Текст книги "Как несколько дней…"
Автор книги: Меир Шалев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 22 страниц)
– У тебя между плечами тело очень твердое, Шейнфельд, – заметил он. – Может, какая-то женщина не отвечает тебе взаимностью?
Задетое самолюбие, свойственное разочарованным мужчинам, не склоняло Якова к откровенности, и Ненаше прекратил свои расспросы. Но несколько недель спустя, нарезая тесто для креплэх[66], он вдруг спросил самым невинным тоном:
– Как, ты сказал, зовут человека, который поднял этот камень?
– Я тебе уже говорил – его зовут Моше Рабинович, – ответил Яков, – и это написано на камне.
Он рассердился, потому что почувствовал на себе проницательный взгляд итальянца.
– У него в коровнике я видел женщину, которая сидит там и пьет граппу.
Яков промолчал.
– Кто эта женщина?
– Это Юдит, которая работает у Рабиновича, – сказал Яков и, хотя напряженно ждал этого вопроса, не сумел скрыть дрожь, которую вопрос и ответ придали его голосу.
– Я никогда не видел, чтобы в этой стране пили граппу, – сказал Ненаше. – Где она ее достает?
– Глоберман ей приносит.
– Почему это Сойхер приносит ей граппу, Шейнфельд? Почему не ты?
Яков молчал.
– И еще я видел у нее маленького мальчика, – продолжал Ненаше. – Он каждый день приходит посмотреть, как мне не удается поднять валун его отца.
– Это не его отец! – воскликнул Яков и тут же понял, что допустил роковую ошибку.
– А кто его отец?
– Это не твое дело, – сказал Яков.
– Этот ребенок выгладит так, как будто сам еще не решил, на кого он похож.
Яков молчал.
– Я чувствую здесь рану, – сказал Ненаше. – Я могу тебе помочь.
– Мне не нужна твоя помощь, – сказал Яков и вдруг, не веря собственным ушам, услышал, что произносит: – Что бы там ни было, в конце концов она все равно будет моя.
Какое-то мгновение у него все еще оставалась надежда, что это не он сказал эти слова, а Ненаше произнес их его голосом. Но итальянец посмотрел на него и сказал:
– Шейнфельд, ты ведь уже знаешь, что я не люблю женщин, но именно поэтому есть вещи, которые я понимаю лучше обыкновенных мужчин.
– Я знаю, – сказал Яков.
– И главное, я знаю самую важную вещь, тот секрет, которого ты не знаешь.
– Какой секрет? – спросил Яков.
– Что в любви есть правила. Любовь – это не просто шаляй-валяй, как бог на душу положит. Нужно соблюдать правила, иначе любовь убьет тебя, как лошадь, которая чувствует, что на ней нет узды. Это очень простые правила. Первое: мужчина, который действительно хочет женщину, должен на ней жениться. И второе: мужчина, который хочет жениться, не может сидеть дома и ждать, что бог ему поможет.
– Ты уже научился говорить «шаляй-валяй»? – улыбнулся Яков.
– Не уходи от разговора, Шейнфельд. – Лицо Ненаше стало серьезным. – Я сейчас говорю с тобой о твоей жизни, так не спрашивай меня о моих словах. В любви есть правила, а где есть правила, там мир проще. Мужчина, который хочет жениться на женщине, должен уметь станцевать свадебный танец, сварить свадебный обед и сшить свадебное платье. А не сидеть дома, ждать и твердить: «В конце концов она все равно будет моя».
Яков задрожал. Итальянец ясно и просто сформулировал все те смутные размышления о том, как обуздать и направить свою судьбу, которые уже годы гнездились в его мозгу, но страшились сбросить свои метафорические наряды и вылететь в открытый мир.
– Посмотри, пожалуйста, на ворон в небе. В любом месте они ведут себя одинаково. И здесь, и в Италии. Вороны – это самые умные из птиц. Посмотри, как их самцы ухаживают за самками.
– Я знаю, как они ухаживают! – рассердился Яков. – Я знаю птиц немного лучше, чем ты.
– Сейчас как раз подходящий ветер, чтобы вороны показали нам свое представление, – глянул Ненаше в окно. – Ну-ка, выйдем со мной во двор, Шейнфельд, и посмотрим, что ты знаешь о воронах.
Они вышли. Вороний самец, поднявшись высоко вверх, мгновение покачался на теплом воздухе и тут же, сложив крылья, упал, как камень. Прямо перед клювом своей темной и восторженной подруги, сидевшей на одной из веток, он разом развернул хвост и крылья. Послышался негромкий хлопок, серовато-черное тело остановилось в падении, перевернулось, взмыло в воздух и набрало высоту.
