Текст книги "Под сенью девушек в цвету"
Автор книги: Марсель Пруст
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 36 страниц)
Когда я вошел к Эльстиру, мне сначала показалось, что мадмуазель Симоне в мастерской нет. Здесь сидела девушка в шелковом платье, без шляпы, но чудные волосы, нос, цвет лица – все это было мне незнакомо и никак не связывалось в моем представлении с юной велосипедисткой в шапочке, которую я встречал на взморье. И все-таки это была Альбертина. Но даже когда я ее узнал, я не обращал на нее внимания. В молодости мы, попадая в многолюдное общество, перестаем жить для себя, мы становимся другими, оттого что любой салон есть некая новая вселенная, где, по законам иной моральной перспективы, мы разглядываем людей, смотрим на танцы, следим за карточной игрой так, словно во всем этом заключается смысл нашей жизни, а между тем мы завтра же все это забудем. Путь к разговору с Альбертиной, намеченный совсем не мной, привел меня сначала к Эльстиру, потом протянулся мимо гостей, которым меня представили, затем прошел через буфет, где я ел пирожки с земляничным вареньем и, стоя, слушал музыку, и эти эпизоды оказались для меня не менее важными, чем мое знакомство с мадмуазель Симоне, на которое я теперь смотрел только как на один из эпизодов, а ведь всего лишь несколько минут назад это составляло единственную цель моего приезда к Эльстиру, о чем я теперь начисто забыл. А впрочем, не то же ли случается в жизни активной с нашим подлинным счастьем, с нашим большим несчастьем? Мы получаем при ком-нибудь ответ от нашей любимой – ответ благоприятный или смертоносный, которого мы ждали целый год. А нам нельзя прерывать разговор, мысли наплывают одна на другую, постепенно образуя плоскость, которой лишь время от времени едва касается мысль более глубокая, но очень узкая – мысль о постигшем нас несчастье. Если ж на нашу долю выпадет не несчастье, а счастье, то лишь несколько лет спустя нам может прийти на память, что величайшее событие в нашей внутренней жизни произошло в такой обстановке, где мы даже не успели остановить на нем внимание, почти не успели осмыслить его – например, в гостях, куда мы пошли в надежде, что там-то оно и случится.
Когда Эльстир позвал меня, чтобы познакомить с Альбертиной, сидевшей поодаль, я доел кофейный эклер, а затем с неподдельным интересом начал расспрашивать о нормандских ярмарках господина почтенных лет, с которым я только что познакомился и который любовался розой у меня в петлице, почему я и счел долгом подарить эту розу ему. Затем последовало знакомство с Альбертиной, и оно доставило мне известное удовольствие и повысило меня в моих глазах. Удовольствие я, конечно, испытал позднее, когда вернулся в отель и опять стал самим собой. Удовольствия – это все равно что фотографии. То, что мы воспринимаем в присутствии любимого существа, – это всего лишь негатив, проявляем же мы его потом, у себя дома, когда обретаем внутреннюю темную комнату, куда при посторонних «вход воспрещен».
