 30 мая 2017, 18:00

Текст книги "Как несколько дней…"


Автор книги: Меир Шалев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 22 страниц)

– Если ты хочешь со мной спорить, Одед, – сказала она ему, – так нечего прятаться под одеялом. Ты уже не ребенок. Вылезай оттуда и давай спорить всерьез.

И, увидев, что он вспыхнул от смущения и его раздражение как рукой сняло, погладила его потрясенную лаской щеку, сказала:

– Спокойной ночи, дети – и пошла в коровник, к своим коровам, в свою каморку, на свою постель, к своему ночному воплю.

– Пойди к ней, папа! – поднялась Номи однажды ночью и стала у кровати отца.

Моше отрицательно замотал головой.

– Я пойду с тобой, – сказала Номи. – Мы зайдем и спросим, почему она так кричит.

– Не нужно, – сказал Моше.

– Тогда я пойду сама.

Рабинович приподнялся на постели:

– Ты не пойдешь к ней. Никто не пойдет к ней. Взрослые люди плачут не для того, чтобы к ним подходили. Она немножко поплачет, и это у нее пройдет.

Но в одну из ночей Номи уже не смогла сдержаться. Она прокралась во двор коровника и ухватилась за трубу, подводившую воду к корытам, пытаясь разглядеть забившуюся в угол бледную фигуру с широко открытым ртом и глазами.

Тяжелая рука Моше закрыла дочери рот. Он поднял ее и прижал к себе.

– Она не должна знать, что мы знаем, – прошептал он ей в ухо и понес обратно домой.

Но стоило ему убрать руку, как слова разом вырвались из нее, словно стайка щеглов, с шумом выпорхнувшая из чащи.

– Вся деревня знает, папа! – закричала она. – И она сама знает, что все знают! Даже дети в школе говорят!

– Не важно, что говорят, – он снова закрыл ей рот рукой. – Важно только, чтобы она не видела, что ты туда приходишь.

– Они думают, что это ты с ней что-то делаешь! – клокотали у нее во рту слова, обжигая кожу его ладоней.

– Закрой рот, а не то я сейчас завяжу его тебе полотенцем! Вырастешь, тогда сама все поймешь.

Вопль оборвался так же мгновенно, как взлетел. Края разорванного им воздуха снова срослись. Какое-то мгновение еще видны были тающие шрамы, но и они тут же исчезли.

– Это как тело женщины, там, внизу, где не остаются никакие следы, – сказал мне Яков.

Он плеснул в бокал немного коньяку.

– Только роды оставляют там следы, – сказал он. – Но не любовь и не измены. И не мы, мужчины. Только в телах наших матерей мы оставляем следы, но не в телах наших женщин. Посмотри когда-нибудь туда, Зейде, ты уже большой парень. Посмотри, и сам увидишь. На коже лица и на коже рук остаются все отпечатки жизни. И на нашем сморщенном шмоке, на нашем кончике, на нем тоже ничего не стирается. Кто умеет читать, может прочесть на своем шмокеле, как в дневнике. Это мне когда-то сказал Глоберман. Как будто кольца на стволе дерева остаются там. Вот тучные годы, а вот тощие, вот имена, а вот времена. В Кинеретском море[42] есть такая скала с отметками – сколько воды было каждый год. Так и у нас. Ноу женщин, у них там, внизу, – ничего. Никаких знаков не остается. Там у них как сам Кинерет. Разве увидишь, какие бури на нем бывали? Разве увидишь в дневном воздухе те крики, которые подымались в нем ночью? Ты когда-нибудь видел? Так и там ты тоже не увидишь.

19

Подобно птенцу кукушки, Юдит теснила и выталкивала из его головы все другие мысли. Только о ней он способен был думать – о ней, и о ее крике, и о ее теле, и о ее телеге, плывущей в зелено-золотистом море хризантем, – и не мог понять, так он сказал мне, как это она может быть в двух разных местах одновременно: «И у Рабиновича во дворе, и у меня в голове».

Время от времени он встречал ее на улице или в центре деревни, кивал ей на ходу и терзал свое сердце наивными планами и детскими надеждами встретить ее в других обстоятельствах, в другое время и в другом месте.