Таким стремительным и ловким был этот кувырок, что казалось, будто птица нисколько не потеряла скорость, и теперь она уже снова снижалась, крутясь и содрогаясь, словно ее подстрелили и она падает навстречу смерти, но в последнюю минуту, затормозив у самой земли, резко взмыла снова.
– Вот так они делают во всех местах и во все времена, – сказал Ненаше. – И хотя он и она живут всю жизнь вместе, он каждый год обольщает ее заново. Таковы правила. Но если этот самец споет ей серенаду и принесет граппу, она на него даже не посмотрит.
– На земле он такой уродливый, – сказал Яков.
– Поэтому, Шейнфельд, он ухаживает за ней в воздухе, а не на земле. Первое правило ухаживания: ухаживай там, где ты красивый, а не там, где ты уродливый.
Яков заявил было, что он уродлив и в воздухе, и на земле, но Ненаше сказал:
– У каждого есть одно-два места, где он красив. – А потом добавил: – Любовь – это дело упорядоченное и разумное. Тут нужны мозги. Как строят дом, и как водят машину, и как варят еду, и как пишут книгу – так же и любят.
– Сердце или разум, – устало сказал Яков. – А нафка мина.
– Это очень нафка мина, – возразил Ненаше. – Но сейчас я вижу, что ты улыбаешься, Шейнфельд, значит, у тебя еще есть надежда.
И Яков, которого уже слишком долго качали и уносили неожиданные и невыразимые волны любви, вдруг ощутил, что ему наконец-то покойно и приятно в направляющих и уверенных руках правил и с этим большим и странным человеком, который так хорошо их изучил и знал путь к заветной суше, что лежит за ними.
– Ты помог мне, когда я нуждался в помощи, Шейнфельд, и поэтому я отплачу тебе добром за добро. Я добуду для тебя женщину из коровника Рабиновича. Тебе только придется танцевать, варить и шить. Таковы правила.
– Я не умею танцевать, и я не умею варить, и я не умею шить, – сказал Яков.
– Дня танцев и варки есть свои правила, – сказал Ненаше. – А всему, что имеет правила, можно научиться.
Он кончил мыть посуду, стряхнул руки над раковиной, вытер их о передник и вдруг подошел к Якову, поднял его на ноги и сказал:
– Извини меня на минуточку, пожалуйста.
Он положил руку на макушку Якова, а другой рукой сжал его плечо.
– Пожалуйста, не падай! – приказал он и легким уверенным толчком повернул его на месте, как юлу.
Яков закрыл глаза, потому что у него приятно закружилась голова и в темноте этого головокружения поплыли пугающие оранжевые линии, и хотя он не сказал ни слова, но услышал свой голос, который произнес:
– Ты научишься танцевать!
На рассвете Яков вошел в пристройку для канареек, отобрал несколько великолепных бандуков, которые любили там ночевать, и попросил Глобермана взять его вместе с ними в Хайфу в своем пикапе.
– Ты снова завелся со своими птицами? – спросил Глоберман.
– Я продаю их, – сказал Яков. – Мне нужны деньги.
Всю дорогу он думал, как ему найти того английского офицера, даже имени которого он не знал, но когда они подъехали к воротам военно-морской базы, он увидел, что офицер этот стоит там, как будто ждал его все эти долгие годы. Он выглядел точно так же, как в те дни, когда приезжал к альбиносу, но на его рукаве прибавилось золотых полос, а в волосах – серебряных. Яков отдал ему бандуков, и офицер щедро уплатил ему.
Оттуда они направились к арабскому магазину тканей напротив вокзала, где Яков отобрал большие куски цветной материи, которые Ненаше велел ему купить. Затем они поднялись в центр города, и в музыкальном магазине на улице Шапиро он приобрел в рассрочку большой граммофон с бронзовой ручкой и огромным раструбом, а также четыре пластинки, которые Ненаше наказал ему привезти.
– У любви есть правила, – объяснил Яков насмешливо наблюдавшему за ним Глоберману, когда тот спросил, что означают все его покупки. – Думаешь, только вы с Рабиновичем знаете это? Теперь вы оба увидите, что я тоже знаю! Любовь требует поступать по порядку, и тогда Юдит в конце концов будет моей. И она, и мальчик.
Когда они вернулись в деревню, Яков увидел, что возле забора его дома собралась небольшая толпа. В глубокой яме, вырытой посреди двора, стоял, удерживаемый веревочными растяжками, высокий, как мачта, ствол молодого эвкалипта, который Ненаше срубил в роще и приволок во двор. Итальянец быстро раскатал куски ткани, привезенные Яковом, и умелыми, сильными движениями натянул их на веревки, соорудив вокруг эвкалиптового шеста большой разноцветный шатер, который выглядел как огромный цветок и издавал приятный свежий запах.