Сознание удовольствия запоздало на несколько часов, зато важность для меня этого знакомства я ощутил тотчас же. В самый момент знакомства мы, конечно, чувствуем себя так, как будто нас наградили, чувствуем себя обладателями чека на будущие удовольствия, которого мы добивались давно, и вместе с тем мы понимаем, что получение чека означает для нас конец не одним лишь тягостным поискам, – это могло бы нас только обрадовать, – но и конец жизни существа, того, которое наше воображение исказило, того, которое возвысил наш мучительный страх, что это существо так нас и не узнает. В тот момент, когда представляющий нас произносит наше имя, – особенно если он, подобно Эльстиру, расхваливает нас, – в этот волшебный миг, сходный с тем мгновеньем из феерии, когда дух повелевает одному из действующих лиц внезапно преобразиться в другое, та, к которой мы жаждали приблизиться, исчезает; да и может ли она остаться прежней, коль скоро – из-за того, что незнакомке приходится обратить внимание на наше имя и на нас самих, – в ее бесконечно далеких глазах (а мы-то думали, что наши глаза, блуждающие, не слушающиеся нас, полные отчаяния, разбегающиеся, никогда с ними не встретятся!) сознательный взгляд, непознаваемая мысль, которых мы искали в них, чудесным образом и очень просто заменяются нашим изображением, нарисованным словно в глубине улыбающегося нам зеркала! Наше воплощение в то, что представлялось нам резко от нас отличающимся, больше всего изменяет сущность той, с кем нас сейчас познакомили, и только внешний ее облик пока остается довольно туманным; и мы вправе спросить себя, во что она превратится: в божество, в стол или в таз. Но, такие же быстрые, как восколеи, у нас на глазах в пять минут вылепливающие бюст, слова, сказанные нам незнакомкой, обрисуют ее облик и придадут ему законченный вид, который поставит крест на всевозможных догадках, еще накануне строившихся нашим влечением и нашей фантазией. Конечно, еще до этой утренней встречи Альбертина не была для меня только способным занять все наши мысли призраком, каким остается для нас случайно встретившаяся женщина, о которой мы ничего не знаем, которую мы даже как следует не рассмотрели. Уже ее родство с г-жой Бонтан сузило баснословные эти догадки, затемнив одно из направлений, в каких они могли бы развиваться. По мере того как я сближался с этой девушкой и узнавал ее, познание ее осуществлялось посредством исключения: то, что было сотворено моей фантазией и влечением, заменялось понятием гораздо меньшей ценности, впрочем, пополнявшимся в действительности чем-то вроде того, что выплачивают акционерные общества после внесения паевого взноса и что они называют процентами. Ее фамилия, ее родственные связи – вот что прежде всего ввело в рамки мои предположения. Любезность, проявлявшаяся ею, между тем как я рассматривал вблизи родинку у нее под глазом, поставила им еще один предел; наконец, меня удивило, что она употребляет наречие «вполне» вместо «совершенно»: так, говоря об одной женщине, Альбертина сказала: «Она вполне сумасшедшая, но все-таки очень мила», а о мужчине: «Он вполне зауряден и вполне несносен». Хотя такое употребление «вполне» мало приятно для слуха, все же оно свидетельствует об уровне цивилизации и культуры, какого я не ожидал встретить у вакханки с велосипедом, у оргийной музы гольфа. За этой первой метаморфозой последовал, однако, ряд других. Достоинства и недостатки человека, размещенные на переднем плане его лица, располагаются в совершенно ином порядке, если мы подойдем к нему с другой стороны, – так, если взглянуть с другой точки на выстроившиеся в ряд городские здания, то они эшелонируются и меняют свою относительную величину. Вначале мне показалось, что Альбертина не самонадеянна, а, наоборот, довольно застенчива; она произвела на меня впечатление скорее благовоспитанной – о всех девушках, о которых я с ней заговаривал, она отзывалась так: «У нее скверный пошиб», «у нее странный пошиб»; наконец, сейчас в ее лице притягивал к себе внимание висок, багровый и довольно неприятный, а не тот особенный взгляд, который я все время вспоминал до сегодняшней встречи. Но это мне показался второй ее лик, и только, а потом, конечно, должны были открыться другие. Таким образом, лишь обнаружив чутьем ошибки в нашем первом зрительном впечатлении, можно составить себе точное представление о каком-нибудь существе, если только, впрочем, это достижимо. Но это не достижимо; пока мы вносим поправки в наше восприятие, существо, поскольку это не бездействующая мишень, само, в свою очередь, меняется, мы пытаемся за ним угнаться, оно перебегает с места на место, и когда мы наконец видим его яснее, это значит, что мы вернулись к прежним его изображениям, которые нам удалось прояснить, но которые уже на него не похожи.
И тем не менее, какие бы неизбежные разочарования ни приносил нам поход на то, что только промелькнуло мимо нас, что потом на досуге воспроизводило наше воображение, только этот поход целителен для наших чувств, только он не дает их порыву утихнуть. До чего тускла и скучна жизнь ленивых или застенчивых людей, которые едут в экипаже прямо к своим друзьям, о ком они до знакомства с ними никогда и не думали, и ни разу не осмелятся остановиться по дороге возле того, что их манит!