И однажды Моше Рабинович пришел к нему во двор, попросил вывести для него двести цыплят и спросил, сможет ли Яков подождать пару-другую недель с оплатой.

– Деньги – ерунда, Рабинович! Деньги подождут! – сказал Яков, захлебываясь от счастья.

Он заторопился к своему инкубатору, разобрал его, сполоснул и продезинфицировал все детали, высушил их на солнце, а когда птенцы вылупились и инкубатор наполнился их писком, пошел к Рабиновичу – сказать, чтобы он приготовил курятник.

– Я принесу их завтра, – сказал он, а глаза его искали и умоляли.

Но Юдит не появилась, и Яков ушел ни с чем.

Назавтра он запряг повозку и привез цыплят в двух закрытых ящиках. Деревенские кошки обезумели от запаха и писка, и некоторые из них, словно по тревоге, ринулись во двор Рабиновича и осадили курятник в поисках дыр. Но Моше залил бетон под самые края сетки и вдобавок затянул каждое соединение железной проволокой, потому что знал, что голод делает кошачье тело гибким, а разбойная натура придает ему способность протискиваться в любые щели.

Бетонный пол был уже покрыт опилками, и Яков, наклонившись, осторожно вывалил на него содержимое ящика. Плотный, многоголосый желтый шар разом распался на десятки маленьких испуганных шариков и тотчас собрался снова с громким писком волнения и страха.

И тут вдруг скрипнула дверь. Цыплята разом умолкли, а Яков снова почувствовал знакомый озноб в затылке. Он понял, что это Юдит, которая вошла в курятник и стоит сейчас за его спиной.

Его сердце зачастило. Так случается со всяким человеческим сердцем, когда страх стискивает его желудочки и одновременно радость расширяет предсердия.

– А сердце, – ты знал это, Зейде? – сердце в эту минуту куда-то исчезает. И сразу же во всех руках и ногах начинается балаган. Тут дрожит какая-то мышца, там кости становятся как молочный порошок в воде, а кровь – она делается как суп, так она кипит и бурлит. Я просто не мог дышать, – вспоминал он. – Я просто задохнулся. Вот так человек узнает, что у него любовь.

– Как это Рабинович мог жить с ней в одном дворе и не сойти с ума? – удивлялся он. – Ты можешь это понять, Зейде? Видеть, как она работает, видеть, как она двигается, поднимает бидон с молоком или тащит ведра для телят, и все ее тело напрягается под платьем… Как это может быть, чтобы человек лежал у себя в доме и знал, что она в коровнике, за стенкой из дерева, и стенкой из воздуха, и стенкой из бетона? Ведь от этого можно с ума сойти!

В тот же вечер, когда Юдит доила, а Моше разгружал телегу с люцерной, он вдруг спросил ее, заметила ли, как смотрел на нее Яков.

– Ты ему понравилась, – объявил он.

– А нафка мина, – сказала Юдит.

– Ну-ну, – сказал Моше. – Тут уже будет весело. Вся деревня мечтает о жене Шейнфельда, а сам Шейнфельд смотрит на тебя.

Юдит закончила обмывать и массировать коровьи соски. Белые струи молока брызнули в ведро, вызванивая по нему высоким и звонким звуком, который постепенно становился все более глубоким и глухим.

Корова повернула голову и посмотрела на Юдит, потом высунула большой язык и шумно пришлепнула его к ноздрям, точно влажную пробку. Теплый, сладковатый запах поднялся в воздух и впитался в стены, и Юдит ощутила резь в глазах. Она оперлась вспотевшим лбом о скат коровьего брюха, а когда корова осторожно приподняла ногу, как бы намекая на некоторое неудобство, сказала ей: «Ша… ша…» – и погладила большое коровье бедро, мягко нажимая на ту точку, которая парализует намерение и способность лягнуть.

Годы спустя, когда мне было лет семь, она сказала мне, что лошадь получает любовь в обмен за свою любовь, собака получает власть в обмен за свою верность, кошка получает еду в обмен за свою красоту, а корова не получает ничего, кроме упреков и ударов. При жизни она отдает хозяину свое молоко, и свою силу, и своих детей, а под конец у нее забирают еще и мясо, и кожу, и рога, и кости.

– Они ничего не выбрасывают из коровы, – подытожила она.