Потом, сунув отвертку в карман и зажав в зубах плоскогубцы, он с ловкостью гигантского кота забрался на электрический столб на крыше коровника.
– Осторожней с электричеством, – сказал Яков.
– Не беспокойся, – засмеялся Ненаше. – Я когда-то видел, как работает электрик.
Он что-то отрезал, привинтил, обмотал и протянул оттуда провод внутрь шатра. Граммофон он поставил на деревянный ящик, а четыре пластинки положил возле него. Потом зажег лампу, закрыл полотнищем вход в шатер, торжественно остановился перед Яковом и сказал:
– Сейчас мы начнем.
– Во всем мире, – утверждал Ненаше, – существуют всего четыре вида танцев, а в каждом из них не больше четырех основных движений. Поворот, прыжок, шаг вперед, шаг назад, – перечислил он.
– А вправо и влево? – спросил Яков.
– Вправо – это назад от налево, а вперед – это налево от вправо, – сказал Ненаше, с жалостью посмотрев на него, и продолжил свои объяснения, заявив, что все остальные танцы – не что иное, как вариации, подражания или развития четырех основных танцев: танца кружения, или вальса, танца воспоминаний, танца войны и танца касания, или танго, самого возвышенного и величественного из всех. – Все остальное, – презрительно сказал он, – все эти танцы пастухов, жнецов, охотников, а также танцы дождя и вина, и все те танцы, в которых люди держатся за руки и танцуют в круге, – это вообще не танцы.
Яков рассмеялся и вдруг сообразил, что это его первый громкий смех за многие годы, с тех самых пор, как Юдит приехала в деревню. А Ненаше присоединился к нему таким похожим смехом, что казалось, будто это вернулось пугающее эхо, отразившись от большого кряжистого тела итальянца.
– И именно поэтому, Шейнфельд, я буду учить тебя танцевать танго, – провозгласил Ненаше. – Не для того, чтобы понравиться ей, и не для того, чтобы коснуться ее. Ты выучишь танго, потому что таково правило: жених должен протанцевать с невестой танго.
Он завел граммофон, положил пластинку, и Яков испугался и встал, подумав, что сейчас ему прикажут танцевать, и тело его смутилось от этой мысли. Но Ненаше положил тяжелую руку на его плечо, усадил его обратно и велел слушать, не двигаясь и не подымаясь с места.
– Ты только сиди, и слушай, и не двигайся совсем, чтобы мне не пришлось тебя привязывать, – предупредил он. – Ты только слушай, и слушай, и слушай, а двигаться даже не думай. Так мы будем повторять каждый день, пока твое тело наполнится.
Сначала Яков слушал танго ушами, потом диафрагмой и животом, а через несколько часов, когда душа его взбунтовалась и он захотел встать, было уже слишком поздно – его тело было совсем мягким и вялым, и мышцам не удалось поднять его новую тяжесть.
Он растянулся на полу шатра, как человек, лежащий под теплым дождем, а вечером, когда Ненаше вдруг остановил граммофон, поднял своего ученика и вывел его во двор, Яков обнаружил, что его плоть выходит из берегов, а ноги ходят такими новыми для тела шагами, что он рассмеялся от неожиданности и счастья, и все его мышцы смеялись вместе с ним.
8
Теперь Ненаше стал полностью командовать в доме Шейнфельда.
Он назначал распорядок дня, варил еду, планировал уроки для Якова и следил за его упражнениями. Он приказывал, когда идти и когда возвращаться, когда вставать и когда отдыхать.
– Распорядок – это очень важная вещь, – повторял он.
Порой Яков видел, что Ненаше оценивает его испытующим взглядом и даже принюхивается к нему с таким выражением, которое, видимо, скопировал у садоводов, когда они пытаются определить, созрели ли яблоки для уборки.