На возвратном пути я вспоминал утро у Эльстира и снова видел, как я доедаю эклер и только потом иду к Эльстиру, а он подводит меня к Альбертине, как я дарю розу господину почтенных лет, видел все подробности, которые отбираются помимо нас, в силу известных обстоятельств, и которые, образуя неповторимое, безыскусственное сочетание, вместе составляют картину первой встречи. Но у меня создалось впечатление, что на эту же картину я смотрю под другим углом зрения, издалека-издалека, – создалось в тот момент, когда я убедился, что она существовала не для меня одного, убедился же я в этом, к великому моему изумлению, несколько месяцев спустя, когда заговорил с Альбертиной о том, как состоялось наше знакомство, и она напомнила мне об эклере, о подаренном мною цветке, обо всем, что не то чтобы имело значение для меня одного, но что, как я полагал, видел только я и, однако, неожиданно для меня в особой записи сохранила память Альбертины. Уже в день первого знакомства, когда, вернувшись к себе, я смог охватить взглядом принесенное с собой воспоминание, я понял, как отлично удался фокус, понял, что разговаривал с девушкой, которая, благодаря ловкости фокусника ничего общего не имея с той, за кем я так долго следил на берегу моря, подменила ее. Впрочем, я должен был бы это предвидеть, – ведь девушка с пляжа была мною выдумана. Тем не менее, раз я в беседах с Эльстиром отождествлял ее с Альбертиной, я сознавал свой нравственный долг перед ней – быть верным в любви к Альбертине воображаемой. Пусть помолвка совершена заочно – все равно мужчина обязан жениться на той, кого ему высватали. К тому же, несмотря на то, что мою душу покинула – пусть хоть на время – тоска, усмиренная воспоминанием о благовоспитанности девушки, об ее выражении: «вполне заурядный» и о багровом виске, это же самое воспоминание будило во мне другое чувство – чувство, правда, нежное и ничуть не мучительное, близкое к братскому, но со временем могшее стать не менее опасным, ибо оно поминутно рождало бы во мне потребность поцеловать эту новую девушку, хорошие манеры, застенчивость и для меня неожиданная незанятость которой останавливали бесполезный полет моего воображения и вызывали у меня по отношению к ней умиленную благодарность. Да и потом, поскольку память, тотчас начиная проявлять негативы, существующие совершенно независимо, нарушает всякую связь между сценами, нарушает ход событий, изображенных на негативах, то последний из показываемых ею не уничтожает предшествующих. Рядом с обыкновенной, трогательной Альбертиной, с которой я разговаривал, я видел таинственную Альбертину у моря. Теперь это были воспоминания, то есть портреты, каждый из которых казался мне не более похожим, чем другой. Прежде чем покончить с нашим первым знакомством, я хочу еще только отметить, что, когда Альбертина ушла из мастерской Эльстира, я, пытаясь вообразить родинку у нее под глазом, видел эту родинку у нее на подбородке. Вообще, когда я потом виделся с Альбертиной, я всякий раз замечал эту родинку, но моя блуждающая память водила ею потом по лицу Альбертины и помещала то здесь, то там.
Обманувшая мои ожидания бальбекская церковь не убила во мне мечты о поездке в Кемперле, в Понтавен и в Венецию, и точно так же, несмотря на разочарование, постигшее меня, едва я обнаружил, что мадмуазель Симоне очень мало отличается от других девушек, я утешал себя, что, по крайней мере, – пусть сама Альбертина не оправдала моих надежд, – благодаря ей я могу свести знакомство с ее подружками из стайки.
Первое время я все же в этом сомневался. До ее отъезда оставалось еще много времени, до моего тоже, и потому я счел за благо не стараться попасться ей на глаза, а ждать случая. Но у меня возникли большие опасения, что даже при ежедневных встречах она будет отделываться ответом на мой поклон издали, и тогда этот случай, хотя бы он и представлялся мне каждый день, ничего мне не даст.