А Яков сказал:

– Так всегда при большой любви. При большой любви всегда только один дает всё. И всегда ничего не пропадает даром.

Он лежал у себя дома – сознание дремало, сердце бодрствовало, а глаза были как две сверкающие дыры в темноте.

Вороны, ласточки, канарейки и воробьи сонно цепенели на деревьях. Сипуха, белая царица тьмы, расправила беззвучные крылья и выскользнула из своего укрытия.

И Ривка тоже не спала, потому что бессонница – это заразная болезнь.

– Спи, Шейнфельд, у меня уже нет сил, – сказала она. – Когда ты не спишь, я утром встаю совсем разбитая.

Но Яков молчал. Его кости скрипели, тело болело.

– И я сказал спасибо Богу, что глаза, если ты открываешь их в темноте, не отбрасывают на стену твои мысли. Только представь себе, Зейде, что она увидела бы мои мысли, а я увидел бы ее мысли. Как в кино или в волшебном фонаре.

Его ребра в груди, чувствовал он со странной ясностью, прижались друг к другу и, точно длинные зубья, вгрызались в плоть его сердца.

– Что с тобой в последнее время, Шейнфельд? – спросила самая красивая женщина деревни.

Но Яков не отвечал. Что толку любви от слов?

20

Однажды вечером дверь не открылась. Ощупывающая воздух рука не протянулась. Альбинос не появился.

Канарейки пели, как обычно, но Яков встревожился. Он немного подождал и в конце концов оторвал себя от забора Якоби и Якубы и прижался лицом к щелям пристройки. Потом постучал в дверь. Пение прервалось, и внутри воцарилась тревожная тишина. Яков не решился войти, уговорил себя, что счетовод еще спит, и вернулся домой.

Но на следующий вечер альбинос опять не появился, и Яков испугался, потому что тачка с бухгалтерскими бумагами стояла у двери, а пикап был припаркован на своем обычном месте, и его капот был холодным. Он позвал Деревенского Папиша, и тот без колебаний выломал дверь пристройки, где среди воплей, суматохи и вихря канареечных перьев лежал на полу голый счетовод – жирный, холодный и окаменевший.

– Он умер, – выпрямился над трупом Деревенский Папиш.

Он побежал за фельдшерицей, и Яков остался наедине с розоватым, начинающим сереть телом. В бесцветных волосах на окоченевшей белоснежной груди уже запутались капли помета, носящиеся в воздухе опилки, шелуха от съеденных птицами зерен.

В воздухе стоял запах смерти, и Яков, пытаясь найти утешение и спокойствие в привычных действиях, тотчас принялся наливать воду в маленькие фарфоровые поилки и рассыпать по кормушкам все зерна и крошки, которые сумел найти.

Потом пришли люди, отвечающие за такие дела, и торжественно вынесли тело.

Птицы, напуганные переполохом, поднявшимся было в их доме, теперь успокоились. Их пронзительные тревожные возгласы затихли. Последние пушинки, покачавшись в воздухе, осели на пол. Из клеток послышался робкий, постепенно приободряющийся щебет – поначалу будто обрывки возобновившихся тут и там разговоров, а в продолжение – громкий возмущенный хор. И к Якову, давно уже сидевшему в одиночестве на полу птичьего дома, вернулось давнее убеждение всех птицеводов, что дружное пение птиц – это знак признательности и любви. Такого же убеждения придерживаются царствующие правители, и воспитательницы в детских садах, и сержанты, ведущие строй новобранцев, и деревенские хормейстеры.

Он поднялся и пошел домой. Ривка поставила на стол ужин, но Яков ел рассеянно и неохотно и в конце концов отодвинул тарелку, не доев, вышел из-за стола и сказал, что нужно «пойти глянуть, что там с бедными птицами», не замечая, что уже второй раз за день повторяет выражение умершего альбиноса.

Он не обратил внимания на слезы жены и, высвободившись из ее объятий, взял раскладушку, отправился ночевать в пристройку для канареек и всю ночь лежал там в темноте, со страхом ожидая, что вот-вот заявится какой-нибудь наследник или родственник, размахивая подписанным завещанием и белыми ресницами, доказывающими родство, и потребует бедных птиц себе.