– У любви есть правила, Шейнфельд, – повторял он свою заветную фразу. – Самое важное правило я тебе уже сообщил: любовь – это дело разума, а не сердца. Сейчас я сообщу тебе еще одно важное правило: в любви нужно давать много, но никогда нельзя снимать с себя всю кожу и открывать все до конца. И еще, как я тебе уже сказал, любовь, как и всякая работа, занятие или искусство, требует упорядоченной жизни с определенными часами отдыха и еды. Отныне ты больше не будешь выходить на улицу, – сказал он. – Ты не будешь больше видеться с людьми, а особенно с ней. Ты будешь ходить только по своему дому, двору или полю. Только так. Раз-два-три-четыре, раз-два-три-четыре. Нет, Шейнфельд! Ты не будешь считать. Я буду ходить рядом, и я буду считать: раз-два-три-четыре. Цифры приходят из мозга, а мозг, не забывай, мозг – это помеха для танго. Вальс – это танец для мозгов, уан-степ – это танец для мозгов, и чарльстон – это тоже танец для мозгов, пусть для тупых, но для мозгов. Даже наша тарантелла – это для мозгов. Но танго – это касание, танго – это танец вот для этого, здесь…
И с этими словами тело итальянца внезапно скользнуло, как широкая беззвучная молния, и оказалось за спиной ученика, прижавшись крутой грудью кузнеца к его затылку, крепким животом – к его спине, а большими ладонями – к его ребрам, откуда Ненаше с силой провел ими по бокам Якова к выступам его тазовых костей и дальше вниз – по внутренней, чувствительной и испуганной стороне бедер.
– Здесь, – сказал он. – Вот для чего танго. Чтобы трогать.
Он обнял Якова еще теснее:
– Отсюда оно начинается и сюда оно идет.
Яков почувствовал, что его ягодицы испуганно сжимаются, а душа готова выпорхнуть из клетки ребер.
– Не мозгами, – выдохнул Ненаше ему в затылок. – Если бы у тебя были мозги, ты бы не позвал меня, Шейнфельд, и меня бы здесь не было…
Яков хотел было сказать, что он вовсе его не звал, но словно откуда-то из нутра к нему вдруг пришло понимание, что это лишено смысла. Руки Ненаше обнимали его, ноги Ненаше вели его, и бескрайнее золотисто-зеленое половодье весны плескалось вокруг, но не заливало его.
9
Время прошло. Мировая война закончилась. Яков раздумывал, не скрыть ли это от Сальваторе. Но в конце концов сжалился и рассказал.
Итальянец тяжело задышал, сказал:
– Я пойду пройдусь немного, – и через час вернулся и заявил, что хочет остаться.
– Я думал, что ты захочешь вернуться домой, в свою калабрийскую деревню, – сказал Яков.
– Тот, у кого отец и мать уже умерли, жена не ждет и детей никогда не будет, не обязан возвращаться никуда, – сказал Сальваторе. – Здесь меня называют Менаше. Я чиню вещи, и лечу раны, и варю, и шью, и убираю, и танцую. А сейчас, Шейнфельд, – за дело!
С концом войны в деревню вернулись парни, которые пошли добровольцами в британскую армию. Они принесли с собой новые привычки: пили пиво, пели английские песни и рассказывали о тоске и чужбине. То и дело к ним в гости заявлялись армейские дружки, и вот так однажды появился тут и парень из Иерусалима, Меир Клебанов.
В тот день Одед был в поездке, Юдит варила на кухне, Моше работал на складе кормов, а Номи сидела на крыше коровника и заменяла попорченные черепицы. Когда она выпрямилась, чтобы отереть лоб, солнце на миг отразилось от корпуса шедшей вдали легковой машины и тут же из-за ее движения погасло, как будто там вдали открылся и тотчас закрылся чей-то сверкающий глаз.
В те времена машины в Долине появлялись не так уж часто, и Номи следила за ней, пока не увидела, что легковушка остановилась возле старого здания полиции на главной дороге, за полями.
Маленькая черная точка отделилась от машины и двинулась прямиком через их поле, и Номи все смотрела на нее и еще не знала, что через четверть часа эта точка войдет с поля во двор, а через несколько месяцев женится на ней и заберет с собой в Иерусалим. Издали она не могла даже различить, то ли это точка-мужчина, то ли точка-женщина.
Маленькая фигурка прошла краем соргового поля, потом миновала строй старых грейпфрутов в апельсиновой роще за вади, медленно пересекла русло, постепенно приближаясь и все более укрупняясь в размерах, и наконец превратилась в молодого человека, имя которого еще не было известно, но облик уже угадывался, а походка выглядела все более легкой и свободной.
Хотя Номи не могла пока услышать, но что-то в этой походке намекало, что парень свистит, и теперь она уже понимала, что путь, которым он движется, ведет его прямиком к ним во двор. И действительно, вскоре послышалось слабое, постепенно усиливающееся посвистывание, и Номи узнала одну их тех солдатских песен, что принесли с собой вернувшиеся с войны.
Когда он был уже достаточно близко, Номи увидела парня лет двадцати семи, густые гладкие волосы которого были по-городскому расчесаны на прямой пробор, кожа казалась нежной и светлой, черты лица – не очень красивые, но и не уродливые, а складка на брюках цвета хаки – острая и прямая.
– Ты кого-то ищешь? – окликнула она, когда он проходил мимо коровника.