Вскоре, дождливым и прохладным утром, меня остановила на набережной девушка в шапочке и с муфтой, до такой степени непохожая на ту, которую я видел у Эльстира, что казалось просто немыслимым признать ее за одно и то же лицо; все-таки мне это удалось, но в первую секунду я растерялся, и эта моя растерянность, должно быть, не укрылась от взгляда Альбертины. Я вспомнил ее «хорошие манеры», которыми она меня так поразила у Эльстира, и поэтому сейчас меня особенно удивили грубый ее тон и замашки стайки. Да и висок уже не являлся центром внимания и не ручался за то, что это Альбертина, – то ли потому, что я смотрел на нее с другой стороны, то ли потому, что его прикрывала шапочка, то ли потому, что он не всегда был багров. «Ну и погода! – сказала она. – Нескончаемое бальбекское лето – все это одни разговоры. Вы здесь ничем не занимаетесь? Вас не видно ни на гольфе, ни на вечерах в казино; и верхом вы не ездите. Скучища смертная! Вы не находите, что можно одуреть, если проводить все время на пляже? Я вижу, вы любите греться на солнышке. Но ведь времени-то у вас свободного много. У нас с вами вкусы разные – я обожаю все виды спорта! Вы не были на соньских скачках? Мы туда ездили на траме. Вам бы поездка на таком драндулете удовольствия не доставила, в этом я не сомневаюсь! Мы тряслись два часа! За это время я бы на своем вело три раза туда и обратно скатала». Когда Сен-Лу называл местный поезд «кривулей» за то, что он все время извивался, то меня восхищала естественность, с какой он произносил это слово, от легкости же, с какой Альбертина выговаривала «трам» и «драндулет», я робел. Она была мастерицей по части подобного рода наименований, и я боялся, как бы она не заметила, что я-то по этой части слаб, и не стала меня презирать. А ведь я еще понятия не имел о том, каким богатством синонимов располагает стайка для наименования этой железной дороги. Когда Альбертина с кем-нибудь беседовала, то голова у нее оставалась неподвижной, ноздри же раздувались, а губы она только чуть вытягивала. Вот почему она говорила медленно и в нос, и произношение это, быть может, частично перешло к ней по наследству от ее предков-провинциалов, отчасти объяснялось ребяческой игрой под английскую флегму, отчасти – влиянием уроков учительницы-иностранки и, наконец, насморком. Эта особенность в произношении, которая, однако, пропадала, как только Альбертина сближалась с человеком и к ней возвращалась ее детская непринужденность, могла оттолкнуть от нее. Но она была своеобразна и этим пленяла меня. Если я несколько дней подряд не встречался с Альбертиной, я, волнуясь, повторял: «Вас совсем не видно на гольфе», – с тем же носовым произношением с каким она тогда проговорила эти слова, держась прямо и не двигая головой. И в такие минуты мне казалось, что нет на свете никого прелестнее ее.
Мы с ней составляли в это утро одну из тех пар, скопления и стоянки которых усеивают набережную, одну из тех пар, которым нужны эти встречи, только чтобы обменяться двумя-тремя словами, и которые потом расходятся в разные стороны и идут гулять дальше. Я воспользовался этой остановкой, чтобы посмотреть и установить окончательно, где же все-таки находится родинка. И вот, подобно фразе из сонаты Вентейля, которая привела меня в восторг и которая по воле моего воспоминания скиталась между анданте и финалом до тех пор, пока однажды в моих руках не оказались ноты и я ее не нашел и не закрепил для нее в моей памяти место в скерцо, родинка, представлявшаяся мне то на щеке, то на подбородке, теперь навсегда остановилась на верхней губе, под носом. Вот еще так же мы с удивлением обнаруживаем стихи, которые знаем наизусть, в произведении, где мы никак не ожидали их отыскать.
В этот миг, как бы для того, чтобы у самого моря мог развернуть все многообразие своих форм роскошный ансамбль, какой представляло собою красивое шествие девушек, и золотистых и розовых, обожженных солнцем и ветром, подруги Альбертины, все до одной – с прелестными ножками, с гибким станом, и вместе с тем такие разные, идя нам навстречу, построились в ряд параллельно морю. Я попросил у Альбертины разрешения проводить ее. К сожалению, она ограничилась тем, что в знак приветствия махнула им рукой. «Ваши подружки будут недовольны, что вы не с ними», – в надежде, что мы пройдемся вместе, заметил я.