Но альбинос был одинок, и никто не появился. Деревенский комитет известил о его смерти через газету и обратился в английский мандатный суд в Хайфе[43], но даже тех родственников, которые имеют обыкновение объявляться лишь после смерти, тех двоюродных братьев, о которых даже сам умерший никогда не знал, – и тех не нашлось.

Комитет послал двух своих представителей «произвести опись имущества». В кухонных шкафах альбиноса обнаружились несколько ежегодников чешского правительства, пять пар противосолнечных очков, десятки блюдечек с вонючими кожными мазями и две пары туфель.

Покопавшись в платяном шкафу умершего, представители установили, что поношенный темный костюм, который он всегда носил, это на самом деле пять одинаковых, в равной мере поношенных темных костюмов, с одинаково блестящими от старости замшевыми заплатами на десяти их локтях.

В кладовке были обнаружены очень грязные и тяжелые, как обломки скал, кастрюли и сковородки и желтая деревянная канарейка, на диво похожая на живую, которую Яков тут же взял себе, никому об этом не рассказывая.

Он помнил потрепанную книгу, которую со слезами рассматривал альбинос, когда выходил вечером во двор, и после лихорадочных поисков нашел и ее – она была спрятана в шкафу, стоявшем в пристройке с канарейками. К его удивлению, то был не личный дневник, не любовный роман и не книга стихов, а старые, тщательно переплетенные расписания поездов, которые когда-то ходили между Прагой и Берлином, Веной и Будапештом.

На следующий день Яков пошел в соседнюю деревню, спросить Менахема Рабиновича, зачем человек изучает расписания поездов, которые никогда не ходили здесь, в Стране. Владелец рожковой рощи полистал потрепанную книгу, улыбнулся и объяснил ему, что у каждого человека есть свои способы обуздать тоску и заострить память и каждый пытается это сделать на свой манер и терпит поражение.

21

Каждый день после полудня вороны слетаются, чтобы потолковать.

Они прилетают обменяться новостями, и я прихожу к ним с той же целью. На людской глаз все вороны похожи одна на другую. Но я знаю каждую из них по ее имени и родословной. Некоторых я узнаю так же, как узнаю людей, – по чертам лица, а других – по линии раздела между серым и черным, проходящей у них по груди. Так я узнаю, кто умер и кто исчез, кто родился и кто обзавелся семьей.

Они слетаются на эти встречи и беседы со всей округи и разговаривают почти до темноты, а потом разлетаются, каждая на свое дерево, в свое жилище.

До самого дня смерти матери местом их сборищ обычно был наш большой эвкалипт. После того как Моше срубил его, они еще два дня носились черными лоскутами над поваленным гигантом, крича так громко, будто обрушился весь их мир, а на третий день перенесли свои встречи на бывшую железнодорожную станцию, что по другую стороны вади, и на поля анемонов.

Молодые воронята, размером уже с родителей, но с неуверенными еще крыльями, демонстрируют там свои успехи в искусстве лёта. Старшие ободряюще каркают. Часовые и наблюдатели следят за всем, что происходит вокруг.

Время от времени кто-нибудь из них пикирует на кошку, заглянувшую сюда из деревни, или дразнит сипуху, случайно появившуюся при свете дня. Порой они гоняются за сарычами и даже задирают орлов, парящих в небе. Захватывающее зрелище! Шесть-семь воронят окружают орла, но в бой вступает только один. Жаждущий острых ощущений, этакий бесстрашный и стремительный воин, он пикирует на орла, атакует его сбоку и пулей выносится из-под него, а тот, потеряв наконец терпение, пытается схватиться с ним напрямую, ударить и сбить – но напрасно: вороненок уже увильнул, перевернулся, упал, точно камень, тут же взмыл снова и напал опять, смелый и дерзкий, ищущий развлечений, славы и почета.

Но в ту пору, когда умер альбинос, эвкалипт еще стоял, и через семь дней после похорон вороны нарушили свой обычай и неожиданно собрались во дворе коровника. Сдержанное волнение и какая-то скрытая угроза чувствовались в их поведении. Они бегали по металлическим направляющим коровника, издавая грубые и странные крики, от которых голуби, жившие на крыше, с шумом разлетелись кто куда.