Свист оборвался. Взгляд поискал вокруг. Его туфли на рифленой подошве были начищены до блеска и сверкали даже сквозь полевую пыль.
– Это частный двор, – пояснила Номи.
Теперь незнакомец наконец догадался, что слова доносятся с крыши, и поднял глаза.
– Извините, – сказал он. – Я ищу Либерманов.
У него был приятный баритон, и слова он произносил отчетливо. Пронесся порыв ветра, и руки Номи торопливо прижали платье к бедрам.
– Со двора на улицу, налево, шестой дом отсюда.
– Спасибо, – сказал парень. Но, сделав несколько шагов, остановился, повернулся и спросил: – Когда ты сойдешь оттуда?
– Позже.
– Я бы поднялся к тебе, но я боюсь высоты.
– Тогда тебе и вправду лучше остаться внизу.
– Как тебя зовут?
– Эстер Гринфельд, – ответила Номи.
Парень вытащил из кармана блокнот и авторучку, нацарапал что-то, вырвал листок, положил его на землю, придавив его камешком, чтобы не улетел, и выпрямился:
– Налево, шестой двор отсюда, Либерманы.
Сказал и ушел.
Оба они знали, что она не удержится и спустится с крыши посмотреть, что он там написал, и оба знали, что она будет дожидаться, пока он выйдет со двора и скроется за поворотом, чтобы он не увидел, как она спрыгивает с крыши на кучу соломы и торопится к записке.
«Жаль, что Эстер Гринфельд получит все те письма, которые я пошлю тебе», – было написано на листке.
Через два часа, когда парень вернулся, снова вошел во двор и в поисках Номи обошел коровник, все время глядя наверх, Номи вновь окликнула его:
– Сейчас я здесь.
Она уже кончила менять черепицы и теперь сидела в старой «тарзаньей хижине» Одеда, подкрепляясь гранатами. Эвкалиптовые ветки скрывали ее. Сквозь листья она видела, как он подходит к огромному стволу, обходит его вокруг и поднимает взгляд.
– Ты когда-нибудь спускаешься на землю?
И тут из коровника появилась Юдит и гневно спросила, кого он тут ищет.
– Эстер Гринфельд.
– Здесь нет никакой Эстер Гринфельд. И во всей деревне нет никакой Эстер Гринфельд. Иди поищи себе Эстер Гринфельд в каком-нибудь другом месте.
Номи удивилась ее каменному тону, потому что обычно Юдит была приветлива к проходившим и всегда предлагала им воды.
– Ты слышала? Здесь нет никакой Эстер Гринфельд! – крикнул парень вверх громко и весело. – Ты Номи Рабинович. Я спросил у Либерманов, кто эта девушка в шестом дворе справа, и они мне всё рассказали. Ты Номи Рабинович, и я буду тебе писать.
С этими словами он пошел к выходу, а Юдит шла следом за ним, словно выталкивая его со двора глазами, и резко отирала руками передник, как будто готовилась к сражению.
– Я вернусь! – крикнул парень. – Меня зовут Меир Клебанов, и я вернусь.
И весь долгий обратный путь к главной дороге он проделал пятясь, словно таща за собой невидимую и неразрывную паутинку, и все размахивал руками, посылая воздушные поцелуи, и поцелуи эти, и сами руки все удалялись и уменьшались в размерах, пока не стянулись снова в черную точку, что пересекла вади и стала уходить вдоль строя старых грейпфрутов, а потом по краю соргового поля, и так до самой дороги, где была проглочена трехчасовым автобусом.
Через два дня из Иерусалима пришло первое письмо, открывшее долгий, голубой и непрекращающийся поток продолговатых конвертов. В деревне начали поговаривать, что у Номи Рабинович есть «парень в Иерусалиме», а через несколько недель Меир вернулся и пришел с визитом.
Одед и на этот раз был в отъезде, а Юдит раздраженно и враждебно сказала:
– Этот парень не для тебя, Номинька, – и не позволила пригласить его в дом.
Номи вынесла Меиру и себе еду во двор, и они вдвоем ели в тени эвкалипта.
– Ну и характерец у твоей матери, – сказал Меир.
– Характер у нее действительно тот еще, – сказала Номи, – но она мне не мать.
Меир с наслаждением продолжил еду и не стал задавать лишних вопросов. Потом Номи проводила его до главной дороги и поцеловала под пыльной казуариной.
– И ровно через минуту я вернулся из Тель-Авива на своей цистерне, – причитал Одед, – и на другой стороне дороге увидел какого-то парня, который ловил попутку. Но Номи там уже не было, и я не разобрался, что к чему. Вот что может сделать одна минута.
10
– Говорю тебе. Шейнфельд, у нас в доме что-то неладно, – снова проворчал Ненаше.