К нам подошел молодой человек с правильными чертами лица; в руке он держал ракетки. Это был игрок в баккара, чьи безумства возмущали судейшу. С холодным, безучастным видом, который для него, должно быть, являлся знаком наивысшей изысканности, он поздоровался с Альбертиной. «Вы с гольфа. Октав? – спросила она. – Ну как дела, вы были в форме?» – «А, надоело! Все время мазал», – ответил он. «Андре была?» – «Да, у нее семьдесят семь». – «О, это рекорд!» – «Вчера у меня было восемьдесят два». Молодой человек был сыном очень богатого промышленника, которому предстояло играть довольно видную роль в организации Всемирной выставки. Меня поразило в Октаве, как и в других весьма немногочисленных приятелях девушек, вот что: знание всего, относящегося к одежде, манере держаться, сигарам, английским напиткам, лошадям, изученного ими до мельчайших подробностей, – так что рассуждали они об этом с горделивой непогрешимостью, переходившей в немногословную скромность ученого, – накапливалось у них обособленно, в отрыве от какой бы то ни было духовной культуры. У этого молодого человека не могло быть никаких колебаний насчет того, когда приличия позволяют надевать смокинг, а когда – пижаму, но он понятия не имел, в каком случае можно употребить такое-то слово, а в каком – нельзя, он не знал элементарных правил французской грамматики. Эта несогласованность двух культур, вероятно, была и у его отца, председателя Союза бальбекских домовладельцев, – в обращении к избирателям, расклеенном на всех стенах, он писал: «Я хотел видеть мэра, чтобы с ним об этом поговорить, он не хотел слышать мои справедливые жалобы». Октав получал призы в казино за все танцы: за бостон, танго и т д., и это дало бы ему возможность, если бы он только захотел, найти себе завидную невесту на «морских купаньях», где не в переносном, а в буквальном смысле девушка отдает руку «кавалеру». Молодой человек закурил сигару, прежде спросив Альбертину: «Вы позволите?» – так, как просят разрешения – не прерывая разговора, кончить срочную работу. Он не мог «ничего не делать», хотя никогда ничего не делал. Полная бездеятельность влечет за собой в конце концов те же самые последствия, что и непосильная работа, – как в области духа, так равно и в области тела, в области мускулов, – вот почему постоянная умственная пустота, которую прикрывал задумчивый лоб Октава, в конце концов, хотя внешне Октав был все так же спокоен, начала вызывать у него бесплодный зуд мысли, не дававший ему спать по ночам, как это бывает с переутомившимися метафизиками.
Полагая, что, будь я знаком с их приятелями, я бы чаще виделся с девушками, я уж было хотел попросить Альбертину представить меня Октаву. Как только он ушел, все повторяя: «Продулся», – я сказал об этом Альбертине. Я надеялся, что она это сделает в следующий раз. «Вот еще, стану я вас знакомить с пшютом! Здесь полно пшютов. Но им не о чем с вами разговаривать. Этот очень хорошо играет в гольф, но и только». Я знаю: он не в вашем вкусе». – «Ваши подружки будут недовольны, что вы не с ними», – в надежде, что она предложит мне догнать их, заметил я. «Да нет же, они прекрасно обойдутся без меня». Навстречу нам шел Блок – он лукаво и многозначительно улыбнулся мне, а затем, почувствовав себя неловко, так как не знал Альбертину или «знал, но не был знаком», церемонно и неприветливо наклонил голову. «Кто этот хам? – спросила Альбертина. – С какой стати он мне кланяется? Ведь я же с ним незнакома. Я ему и не ответила на поклон». Я ничего не успел сказать Альбертине, потому что Блок направился к нам. «Извини, – сказал он, – я хотел только тебе сообщить, что завтра я еду в Донсьер. Задерживаться еще было бы просто невежливо – что бы Сен-Лу-ан-Бре обо мне подумал! Имей в виду, что я еду с двухчасовым. Всех благ». Но я думал только о том, как бы опять увидеться с Альбертиной и познакомиться с ее подругами, мне казалось, что Донсьер, куда они не ездили и откуда я вернулся бы после того, как они уходили с пляжа, – это где-то на краю света. Я сказал Блоку, что не поеду. «Ну что ж, я поеду один. Воспользуюсь двумя глупейшими александрийскими стишками господина Аруэ[284]284
Аруэ – подлинная фамилия Вольтера. Блох приписывает Вольтеру стихи из «Полиевкта» Корнеля (стихи 795-796).