Сейчас меня так и подмывает сказать, что этим способом они возвещали о моем предстоящем рождении. И я втайне горжусь тем, что мой приход в мир предсказала крикливая черно-серая стая ворон, а не белые голуби. Но тогда никто не связывал столь разделенные во времени события, и более того – никто не связал этот вороний слет даже со смертью хозяина канареек, поскольку всем в деревне было известно, что такое скопление ворон во дворе коровника имеет единственное толкование – оно предвещает близкий отёл.

Вороны жадны на коровий послед. Их нюх так обострен и страсть так велика, что они не раз первыми подмечают начало родовых схваток коровы, порой даже раньше самой роженицы. Вот и теперь они нетерпеливо танцевали вдоль нашего забора, скакали и каркали на крыше коровника, до смерти пугая этим первотелок.

Моше услышал их шум, вошел в коровник и сразу же услышал тяжелое дыхание коровы и заметил необычную вздутость ее живота. Толстая нить слизи уже тянулась из-под хвоста.

– Ну, дети, – сказал он, – попросите хорошенько, чтобы у нас родилась телка.

– Какая разница? – спросила Номи.

– Крестьянин всегда радуется, когда у него в коровнике рождаются девочки, а в доме мальчики, – сказал Моше.

Он заметил, что Юдит нахмурилась, и хотел было ее успокоить, но тогда еще не знал ключей к ее гневу и подступов к ее стенам.

– Не сердись, Юдит, это всего лишь наша крестьянская присказка, – смущенно сказал он, натянул резиновые сапоги и вернулся к корове.

Роды были долгими и тяжелыми. Рабинович привязал веревку к ногам теленка и тянул упрямо и сильно.

– Ты делаешь ей больно, папа! – крикнула Номи. – Ты тянешь слишком сильно.

Но Моше не ответил, а Одед сказал:

– Замолчи, Номи, ты ничего в этом не понимаешь. Отёл – это не женское дело.

Корова стонала. Казалось, что ее веки закрываются сами собой. Другие коровы хмуро смотрели на нее.

– Он выходит! – воскликнул Моше, всунул руку до локтя, перевернул плод в более удобное положение и вытащил его наружу – крупного и уже мертвого теленка.

– Тьфу, черт! – Он отшвырнул труп в сторону. – Запряги коня, Одед, и оттащи его в эвкалиптовую рощу.

Он вернулся в коровник, но Юдит посмотрела на корову, глаза которой закрывались от слабости, а ноги тряслись мелкой дрожью, и сказала:

– У нее есть там еще один.

– Откуда ты знаешь? – спросил Одед. – С каких это пор ты понимаешь в этом больше, чем мой отец?

– Я знаю, – сказала Юдит, потрогала нос коровы и добавила: – Она холодная, как лед. Быстрей позови отца! У нее внутреннее кровотечение.

Ноги коровы внезапно подломились, она рухнула на землю, бессильно перевернувшись на бок, и из ее нутра вылетела телка, а за ней – ручей крови. Корова вытянула ноги и шею, задрожала и начала стонать.

– Папа, папа! – закричал Одед. – Есть и телка…

Моше выскочил во двор. Ему достаточно было одного взгляда на умирающую корову и широко растекавшуюся кровь. Он метнулся обратно в коровник и вернулся с кукурузным серпом в руке.

– Забери детей, чтобы они не видели! – крикнул он Юдит. – И беги за Сойхером, сдается мне, что он сегодня крутится где-то в деревне.

Его широкое тело скрыло происходящее, но новая лужа крови мгновенно растеклась под его ногами.

Лежавшая в стороне телка зашевелилась, пытаясь встать. Она казалась необычно сильной и крепкой, и когда ей действительно удалось встать, стали видны несомненные признаки бесплодной коровы – высокой, с широкими покатыми плечами, длинными ногами и с мордой как у быка.

– Тьфу, кебенемать! – вырвалось у Моше. – И теленок сдох, и мать на тот свет отправилась, а сейчас еще эта страхолюдина…

Минут через пятнадцать появились Юдит и Глоберман.

– Ты успел зарезать ее вовремя? – спросил скототорговец.

– Успел.

И тут Глоберман заметил мертвого теленка и его странную сестру.

– Несчастья приходят по трое, да, Рабинович?

Моше не ответил.