Он принюхивался, и рыскал, и наконец нашел собрание желтых записок, когда-то предназначавшихся для Юдит. Его лицо исказилось, и он потребовал, чтобы Яков немедленно их сжег.
– Ты видишь, Шейнфельд? – Он погрел руки над костерком. – Посмотри, и ты сам увидишь. Любовные письма горят, как любая другая бумага.
До обеда Ненаше немного работал во дворе, а иногда нанимался в другие хозяйства. Но большую часть дневных часов они проводили вдвоем. А перед вечером Ненаше отправлялся в дом Рабиновича, в очередной раз попробовать поднять камень Моше.
Мне тогда было уже лет пять-шесть, и я хорошо помню эту картину: работник выходил из дома Шейнфельда, растирая огромные ладони и подбадривая себя громким рычанием. Он шел довольно быстро, а потом вообще переходил на бег, и все деревенские дети бежали за ним следом. Он бежал широкими пружинистыми шагами, неожиданными для такого громоздкого тела, и на бегу забавно раскланивался во все стороны и боксировал с невидимым противником.
– Макс Шмелинг[67], – ворчал Деревенский Папиш. – Пинкт бедиюк. Тютелька в тютельку.
Добежав до камня, Ненаше ни на секунду не останавливался. Он наклонялся, он обхватывал, и он ухал. Он багровел, и пыхтел, и тянул, и стонал. Но камень Рабиновича, который уже одолевал еврейских мясников, и черкесских кузнецов, и лесорубов с хребта Кармель, и салоникских греков из Хайфского порта, знал разницу между подлинным усилием и его имитацией и не поднимался ни на миллиметр.
Наши деревенские все ожидали, когда наконец Ненаше со злости пнет камень и сломает себе большой палец на ноге, но он никогда не злился, не пинал, не ломал и не хромал.
– Нельзя сердиться на камень, – говорил он. – Камень ничего не понимает и ни в чем не виноват. Все дело в уме. В конце концов я его все-таки подниму, в точности как Рабинович.
И возвращался в свой шатер, к своему ученику, к своим пластинкам и к своим танцам.
– Целый день мы только и делаем, что танцуем, – жаловался Яков. – Но ведь ты говорил еще о варке и шитье.
– Скоро, скоро, – ответил Ненаше.
Они гуляли по участку, и Ненаше сказал:
– Этот твой маленький сад тебе уже не нужен, Шейнфельд.
И действительно, грейпфруты и апельсины уже попадали с веток, так и не собранные никем, плодовые мушки вовсю жужжали на деревьях, и всем садом завладели сорняки.
– Апельсиновое дерево дает очень хороший огонь для варки, – продолжал Ненаше. – От него получаются горячие угли и хороший запах. Пришло время срубить твои деревья, а когда они высохнут, мы с тобой будем учиться варить на них свадебную еду.
Яков купил на складе два топора и большую двуручную пилу, и они с Ненаше спилили сад – тот сад, который за многие годы до того он посадил вместе с Ривкой, тот сад, в котором он стоял в тот день, когда Юдит приехала в деревню, и где под третьим деревом в третьем ряду Ривка нашла голубую косынку своей беды.
Все его мышцы ныли от боли. На ладонях вспухли волдыри. Глаза пекло от резкого масла, которым сочились апельсиновые обрубки. Ненаше посмотрел на него и засмеялся.
– Делай как я, – сказал он. – Изображай человека, который никогда не устает.
Он обрубил ветки и уложил их плотными рядами.
– Ну вот, Шейнфельд, – сказал он, – теперь у тебя уже нет сада, куда ты мог бы вернуться.
Я встал, вскипятил немного воды в кастрюле и вылил в ладонь два яйца. Потом растопырил пальцы, дал белкам стечь между ними в раковину и взбил веничком желтки с сахаром, с вином и с тем сладким отражением, которое ожидало их в моей памяти.
Не прекращая взбивать, я поставил миску на кастрюлю с кипящей водой и продолжал размешивать еще две минуты. Желтки согрелись, впитали вино и собственную жидкость, превратились в гладкую массу, и наконец в воздухе родился густой запах забайоне. Кончив облизывать палец, я встал и провел языком по верхним зубам справа налево и слева направо: слад-далс-слад-далс-слад-далс-далс-далс-далс-далс…
Потом прижал язык к нёбу и проглотил слюну, заполнившую мой рот.
Вернулся к столу, посидел, ощущая, что живот мой полон, а голова пуста, а затем собрал тарелки со стола, отнес их в раковину и вымыл.
Оконное стекло над раковиной сверкало чистотой, и мягкое солнце, стоявшее на «уже-семь-вечера-сейчас-я-зайду-за-горизонт», освещало сад. Пузырьки воспоминания всплывали и лопались один за другим, разворачивая и лаская, и лицо Якова за световыми бликами на стекле было смягчено печалью.
– Ты спрашиваешь, почему я влюбился в нее, Зейде?
Он улыбнулся, словно говорил сам с собой, потому что я ничего не спрашивал, во всяком случае вслух.
– Не только я один, – продолжал он. – И Глоберман в нее влюбился, и Рабинович, и Номи тоже в нее влюбилась. Мы все вместе, каждый по-своему, ее любили, и так она растила тебя с тремя отцами, но без одного-единственного отца, и с того дня, что ты родился, сразу трое мужчин считали тебя своим сыном и следили за тобой и друг за дружкой тоже. Знаешь, когда Глоберман умер, я ведь пошел на его похороны не только потому, что так положено и мне было его жалко, но еще чтобы увидеть, что на этот раз он действительно умер, а не пытается сбить цену на корову. И думаешь, Рабинович не пришел туда точно по той же причине? Мы все следили друг за дружкой, а вся деревня следила за нами. И все гадали и спрашивали, чей же это ребенок, и только я не понимал, о чем они говорят. Ведь когда есть любовь, можно и во сне забеременеть. Но однажды, для уверенности, я остановил ее на улице, схватил за руку и сказал: «Скажи, Юдит, ты приходила ко мне ночью? Может быть, ты приходила так, что я даже не почувствовал? Тогда, в ту ночь, когда Рабинович продал твою корову?» Знаешь, Зейде, порой женщина, когда она очень хочет ребенка, может сделать такое. Приходит ночью, и мужчина даже не чувствует и не знает ничего или думает, что ему снится сон, и он боится проснуться, как это со мной уже много раз так случалось, будто я лежу с открытыми глазами, и мне снится, что она пришла, и она со мной, и ее руки я чувствую здесь и здесь, и ее губы на моих, и, ты меня извини, Зейде, ее соски тоже точно на моих. Люди всегда спрашивают, зачем у мужчин на груди есть соски, и на это есть разные ответы. Раньше всего говорят, что это для того, чтобы мы помнили, откуда мы произошли, а потом говорят еще, что это для того, чтобы мы помнили, кем бы мы могли быть, и третье, говорят, что это для того, чтобы мы могли совершить чудо и дать молоко. Ведь иногда, Зейде, ты бы и хотел сделать чудо, но у тебя нечем его сделать, так наш еврейский Бог уже об этом подумал и дал тебе для этого соски. Если Он мог сделать воду из скалы, так что, Он не может сделать молоко из мужчины?! А теперь я тебе скажу, Зейде, что все это сказки. Соски у мужчины только для того, чтобы он мог точно расположить себя против женщины. Если его губы на ее губах и их соски друг против друга, то их глаза тоже смотрят один в другой, и все остальное тело точно подходит одно к другому. Так, может быть, ты действительно приходила ко мне в таком сне? Ведь когда я лежал так по ночам с открытыми глазами, мне уже много раз казалось, что ты со мной, Юдит, и вокруг шеи, и вокруг бедер ты обнимала меня, всеми своими руками и ногами, и ты вся была со мной, я это много раз видел с открытыми глазами, но в ту ночь я закрыл глаза и увидел, что это правда, и все, что у нас есть, оно на самом деле точно одно против другого – грудь против груди, и рот против рта, и глаза против глаз, и ее руки на всем моем теле, гладят, будто проходят по шелковой воде и говорят: «Я здесь, ша… Яков… ша… ша… я здесь… ты не один… а сейчас спи, Яков, спи». И от всех этих «ша», и этого «Якова», и этого «спи» я в конце концов поднялся и пошел с ней в коровник и, наполовину проснувшийся, наполовину сонный, помог ей там доить рабиновических коров. Так потом, когда я видел, как растет ее живот, я думал, что, может, все это на самом деле было, может, она действительно была со мной, потому что ты ведь знаешь, как это бывает: под конец ты просыпаешься, и тогда с одной стороны ее уже нет, но с другой стороны ты видишь, извини меня, что у тебя там мокро, и ты чувствуешь, что весь воздух заполнен запахом осени. И для того, кто понимает, это знак, что пришло время любви. Так мне сказал Менахем Рабинович. Осень – это когда животные ищут пищу, чтобы растолстеть на зиму, а для людей – это время, когда они ищут кого-нибудь, чтобы спать вместе в холодную ночь. А весна, она просто для того, чтобы прыгать, и радоваться, и делать детей. Из-за этого есть весной люди, которые кончают с собой, потому что совсем не все хотят участвовать в этом веселье. Это, как у нас пели в Пурим, «должны вы веселиться», пока как-то раз Рабинович не надел одежду своей Тонечки, которая утонула, и стал выглядеть точно как она, и поднялся на сцену, и показал всем, что значит, когда заставляют веселиться. Так почему мы заговорили про осень, Зейде? Из-за этого запаха рожков? А разве есть лучше доказательство, что ты была со мной? Разве семя выходит из мужчины само собой? Я все это сказал ей там, на улице, и тогда она вырвала свою руку из моей и сказала: «Не делай из себя посмешище, Шейнфельд! Я не приходила к тебе ни ночью, ни днем, и в этом животе у тебя нет доли и удела, и даже не думай ни о чем таком». «Так у кого тогда есть доля и удел? Ну, давай, скажи мне, Юдит, у кого они есть?» И у меня все тело тряслось. «Ни у кого, кого ты знаешь, и ни у кого, на кого ты думаешь, – она мне ответила. – И не думай, что если ночью я пришла к тебе, а утром ты помог мне доить, так у тебя уже есть права». Но я не оставлял ее в покое, потому что живот и злость – они были ее, но сон и семя были мои. И я приходил к ней, чтобы повидать ее, а она прогоняла меня. Один раз она мне сказала: «Ты видишь эти вилы, Шейнфельд? Ты сейчас получишь этими вилами в свой живот, если не перестанешь говорить о моем животе». Я не мог слышать, как она называет меня «Шейнфельд». Ведь только три раза она назвала меня «Яков», а не «Шейнфельд»: первый раз, когда я выпустил для нее всех птиц, и второй раз, когда она была со мной тогда ночью, а про третий – это я тебе сейчас расскажу. Ты думаешь, я испугался? Я тут же раскрыл свою рубашку, и я сказал: «А ну, воткни свои вилы, Юдит!» Потому что беременная женщина, у нее есть капризы, и с этим нужно считаться. Она хочет поесть что-нибудь – дай ей поесть. Она хочет ссориться – дай ей ссориться. Она хочет ткнуть тебя вилами – дай ей ткнуть себя вилами. И тогда она засмеялась. Как сумасшедшая она смеялась: «Ну, что с тобой будет в конце концов, Яков?!» И вот так, с вилами в руке, это был третий раз. И за несколько дней до родов я пошел и купил нужные вещи, и желтую птичку из дерева я тоже сделал, чтобы тебе было чем играть, и после того, как ты родился, я снова и снова приходил и говорил ей снова и снова: «Я прощу тебя, Юдит, только скажи мне, чей это мальчик?» – пока один раз она подняла руку и ударила меня по лицу: «Ну ты и нудник, Шейнфельд! Мне не нужно прощенье – ни от тебя, ни от кого другого». «Нудник», Зейде, – это очень обидное слово в любви. А на мой вопрос она так и не ответила. До самого конца ничего мне не сказала. Мы прибежали туда и увидели: половина эвкалипта уже на земле, и эти побитые яйца несчастных ворон в снегу, и черные перья, и голубая косынка – все там было, только не ответ. И Рабинович стоял там и уже наточил топор – как будто это чему-то поможет! Как будто дерево сделало это нарочно! И тогда я подумал, Зейде, что, может, это не Судьба, а ее брат-злодей, которого мы называем Случай. Потому что у Судьбы есть два брата – я тебе уже рассказывал об этом? Нет? Так вот, хороший брат у Судьбы – это Везенье, а плохой ее брат – это Случай. И когда трое этих братьев начинают между собой смеяться, так вся земля дрожит от испуга. Так Везенье, Зейде, это было, что она приехала к нам, а Случай – что она умерла, а Судьба – что она уже была по дороге на свадьбу, которую я ей приготовил, и в том свадебном платье, которое я для нее сшил, и вдруг по дороге что-то случилось. Ведь такой большой эвкалипт в Стране Израиля, – разве это не Случай? И такой большой снег в Стране Израиля – разве это не Случай? А то, что ты, Юдит, пришла ко мне ночью – это Судьба или это Везенье? А такой бумажный кораблик, который приплывает к девушке, – это нарочно или это случайно? Что я могу тебе сказать, Зейде, – сейчас все это уже ничего не меняет. А нафка мина, как она всегда говорила. Вся деревня шла за ней на кладбище, и только я один не пошел. А ну, спроси меня, почему я не пошел? Я скажу так потому что я почувствовал, что если бы вместо этих похорон была свадьба, меня бы не пригласили. Ты меня понял? Вот я и не пошел. Ну, так это старое сердце, которое всю жизнь было одиноким, будет еще немножко одиноким. Оно уже привыкло быть одиноким, так оно будет еще немного одиноким, да?