[Закрыть] и скажу Сен-Лу, чтобы польстить его клерикализму:
Я слова данного держусь верней тебя:
Забудешь ты свой долг – его исполню я».
«Должна сознаться, что он довольно красивый малый, – сказала о Блоке Альбертина, – но до чего же противный!» Я не считал Блока красивым малым, но он был действительно красив. Лоб у него был довольно выпуклый, нос орлиный, выражение крайне насмешливое и уверенное в том, что оно насмешливое, словом, лицо приятное. Но Альбертине он нравиться не мог. Впрочем, быть может, это зависело от ее дурных черт: жестокости, нечуткости, свойственной всей стайке в целом, грубости со всеми окружающими. Но и потом, когда я их познакомил, неприязнь Альбертины не уменьшилась. Блок вышел из той среды, где между подтруниваньем над светом и почтением к хорошим манерам, которые непременно должны быть у человека, «моющего руки», возникло нечто среднее, отличавшееся от светских приличий и в то же время являвшее собой особенно омерзительный род светскости. Когда Блока с кем-нибудь знакомили, он кланялся, скептически улыбаясь и одновременно изъявляя преувеличенную почтительность, и, если это был мужчина, говорил: «Очень рад», – тоном, в котором слышалась издевка над этими словами и вместе с тем сознание, что таким тоном не может говорить какой-нибудь подонок. Первое мгновение Блок посвящал обычаю, который он соблюдал и над которым сам же смеялся (таким же тоном он поздравлял первого января: «С Новым годом, с новым счастьем»), а затем с хитрым и лукавым видом «говорил тонкие вещи», в которых часто было много справедливого, но которые «действовали на нервы» Альбертине. Когда, при первой встрече, я сказал ей, что его фамилия – Блок, она воскликнула: «Я готова была держать пари, что это жидюга! Что-что, а фасон давить – это они умеют». Впрочем, потом в Блоке раздражало Альбертину еще и другое. Как многие интеллигенты, он не умел говорить просто о простых вещах. Для каждой простой вещи он подбирал изысканное выражение, а затем обобщал. Это надоедало Альбертине – она не очень любила, чтобы кто-нибудь следил за тем, что она делает, и Блок не доставил ей удовольствия, когда, заметив, что она, подвернув ногу, сидит неподвижно, изрек: «Она возлежит на шезлонге, но, в силу своей вездесущности, одновременно играет то в нечто, именуемое гольфом, то во что-нибудь вроде тенниса». Это была всего лишь «литература», но Альбертина вообразила, что из-за этого у нее могут выйти неприятности с теми, кто ее звал и с кем она не пошла, потому что, по ее словам, она не могла двигаться, и этого была достаточно, чтобы ей стали противны лицо и самый звук голоса молодого человека, который так выразился. Мы с Альбертиной простились, порешив на том, что как-нибудь погуляем. Я говорил с ней, не сознавая, куда падают мои слова и во что они превращаются, – я словно бросал камни в бездонную пропасть. Вообще тот, к кому обращены наши слова, наполняет их содержанием, которое он извлекает из своей сущности и которое резко отличается от того, какое вложили в эти же самые слова мы, – с этим фактом мы постоянно сталкиваемся в жизни. Но если вдобавок мы имеем дело с человеком, воспитание которого (как воспитание Альбертины для меня) является для нас загадкой, чьи склонности, круг чтения и взгляды нам неизвестны, то мы не знаем, будет ли в нем на наши слова отклик более сочувственный, чем в животном, которому все-таки можно что-нибудь втолковать. Таким образом, сделать попытку подружиться с Альбертиной означало для меня то же, что прикоснуться к неведомому, если не к невозможному, это было для меня занятие такое же нелегкое, как объездка лошади, и такое же успокоительное, как уход за пчелами или выращиванье роз.
Я был уверен всего лишь несколько часов назад, что Альбертина ответит на мой поклон издали. Прощаясь, мы строили планы совместной прогулки. Я дал себе слово, что когда опять встречусь с Альбертиной, то буду смелее, и заранее обдумал все, что я ей скажу и даже (ведь теперь я был убежден в ее легкомыслии) каких ласк я стану у нее добиваться. Но ум так же подвержен влияниям, как растение, как клетка, как химические элементы, а средой, меняющей его, когда он в нее погружается, служат обстоятельства, новое окружение. Когда я снова встретился с Альбертиной, то под влиянием перемены, происшедшей во мне только оттого, что я был с ней, я сказал ей совсем не то, что собирался сказать. Потом, вспоминая багровый висок Альбертины, я спрашивал себя: не выше ли она оценит какую-нибудь любезность, которую она восприняла бы как бескорыстную? Наконец, временами меня смущали ее взгляды, ее улыбки. Они могли свидетельствовать и о ветрености, и о глуповатой веселости в сущности порядочной резвушки. Одно и то же выражение лица, одно и то же выражение, которое она употребляла в разговоре, допускало различные толкования; я отступал перед всем этим, как отступает ученик перед трудностями перевода с греческого.
На этот раз мы почти сейчас же встретили высокую Андре, перепрыгнувшую через председателя. Альбертине пришлось представить меня ей. Глаза у ее подруги были необычайно светлые, словно дверной проем из темного помещения в комнату, освещенную солнцем и зеленоватым отблеском искрящегося моря.
Прошли мимо пятеро мужчин, которых я хорошо запомнил в первые же дни моей жизни в Бальбеке. Я часто задавал себе вопрос, что это за люди. «Господа не из шикарных, – презрительно усмехаясь, заметила Альбертина. – Старичок в желтых перчатках, этакий мышиный жеребчик, вид хоть куда, правда? – это бальбекский зубной врач, славный человечек; толстяк-это мэр, только не карапуз, того вы, наверно, видели, он – учитель танцев, тоже противный тип, он нас терпеть не может, потому что мы очень шумим в казино, ломаем стулья, не желаем танцевать на ковре, и за это он никогда не дает нам приза, хотя здесь только мы и умеем танцевать. Зубной врач – милый человек, я бы с ним поздоровалась, чтобы позлить учителя танцев, но не могу: с ними де Сент-Круа, генеральный советник, – из очень хорошей семьи, но ради денег перешел на сторону республиканцев: ни один порядочный человек с ним не здоровается. Мой дядя и он входят в правительство, а другие мои родственники от него отвернулись. Худой, в непромокаемом плаще, это – капельмейстер. Как, разве вы его не знаете? Дирижирует он божественно. Вы, не слушали „Cavaleria Rusticana“[285]285
«Cavaleria Rusticana» – «Сельская честь», популярная опера итальянского композитора Пьетро Масканьи (1863-1945) на сюжет Д. Верги. Поставлена в 1890 г. в римском театре «Кастанци».
[Закрыть]? По-моему, идеально! Вечером он дает концерт, но мы не пойдем, потому что это в зале мэрии. В казино-то ладно, но вот если мы пойдем в залу мэрии, откуда убрали распятие, мать Андре хватит удар. Вы можете мне возразить, что муж моей тети тоже в правительстве. Но тут уж ничего не поделаешь. Тетя есть тетя. Не за это же я ее люблю! У нее всегда было только одно желание – как бы от меня отделаться. Действительно заменила мне мать, – и это ее двойная заслуга, потому что она мне никто, – моя подруга, и люблю я ее как родную мать. Я вам покажу ее карточку». К нам подошел чемпион по гольфу и игрок в баккара Октав. Я подумал, что у меня с ним найдется о чем поговорить, так как выяснил из разговора, что он дальний родственник и к тому же любимчик Вердюренов. Но Октав с презрением относился к знаменитым средам и, кроме того, заметил, что Вердюрен не имеет понятия, когда полагается надевать смокинг и что поэтому с ним неудобно встречаться в некоторых «мюзик-холлах», где не так-то приятно слышать: «Здравствуй, пострел!» – из уст господина в пиджаке и черном галстуке, как у сельского нотариуса. Потом Октав с нами расстался, а вслед за ним и Андре – дойдя до своего домика, она туда вошла, за всю дорогу не проронив ни единого слова. Я особенно пожалел, что она ушла, потому что, когда я заговорил с Альбертиной о том, как ее подруга была со мной холодна, и мысленно сопоставлял трудности, должно быть мешавшие Альбертине сдружить меня и своих приятельниц, и враждебность, с которой, исполняя мое желание, в первый же день, по-видимому, столкнулся Эльстир, мимо прошли девицы д'Амбрезак, и я и Альбертина им поклонились.
Я вообразил, что знакомство с д'Амбрезак повысит меня в глазах Альбертины. Это были дочери родственницы маркизы де Вильпаризи, дочери знакомой принцессы Люксембургской. Владельцы небольшой виллы в Бальбеке, г-н и г-жа д'Амбрезак были страшнейшие богачи, но вели очень скромную жизнь, муж всегда ходил в одном и том же пиджаке, жена – в темном платье. Оба почтительнейше здоровались с моей бабушкой, но ничего этим не добивались. Дочки, очень красивые, одевались в высшей степени элегантно, но элегантность эта была городская, а не пляжная. В длинных платьях, в больших шляпах, они казались существами не той породы, что Альбертина. Она отлично знала, кто они такие. «А, вы знакомы с малышками д'Амбрезак? Значит, у вас очень шикарные знакомства. Впрочем, они очень простые, – поспешила добавить она, как будто в этом заключалось некоторое противоречие. – Они очень милы, но уж до того строго воспитаны, что их не пускают в казино, главным образом из-за нас, оттого что у нас чересчур дурной тон. Они вам нравятся? Ну, это как на чей вкус. Ни дать ни взять беленькие гусенята. В этом, наверно, есть своя прелесть. Если вы любите беленьких гусенят, то лучшего вам и желать нечего. Очевидно, они могут нравиться, раз одна из них – невеста Сен-Лу. И это большое горе для младшей – она была влюблена в этого молодого человека. Меня раздражает уже одно то, как они говорят – еле шевеля губами. И потом, они смешно одеваются. Они ходят играть в гольф в шелковых платьях. В их годы они одеваются претенциознее, чем пожилые женщины, которые знают толк в туалетах. Вот жена Эльстира – это действительно элегантная женщина». Я на это возразил, что, по-моему, она одевается удивительно просто. Альбертина засмеялась. «Одевается она очень просто, это правда, но изумительно и, чтобы достичь того, что вы называете простотой, тратит бешеные деньги». Туалеты г-жи Эльстир не задерживали на себе внимания тех, кто не отличался в этой области определенным и строгим вкусом. У меня такого вкуса не было. Эльстир, по словам Альбертины, отличался вкусом безукоризненным. Я об этом не подозревал, равно как и о том, что каждая изящная, но простая вещь у него в мастерской являла собою чудо, о котором он раньше мечтал, за которым гонялся по аукционам, всю историю которого он изучал до того дня, когда, заработав нужную сумму, он наконец получал возможность приобрести его. Но о вещах Альбертина, такая же невежественная, как я, ничего не могла мне сообщить. Зато, движимая инстинктом кокетки и, может быть, сожалением бедной девушки, которая бескорыстнее и тоньше ценит у богатых то, во что она сама не сможет нарядиться, Альбертина много говорила мне о том, как хорошо разбирается Эльстир в костюмах, до чего он придирчив: каждая женщина кажется ему плохо одетой, о том, что для него в каждом предмете, в каждом оттенке заключен целый мир, а потому он заказывает для жены, платя бешеные деньги, шляпки, зонтики, манто, красоту которых он научил понимать Альбертину и на которые человек, лишенный вкуса, обратил бы столько же внимания, сколько я. Впрочем, Альбертина, занимавшаяся немного живописью, хотя и не питала к ней, по ее же собственному признанию, ни малейшей «склонности», вообще была без ума от Эльстира и, благодаря тому, что он много рассказывал ей и показывал, научилась разбираться в картинах, что не вязалось с ее восторгом от «Cavaleria Rusticana». Ведь на самом деле, хотя это пока еще не очень проявлялось, она была удивительно умна, а в тех глупостях, какие она говорила, была повинна не она, а ее среда и возраст. Эльстир оказывал на нее влияние благотворное, но ограниченное. Умственное ее развитие не было всесторонним. Ее вкус в живописи почти догнал вкус в области костюма и во всех формах изящного, музыкальный же ее вкус намного отстал.