– Ты только посмотри, как она выглядит, эта мейделе, эта девица, – сказал Сойхер. – Это всегда так, когда у коровы близнецы – а кельбеле ун а бикеле, телка и бычок. Это кровь ее брата сделала ее наполовину мальчиком. У нее не будет молока и не будет детей. Я заберу ее тоже.

– Ее ты не заберешь, – неожиданно сказала Юдит.

– Я говорю сейчас с хозяином, госпожа Юдит, – снял Глоберман с головы грязную фуражку. – Эта телка – наполовину бычок. Если ты мне ее отдашь, Рабинович, мы с тобой сможем сбыть и ее мать тоже. У меня есть знакомый араб, который даст хорошую цену за падаль.

Но телка уже начала переступать, еще дрожащая и влажная, спотыкаясь и ища сосок. Неуверенные шаги привели ее к Юдит, и та взяла мешок и начала обтирать ее от слизи и крови.

– Рабинович, – сказала вдруг Юдит. – Я до сих пор никогда ничего у тебя не просила. Не отдавай ему эту телку.

– Самый прекрасный в мире голос, – сказал Глоберман, – это голос женщины, когда она умоляет.

– Оставь эту телку здесь, – попросила Юдит. – Я присмотрю за ней.

– Это не телка, это бычок, и я заберу его прямо сейчас, – сказал Сойхер. – Он уже может пойти на своих двоих.

– Нет! – крикнула Юдит громким, высоким и каким-то незнакомым голосом.

Моше посмотрел на нее, на Глобермана, на телку и на свои ступни.

– Знаешь что, Глоберман? – сказал он наконец. – Ты говоришь, что она бычок? Так я продам ее тебе, как продают бычка. Мы ее вырастим, чуток подкормим, чтобы набрала в весе, а через полгода продадим тебе.

Глоберман вытащил свою записную книжку, вынул из-за уха карандаш и спросил:

– Как ты ее назовешь?

– Давайте назовем ее Жаркое, – развеселился Одед.

– А ты помолчи, Одед! – сказала Номи.

– Не будем ее называть никак, – сказал Моше. – Имена дают только дойным коровам.

По двору прыгали вороны. Кровавые обрывки плаценты свисали из их клювов.

– Мне нужно имя, – сказал Глоберман. – Без имени я не могу записать в книжке.

– Назовем ее Рахель, – сказала Юдит.

– Рахель? – удивился Моше.

– Рахель, – сказала Юдит.

Когда я вырос и услышал от матери продолжение истории о ней и ее корове Рахели, мне пришло в голову, что Рахелью, возможно, звалась та моя полусестра, которую забрали в Америку, но когда я сказал это маме, ее лицо помрачнело, и она сказала:

– Чего это вдруг? Какие странные мысли приходят тебе в голову, Зейде!

– А как же тогда ее звали? – спросил я. – Может, ты наконец скажешь мне, как ее звали?

– А нафке мина, – ответила мать.

Я был уверен, что это какое-то выражение на идиш, и только когда вырос, узнал, что это арамейский.

22

– В конце концов, госпожа Юдит, ты все равно будешь моей.

– Не буду, даже если ты останешься последним мужчиной в мире.

– Госпожа Юдит, тебе нужен мужчина с сердцем. С деньгами. Со щедрой рукой и широкой душой. Кто тут еще есть такой, кроме меня?

Медленно-медленно свивал хитрый Глоберман свои кольца. Его замечания становились все более колкими и проницательными. Он словно проверял на Моше и Юдит свое понимание животных и людей. Те «маленькие штучки», которые он время от времени приносил «госпоже Юдит», он начал теперь давать ей в присутствии Рабиновича, чтобы увидеть, как они оба на это отреагируют.

Однажды, появившись в доме и увидев, что Юдит нет во дворе, он сказал Моше:

– Реб ид, господин еврей, я тут принес маленькую штучку для госпожи Юдит, передай ей, пожалуйста, когда она вернется, и не забудь сказать, кто принес.

А в другой раз, осмелев, наклонился к Моше, который был ниже его на голову, и спросил с легкой усмешкой.

– Реб ид, как это ты живешь с этой женщиной в одном дворе и еще не потерял голову?

Юдит и Номи пересекали двор с жестяными ведрами в руках – напоить новорожденных телят. Глоберман посмотрел на маму и сказал с грубостью, неожиданной даже для него:

– Вот уж из этого вымени доктор не забракует даже самого маленького кусочка.

Рахель мама поила последней. Сильная, диковатая телка нетерпеливо мычала, и когда Юдит подошла к ней, сунула морду в ведро с такой жадностью, что расплескала чуть не все его содержимое. Юдит погладила ее по затылку с ласковым шепотом.

– Не давай ей так много, – шепнула Номи тихо, чтобы отец и Глоберман не услышали, – потому что тогда она наберет в весе, и папа продаст ее этому…

– Он не продаст, Номинька, – сказала Юдит. – Эта телка моя.

Через несколько дней после похорон деревенский комитет выставил вещи альбиноса на продажу.

Какой-то покупатель – «странный человечишка», по определению Деревенского Папиша, – приехал из Хайфы и несколько часов торговался из-за пяти костюмов. Слепой араб, хозяин бандуков из деревни Илут, купил солнечные очки и несколько пустых клеток.

Яков взял грязные, сальные кастрюли и сковородки, на которые никто не покушался, и сказал, что будет и дальше ухаживать за птицами, потому что никто не знал, что с ними делать.

А зеленый пикап выставили на аукцион.

Специалист по аукционам был привезен из города, на представление собралась вся деревня, но покупателей оказалось всего двое: бухгалтер соседнего кибуца[44] и Сойхер Глоберман.

Увидев своего конкурента, бухгалтер рассмеялся.

– Глоберман, – сказал он. – С каких это пор ты разбираешься в машинах? Ты ведь даже водить не умеешь!

Но Глоберман деловито обошел вокруг пикапа, постучал по крыльям и капоту, с видом знатока пощупал шины, чтобы проверить, нет ли в них проколов, а потом попросил одного из парней сделать круг. Собравшиеся заулыбались, а кто-то крикнул:

– Этот пикап наглотался гвоздей, Глоберман!

Но скототорговец невозмутимо стоял в центре толпы и поигрывал своей толстой палкой, прислушиваясь к тарахтенью двигателя и глядя на вращающиеся колеса.

– Двух коров в кузове и одну женщину эту штука потащит? – спросил он. И когда ему сказали, что потащит, удовлетворенно кивнул, вытащил из кармана свой легендарный узелок, и все насмешки разом прекратились, потому что толщина появившейся на свет пачки денег тотчас положила конец так и не начавшемуся аукциону.

Пикап перешел в руки Сойхера, пристыженный бухгалтер вернулся в свой кибуц, а аукционеру Глоберман дал пол-лиры[45] и ящик пива, в качестве «бенемунес парнусе», и отправил домой.

23

Теперь, когда в хозяйстве Рабиновича подрастали его цыплята, Яков решил, что у него есть повод заглядывать туда, и, неделю потомившись в колебаниях, в конце концов появился и объявил:

– Я пришел посмотреть, хорошо ли растут цыплята.

Он спросил Юдит, чем она их кормит, дал ей кучу всевозможных рекомендаций и под конец, расхрабрившись, предложил научить ее делать бумажные кораблики, чтобы играть с детьми Моше и этим завоевать их сердца.

Она еще не успела ответить, как он уже достал из кармана несколько листочков бумаги, сел и начал с удивительной ловкостью складывать, перегибать и выворачивать их так и эдак, разглаживая ногтем сгибы, и вскоре целых четыре великолепных, на славу слаженных бумажных кораблика выстроились на столе.

– Если ты выйдешь со мной во двор, мы можем пустить их поплавать в коровьем корыте, – предложил он.

Кораблики покачивались в корыте, устойчивые и надежные на вид.

– Такие кораблики могут плыть и по реке и все равно не тонут, – пообещал он ей и вдруг, с удивившей их обоих смелостью, положил руку на ее ладонь и сказал: – Я небольшой умник, Юдит, я некрасивый и небогатый. И я хочу, чтобы ты знала, – когда раздавали ум и красоту, я не был первый в очереди. Не самый последний, но и не первый. Но когда раздавали терпение, я ждал в очереди, пока у всех уже не лопнуло терпение больше ждать. Так это у нас, у Яковов. Я не Глоберман, и я не Рабинович. И я не кто-нибудь еще. Но семь лет для меня – как несколько дней ожидания[46].

И вдруг коньяк в его бокале заходил волнами, на глазах проступили слезы, он опустил голову, его лицо почти скрылось в тарелке.

– И я ждал больше, чем семь лет. До самой ее смерти я ждал. А потом уже не ждал. Зачем мне ждать мертвую женщину? По мертвой женщине можно тосковать, – но ждать? Она умерла, а я с тех пор думаю только обо всех этих вопросах. Что случилось? Как я упустил ее? И что, если б я поступил так, или не поступил бы вот так, и если бы эдак? Ведь я все устроил так хорошо, я все приготовил по всем правилам! Может, она когда-нибудь тебе объяснила что-нибудь, а, Зейде?

– Нет, – ответил я, содрогнувшись в предчувствии следующего вопроса.

Яков посмотрел на меня испытующим, прищуренным взглядом.

– Мне пора, – сказал я.

– Мать иногда рассказывает что-нибудь своему сыну, – сказал Яков.

– Не эта мать, – сказал я. – Ты знаешь о ней много больше, чем я.

– Ты был с ней больше, чем я.

– Мне пора, Шейнфельд.

Яков страдальчески усмехнулся.

– Шейнфельд… – сказал он. – Шейнфельд… – И, помолчав, спросил: – Как ты сейчас пойдешь? После полуночи уже нет автобусов. Давай я постелю тебе во второй комнате.

– Нет, я пешком. – Меня охватило нетерпение. – Я тут все знаю – и как пройти, и где срезать. Я вернусь как раз к утренней дойке, помочь Моше.

– До самой деревни пешком? Через лес, ночью? Это опасно.

– Опасно? – улыбнулся я. – Ангел Смерти – очень аккуратный ангел. Он увидит мальчика, которого зовут Зейде, и тут же пойдет искать кого-нибудь другого. Поберегись, Яков, когда стоишь возле меня, – он и тебя может так невзначай выбрать.

– Ты уже не мальчик.

– Я еще и не дедушка.

– Ангел Смерти – он как крестьянин, у которого есть сад, – сказал Яков. – Каждое утро он спускается и бродит себе между деревьями, ищет созревшие плоды. У нас на Украине был один такой. Он обвязывал деревья цветными лентами, чтобы знать, что нужно сорвать. И у него была еще одна странная привычка – он всегда брал с собой еду в дорогу, даже когда шел в местную лавку. Готовил себе кусок хлеба с сыром и что-нибудь попить, чтобы не одалживаться ни у кого. И как-то однажды…

– Яков! – Я встал. – Эту историю ты мне расскажешь в другой раз, а сейчас мне действительно пора.

– Ты не хочешь, чтобы я приготовил тебе итальянский десерт из яичного желтка и вина? Ты его так любил…

– Нет, Яков, я уже должен идти.

– Ну так иди, Зейде, иди. Чтобы ты не говорил, что твой отец держал тебя через силу.

– Тебе было вкусно? – несся за мной его крик.

– Очень! – крикнул я на бегу в темноту за своими плечами. – Очень вкусно!

– Я приглашу тебя снова, и ты придешь, да? – кричала мне темнота позади.

– Я приду, я обязательно приду!

Я спустился по восточному склону холма, оскальзываясь и спотыкаясь на камнях, погрузился в запах инулы, росшей вдоль русла, перепрыгнул по голышам, лежавшим на дне, взобрался на противоположный берег и вышел на вспаханное поле за ним, а когда добрался до большой дороги, уже издали услышал рев тяжелой машины и увидел два круга света, ползущие по вершине холма, а потом и два оранжевых фонаря со светящимся треугольником на крыше огромного коня, запряженного в молочную цистерну.

Подъем кончился, Одед переключил сцепление, потом переключил еще раз, и еще, и разогнал машину, а я выскочил из кустов на дорогу, прямо в сноп его света, и замахал обеими руками, потому что знал, какой у него длинный тормозной путь.

Гудок закричал громким воплем узнавания, могучая цистерна лишь чуть замедлила, а я подпрыгнул, схватился за лесенку и забрался внутрь, возбужденный и раздраженный.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю