Текст книги "Под сенью девушек в цвету"
Автор книги: Марсель Пруст
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 36 страниц)
Нас с бабушкой удивляло, что она была гораздо «либеральнее», чем даже большая часть буржуазии. Она недоумевала, почему изгнание иезуитов вызвало такое возмущение[203]203
…изгнание иезуитов вызвало такое возмущение… – Речь идет об изгнании иезуитов из Франции светскими властями в 1880 г.
[Закрыть], и утверждала, что так делалось всегда, даже при монархии, даже в Испании. Она защищала республику, и если и упрекала ее в антиклерикализме, то в мягких выражениях: «Запрещать мне ходить к обедне так же дурно, как заставлять ходить насильно», – а иногда позволяла себе высказывать даже такие мысли: «Ох уж эта современная аристократия!», «С моей точки зрения, человек, который не трудится, ничего не стоит», – позволяла, может быть, только потому, что чувствовала, какую остроту, какой особый вкус, какую силу приобретают они в ее устах.
Когда при нас с бабушкой откровенно высказывала эти передовые взгляды, – но только не социалистические: социализм был жупелом для маркизы де Вильпаризи, – женщина, из уважения к уму которой наше застенчивое и боязливое беспристрастие не решилось бы осуждать даже убеждения консервативные, мнения и вкус нашей приятной спутницы нам казались непогрешимыми. Суждения маркизы об ее коллекции картин Тициана, о колоннаде ее замка, об искусстве Луи-Филиппа вести беседу мы принимали на веру. Но маркиза де Вильпаризи была похожа на тех эрудитов, которые изумляют, когда заводишь с ними речь об египетской живописи и об этрусских надписях, и которые не идут дальше общих мест в оценке произведений современных, так что невольно задаешь себе вопрос: уж не преувеличил ли ты трудность предметов, которые они изучают: ведь и там должна была бы сказаться их посредственность, однако она дает себя знать не там, а в их бездарных статьях о Бодлере, и когда я расспрашивал маркизу о Шатобриане, Бальзаке, Викторе Гюго, – а ведь все они бывали когда-то у ее родителей, и она всех их видела, – она посмеивалась над моими восторгами, припоминала смешные случаи из их жизни, так же когда рассказывала о вельможах или политических деятелях, и порицала этих писателей за нескромность, за неуменье стушевываться, за отсутствие сдержанности, довольствующейся одной верной чертой, обходящейся без нажима, больше всего боящейся смешной напыщенности, за бестактность, за крайности, за непростоту, словом, за отсутствие тех качеств, которые, как это ей в свое время внушили, вырабатывает в себе настоящая крупная величина; было ясно, что маркиза безусловно предпочитает им людей, которые, пожалуй, в самом деле благодаря этим качествам затмевали Бальзака, Гюго, Виньи в салоне, в Академии, в совете министров: Моле[204]204
Моле Луи-Матьс, граф (1781-1855) – французский политический деятель умеренно консервативного направления, премьер-министр с 1837 по 1839 г.
[Закрыть], Фонтана[205]205
Фонтан Луи, маркиз (1757-1821) – французский политический деятель, ректор парижского университета (при Наполеоне), министр при Людовике XVIII; друг Шатобриана.
[Закрыть], Витроля[206]206
Витроль Эжен, барон (1774-1854) – французский политический деятель, министр Людовика XVIII, крайний роялист, участник заговора в Вандее против Луи-Филиппа.
[Закрыть], Берсо[207]207
Берсо Эрнест (1816-1880) – французский философ либерального направления и журналист, директор Эколь Нормаль.
[Закрыть], Пакье[208]208
Пакье Этьен-Дени, герцог (1767-1862) – французский государственный деятель, председатель палаты пэров при Луи-Филиппе, канцлер (1837). Отличался политической гибкостью, поэтому входил в правительства разного направления.
[Закрыть], Лебрена[209]209
Лебрен Анн-Шарль, герцог (1775-1839) —французский военный в политический деятель, участник наполеоновских войн; при Реставрации – пэр и сенатор.
[Закрыть], Сальванди[210]210
Сальванди Нарсис-Ашиль, граф (1795-1856) – французский политический деятель и писатель. В период Реставрации входил в оппозицию, при июльской монархии был министром.
[Закрыть] или Дарю[211]211
Дарю Пьер, граф (1767-1829) – французский военный деятель, генеральный интендант наполеоновской армии; автор мемуаров.
[Закрыть].
– Это вроде романов Стендаля, а ведь вы, кажется, его поклонник. Он бы очень удивился, если б вы заговорили с ним в этом духе. Мой отец встречался с ним у Мериме, – Мериме, по крайней мере, был человек талантливый, – и он часто говорил мне, что Бейль (это настоящая фамилия Стендаля) был ужасно вульгарен, но остроумен за обедом и не очень высокого мнения о своем творчестве. Вы же знаете, что он пожал плечами в ответ на преувеличенные похвалы де Бальзака. Тут, по крайней мере, он проявил себя как человек воспитанный.
У маркизы были автографы всех этих великих людей; гордясь тем, что ее родные были с ними знакомы, она, очевидно, думала, что ее суждение о них вернее, чем суждение молодых людей вроде меня, которые не имели возможности их видеть.
– Мне кажется, я вправе о них судить – они бывали у моего отца, а такой умный человек, как Сент-Бев, говорил, что нужно верить тем, кто видел их вблизи и имел возможность составить себе о них правильное представление.
Когда экипаж поднимался в гору между пашнями, рядом с нами иногда поднимались, придавая полям большую реальность, являясь приметой их подлинности, подобно драгоценному цветку, которым иные старинные мастера заменяли на своих картинах подпись, пугливые васильки, похожие на васильки Комбре. Наши лошади обгоняли их, а немного погодя мы замечали, что нас поджидает еще один василек, затепливший в траве свою синюю звездочку; иные отваживались подходить к самому краю дороги, и тогда мои далекие воспоминания и эти ручные цветы образовывали целое звездное скопление.
Мы спускались с горы; навстречу поднимались, кто – пешком, кто – на велосипеде, кто – в двуколке, кто – в коляске, живые существа – цветы солнечного дня, не похожие на полевые цветы, ибо каждая из встречных таила в себе нечто такое, что отсутствовало в другой и что помешало бы утолить с ей подобными желание, которое возбуждала она, будь то девушка с фермы, гнавшая корову, или выехавшая на прогулку и полулежавшая в тележке дочка лавочника, или элегантная барышня, сидевшая в ландо напротив родителей. Блок несомненно открыл для меня новую эру, повысил в моих глазах цену жизни, сказав, что мечты, которым я предавался, когда шел один по направлению к Мезеглизу и жаждал встречи с деревенской девушкой, чтобы ее обнять, что эти мечты – не пустая греза, ничего общего не имеющая с действительностью, но что первая встречная девушка, крестьянка или барышня, всегда готова удовлетворить такого рода желание. И пусть теперь из-за того, что я плохо себя чувствовал и не мог гулять один, мне нельзя было с ними сблизиться, все же я был счастлив, как ребенок, родившийся в тюрьме или в больнице, долгое время думавший, что человеческий организм переваривает только черствый хлеб и лекарства, и вдруг узнавший, что персики, абрикосы, виноград – не только краса природы, но и вкусная, хорошо усваиваемая пища. Даже если тюремщик или сиделка не разрешают срывать дивные эти плоды, все-таки ему теперь кажется, что мир устроен лучше, а жизнь добрее. Наша мечта представляется нам пленительнее и мы относимся к ней с большим доверием, если знаем, что во внешнем мире, существующем помимо нас, она может осуществиться, хотя для нас она недостижима. И нам веселее думать о жизни, если, исключив из наших мыслей ничтожное, случайное, особое препятствие, мешающее только нам, мы представим себе, что она сбывается. Когда же я узнал, что идущих навстречу девушек можно целовать в щеки, мне захотелось заглянуть к ним в душу. И мир с той поры показался мне интереснее.
Коляска маркизы де Вильпаризи ехала быстро. Я едва успевал взглянуть на девушку, шедшую навстречу; и все же – оттого что красота живых существ не похожа на красоту предметов и мы чувствуем, что это красота творения неповторимого, сознательного и волевого, – как только ее индивидуальность, ее неясная душа, ее неведомая мне воля находили в рассеянном ее взгляде крохотное, чудесным образом уменьшенное и, однако, полное отражение, в тот же миг (таинственный ответ пыльцы, готовой оплодотворить пестик!) я ощущал в себе такой же неясный, такой же малюсенький зародыш желания успеть заронить в сознание девушки мысль обо мне, не дать ее желаниям устремиться к кому-нибудь еще, утвердиться в ее мечтах, покорить ее сердце. А коляска все удалялась, хорошенькая девушка была уже сзади нас, и так как она не знала обо мне ничего такого, что создает представление о личности, то ее глаза, едва скользнув по мне, тут же меня забывали. Не оттого ли она и казалась мне такой красивой, что я видел ее мельком? Пожалуй. Невозможность остановиться с женщиной, страх при мысли, что ты никогда больше не встретишься с ней, – вот что, прежде всего, придает ей вдруг ту самую прелесть, какую придает стране наша болезнь или бедность, мешающая нам туда поехать, а серым дням, которые нам еще осталось прожить, – бой, в котором мы падем неминуемо. Так что если бы не привычка, жизнь должна была бы казаться восхитительной существам, которым каждый час грозит гибель, – то есть всем людям. Притом, когда нашу фантазию влечет желание несбыточного, то ее полет не скован реальностью, всецело постигаемой при встречах, когда очарование мимоидущей находится обычно в прямом соотношении со скоростью езды. Если наступает ночь, а экипаж едет быстро, – в деревне, в городе, – всякий женский торс, обезображенный, подобно античному мрамору, увлекающей нас скоростью и затопляющим его сумраком, пронзает нам сердце на каждом повороте, из глубины любой лавки стрелами Красоты, той Красоты, при виде которой хочется иногда задать себе вопрос: не есть ли она в этом мире всего лишь добавок, присоединенный к образу промелькнувшей женщины нашим взыскующим воображением?
Что, если б я вышел из экипажа и заговорил с шедшей навстречу девушкой, – не был ли бы я разочарован, заметив какой-нибудь недостаток ее кожи, не видный мне из коляски? (Тогда всякое усилие проникнуть в ее жизнь вдруг показалось бы мне ненужным. Ведь красота – это вереница гипотез, которую обрывает безобразие, загораживая открывшуюся было нам дорогу в неизвестное.) Быть может, одно ее слово, улыбка дали бы мне ключ, нежданный шифр, и я прочел бы выражение ее лица, походку, после чего они сразу утратили бы своеобразие. Это вполне возможно; дело в том, что самых пленительных девушек я встречал в те дни, когда был с какой-нибудь важной особой, от которой, – сколько ни придумывал поводов, – никак не мог отделаться; несколько лет спустя после моей первой поездки в Бальбек, разъезжая по Парижу в коляске с другом моего отца, я разглядел в вечерней темноте быстро шедшую женщину и, решив, что безрассудно только из приличия терять свою долю счастья в жизни, – а жизнь у нас, по всей вероятности, одна, – я, не извинившись, выскочил из экипажа, пустился на поиски незнакомки, потерял ее из виду на первом перекрестке, догнал на втором и наконец, запыхавшись, столкнулся под фонарем со старухой Вердюрен – я всегда от нее прятался, а она с радостным изумлением воскликнула: «Ах, какой вы милый, – так бежать, только чтобы со мной поздороваться!»
В тот год, в Бальбеке, при таких встречах, я уверял бабушку и маркизу де Вильпаризи, что у меня очень болит голова и что лучше мне пойти обратно пешком. Они не разрешали мне выйти из коляски. И я присоединял красивую девушку (а найти ее было труднее, чем памятник старины, ибо она была безымянна и подвижна) к коллекции тех, на кого мне хотелось посмотреть вблизи. Все же одна из них еще раз представилась моим глазам – и в такой обстановке, которая показалась мне благоприятной для того, чтобы познакомиться с ней. Это была молочница с фермы – она принесла в гостиницу сливки. Я подумал, что и она меня узнала: она в самом деле внимательно смотрела на меня – наверное, потому, что ее удивило мое внимание. А на другой день Франсуаза, войдя ко мне в номер, около полудня, чтобы отдернуть занавески, так как я все утро пролежал в постели, протянула мне письмо, доставленное в гостиницу. В Бальбеке я ни с кем не был знаком. Я не сомневался, что это письмо от молочницы. Увы, его написал Бергот: он был здесь проездом, и ему захотелось повидаться со мной, но, узнав, что я сплю, он оставил мне маленькую записку, а лифтер положил ее в конверт, и я вообразил, что его надписала молочница. Я был страшно разочарован, и даже мысль, что получить письмо от молочницы не так трудно и не так лестно, как от Бергота, не утешала меня. Эту девушку я больше уже не встретил, как и тех, которых я видел только из экипажа маркизы де Вильпаризи. Промельки и утраты их всех усиливали мое возбуждение, и мне казалось, что, наверное, мудры те философы, которые советуют нам умерять наши желания. (Разумеется, если речь идет о желании близости с людьми: ведь только такое желание и вызывает тревогу, ибо устремлено к мыслящему неведомому. Глупее глупого было бы предполагать, что философия толкует о желании разбогатеть.) И все-таки я склонен был думать, что эта мудрость неполноценна, – я говорил себе, что от таких встреч мир хорошеет, ибо он на всех проселочных дорогах взращивает особенные и вместе с тем неприхотливые цветы, мимолетные сокровища дня, дары прогулки, которыми я не насладился лишь в силу случайных, вряд ли всегда так складывающихся обстоятельств и которые усиливают жажду жизни.
Но, быть может, надеясь, что как-нибудь, когда я буду свободнее, я встречу на других дорогах таких же девушек, я уже начинал сомневаться в неповторимости желания жить вблизи женщины, которой мы любуемся; я допускал возможность вызвать это желание искусственно – значит, я в глубине души понимал, что оно призрачно.
В тот день, когда маркиза де Вильпаризи повезла нас в Карквиль, где увитая плющом церковь, о которой она рассказывала нам, стоит на взгорье и возвышается над селом и прорезающей его речкой с уцелевшим средневековым мостиком, бабушка, решив, что мне приятней одному осматривать здание, предложила своей приятельнице закусить в кондитерской на площади, которую отсюда хорошо было видно и которая благодаря золотистому своему налету казалась оборотной стороной какого-то очень старинного предмета. Мы уговорились, что я зайду в кондитерскую. Чтобы обнаружить церковь в тех зарослях, перед которыми я остановился, я сделал над собой усилие, и оно помогло мне понять идею церкви; в самом деле, как ученик, для которого полнее раскрывается смысл фразы, когда он принужден, переводя ее на родной язык или с родного на иностранный, снимать с нее знакомые ему покровы, так я принужден был беспрестанно взывать к идее церкви, в чем я не испытывал никакой необходимости, рассматривая колокольни, ибо они сами мне открывались, и в чем я нуждался здесь, чтобы не упустить из виду, что вот этот плющевой свод есть свод стрельчатого окна, что лиственный выступ обязан своим происхождением рельефу капители. Но вдруг подул ветерок, подвижная паперть заколыхалась, и по ней пошли дрожащие, как лучи света, круги; листья налетали друг на друга; растительный фасад, трепеща, увлекал за собой струистые, зыблемые ветерком, мимотекущие столпы.
Уйдя от церкви, я увидел у старого моста деревенских девушек, – разодетые, вероятно, по случаю воскресенья, они окликали проходивших мимо парней. Одна, высокая, одетая гораздо хуже других, но почему-то имевшая на них влияние и, очевидно, главенствовавшая, потому что еле им отвечала, более степенная и более независимая, сидела, свесив ноги, на мостике, а около нее стояло ведерко, куда она складывала пойманную рыбу. Лицо у нее было загорелое, глаза кроткие, но взгляд выражал презрение к окружающему, носик тонкий, прелестный. Я водил глазами по ее коже, а губы должны были довольствоваться тем, что они следуют за глазами. Но мне хотелось осязать не только ее тело, но и существо, жившее в ней, а хотя бы прикоснуться к ее существу можно было, лишь остановив на себе ее внимание; хотя бы едва-едва проникнуть в него можно было, только заставив ее подумать обо мне.
Внутренний мир красавицы рыбачки, казалось, был все еще закрыт для меня; я сомневался, вошел ли я в него, даже когда увидел, что в зеркале ее взгляда незаметно для других отражается мой облик – отражается по закону преломления, столь же для меня непонятному, как если бы я вдруг оказался в поле зрения лани. Но мне было недостаточно, чтобы мои губы насладились ее губами: мне хотелось, чтобы и ее губы получили наслаждение от прикосновения моих, – точно так же я стремился к тому, чтобы мысль обо мне, проникнув в ее внутренний мир и там задержавшись, не только привлекла ко мне ее внимание, но и вызвала ее восхищение, пробудила в ней желание и напоминала ей обо мне до того дня, когда мы встретимся вновь. Между тем площадь, где меня ждала коляска маркизы де Вильпаризи, была в нескольких шагах отсюда. У меня оставалось всего лишь мгновенье, а девушки, заметив, что я на них загляделся, начали хихикать. В кармане у меня была пятифранковая монета. Я достал монету и, прежде чем дать красавице поручение, подержал у нее перед глазами, полагая, что это заставит ее выслушать меня.
– Вы, должно быть, здешняя, – обратился я к рыбачке, – так вот, нельзя ли вас попросить об одном одолжении? Надо дойти до кондитерской, – кажется, это на площади, а где площадь, я не знаю, – там меня ждет коляска. Погодите!.. Чтобы не спутать, спросите, не это ли коляска маркизы де Вильпаризи. Да вы и так ее отличите: в нее впряжена пара лошадей.
Именно это мне хотелось довести до ее сведения, чтобы возвыситься в ее глазах. Произнеся слова: «маркиза» и «пара лошадей», я испытал глубокое облегчение. Я почувствовал, что рыбачка будет помнить обо мне, и вместе с боязнью, что я никогда больше не увижу ее, уменьшалось и мое желание с нею увидеться. Мне казалось, что я незримыми устами коснулся ее существу и что я ей понравился. И это пленение ее сознания, это мысленное обладание ею лишили ее таинственности, как лишает таинственности обладание телесное.
Мы начали спускаться по дороге в Юдемениль; неожиданно на меня нахлынуло глубокое счастье, – таким счастливым я не часто бывал после отъезда из Комбре, – оно напоминало то, что я переживал, например, глядя на мартенвильские колокольни. Но теперь счастье было неполное. Я заметил невдалеке от ухабистой дороги, по которой мы ехали, три дерева, когда-то, должно быть, стоявшие в начале тенистой аллеи, – складывавшийся из них рисунок я уже где-то видел; я не мог вспомнить, из какого края были точно выхвачены деревья, но чувствовал, что край этот мне знаком; таким образом, мое сознание застряло между давно прошедшим годом и вот этой минутой, окрестности Бальбека дрогнули, и я задал себе вопрос: уж не греза ли вся наша сегодняшняя прогулка, не переносился ли я в Бальбек только воображением, не является ли маркиза де Вильпаризи героиней романа и не возвращают ли нас к действительности только вот эти три старых дерева, как возвращаешься к действительности, оторвавшись от книги, описывающей совсем иные места так ярко, что в конце концов нам кажется, будто мы действительно там поселились?
Я смотрел на них, я видел их ясно, но мой разум сознавал, что за ними скрывается нечто ему не подвластное, что они вроде находящихся от нас слишком далеко предметов: как ни стараемся мы до них дотянуться, а все же в лучшем случае нам удается на мгновенье коснуться их оболочки. Мы делаем передышку только для того, чтобы размахнуться и еще дальше вытянуть руку. Но для того, чтобы мой разум мог собраться с силами, взять разбег, мне надо было остаться один на один с самим собой. Мне хотелось свернуть с дороги, как на прогулках по направлению к Германту, когда я обособлялся от родных. Мне даже казалось, что я должен свернуть. Я знал это особое наслаждение, которое, правда, требует работы мысли, но по сравнению с которым приятность безделья, склоняющая вас лишить себя наслаждения, представляется нестоящей. Это наслаждение, источник которого я пока еще только предчувствовал, который мне предстояло создать самому, я испытывал редко, но всякий раз мне казалось, что события, происшедшие в промежутке, незначительны и что если я ухвачусь за эту единственную реальность, то для меня наконец-то начнется настоящая жизнь. Я приставил руку щитком к глазам, чтобы закрыть их незаметно для маркизы де Вильпаризи. Я ни о чем не думал, затем, вновь собрав мысли и крепче держа их, я еще дальше рванулся по дороге к деревьям или, вернее, по внутренней дороге, на краю которой я видел их в себе самом. Я снова почувствовал за ними тот же самый предмет, знакомый, хотя и не явственно различимый, но добраться до него так и не добрался. Деревья между тем все приближались. Где же я их видел? Вокруг Комбре ни одна аллея так не начиналась. Еще меньше напоминало мне этот вид то местечко в Германии, куда мы с бабушкой ездили как-то на воды. Уж не явились ли деревья из далеких лет моего детства, таких далеких, что время успело разрушить все окружавшее их, и, подобно страницам, которые вдруг с волнением вновь находишь в как будто не читанной книге, они одни выплыли из забытой книги моего раннего детства? А быть может, они составляли часть одного из пейзажей снов, пейзажей всегда одинаковых, во всяком случае для меня, потому что их необычность являлась лишь объективацией во сне того усилия, какое я делал, пока еще бодрствовал, – делал, пытаясь постичь тайну местности, которую я угадывал за ее внешним видом, что так часто со мною случалось, когда я шел по направлению к Германту, или пытаясь внести тайну в местность, которую мне хотелось узнать и которая с того дня, когда я ее узнавал, теряла для меня всякий интерес, как, например, Бальбек? Быть может, они представляли собой совершенно новый образ, оторвавшийся от сна, который я видел минувшей ночью, и уже расплывшийся, так что казалось, будто он явился издалека? А быть может, я никогда их не видел, быть может, они содержали в себе, как иные деревья и травы, которые я видел около Германта, смысл не менее темный и столь же трудно уловимый, какой содержит в себе далекое прошлое, и когда они заставляли меня погружаться в свои мысли, мне казалось, будто передо мной воскресает воспоминание? А что, если они никаких мыслей в себе не таили и двоились во времени, как иногда двоятся предметы в пространстве, только потому, что у меня устали глаза? Я не мог себе это объяснить. Между тем они шли мне навстречу – некое мифическое видение, хоровод ведьм или норн[212]212
Норны – в скандинавской мифологии девы, вершащие судьбы людей.
[Закрыть], собиравшихся прорицать. Я склонен был предполагать, что это призраки прошлого, милые друзья детства, исчезнувшие приятели, с которыми меня связывают воспоминания. Подобно привидениям, они словно молили меня взять их с собой, оживить. В их наивной, повышенной жестикуляции читалась бессильная мука любимого существа, утратившего дар речи, сознающего, что мы не догадаемся, что оно хочет, да не может сказать нам. Но вот мы уже проехали развилку дорог, и деревья остались позади. Коляска уносила меня прочь от того, что в моих глазах было единственно подлинным, что могло бы меня действительно осчастливить, она напоминала мне мою жизнь.
Деревья удалялись и отчаянно махали руками, как бы говоря: «Того, что ты не услышал от нас сегодня, тебе не услыхать никогда. Если ты не поможешь нам выбраться из этой трясины, откуда мы тянулись к тебе, то целая часть твоего „я“, которую мы несли тебе в дар, навсегда погрузится в небытие». Так оно и случилось: в дальнейшем мне пришлось испытать то особое наслаждение и тревогу, какие я еще раз почувствовал тогда, и однажды вечером – слишком поздно, но уже навсегда – я к ним прилепился, но что несли мне деревья и где я их видел – этого я так и не узнал. И когда коляска свернула на другую дорогу и я их уже не видел, так как сидел к ним спиной, а маркиза де Вильпаризи спросила, о чем я задумался, мне стало так грустно, как будто я только что потерял друга, или умер, или забыл умершего, или отошел от какого-нибудь бога.
Пора было возвращаться в отель. Маркиза де Вильпаризи по-своему любила природу, правда, не так горячо, как бабушка, и умела ценить не только в музеях и в аристократических домах простую и величавую красоту старины, – вот почему она велела кучеру ехать старой бальбекской дорогой, не очень оживленной, но зато обсаженной старыми вязами, и вязы эти привели нас в восторг.
Узнав старую дорогу, мы потом для разнообразия возвращались по другой, – если только мы в тот день по ней еще не ездили, – через леса Шантрен и Кантлу. Незримость бесчисленных птиц, перекликавшихся в деревьях совсем близко от нас, создавала то ощущение покоя, которое испытываешь, закрыв глаза. Прикованный к сиденью, как Прометей к скале, я слушал моих Океанид[213]213
…я слушал моих Океанид. – Морские нимфы, океаниды, утешали своими песнями прикованного к скале Прометея.
[Закрыть]. Увидев промелькнувшую в листве птицу, я почти не улавливал связи между ней и этими песнями, и мне не верилось, что они исходят из удивленно порхающего тельца, лишенного взгляда.
Дорога эта, каких немало во Франции, поднималась довольно круто, а затем медленно шла под уклон. Тогда я большой прелести в ней не находил – я только бывал доволен, что мы едем обратно. Но впоследствии она доставила мне много радости и осталась в моей памяти чем-то вроде приманки: все похожие на нее дороги, по которым я проезжал потом ради прогулки или путешествуя, ответвлялись от нее одна за другой и благодаря ей могли непосредственно сообщаться с моим сердцем. Едва экипаж или автомобиль выезжал на одну из таких дорог, казавшихся продолжением той, по которой я ездил с маркизой де Вильпаризи, теперешнее мое сознание мгновенно находило поддержку, как будто все это было совсем недавно (годы, отделявшие меня от того времени, уже не существовали), во впечатлениях, которые оставила во мне далекая предвечерняя пора, когда, во время наших поездок по окрестностям Бальбека, благоухали листья, вставал туман, а за ближайшим селом сквозь деревья был виден закат, словно далекий лесистый край, до которого нам нынче вечером не доехать. Сцепляясь с впечатлениями, какие я получал в других краях, на похожих дорогах, неизменно дополняясь только такими ощущениями, как свобода дыхания, любопытство, лень, аппетит, жизнерадостность, и никакими другими, впечатления эти усиливались, приобретали устойчивость особого рода наслаждения, почти устойчивость рамок жизни, которыми я, правда, пользовался не часто, но в которых пробуждение воспоминаний привносило в действительность осязаемую изрядную долю действительности воскрешенной, приснившейся, неуловимой, что вызывало у меня в тех краях, через которые лежал мой путь, нечто большее, чем эстетическое чувство, – скоропреходящее, но пылкое желание остаться здесь навсегда. Просто-напросто втягивать в себя запах листьев, сидеть в коляске напротив маркизы де Вильпаризи, встретиться с принцессой Люксембургской, которая с ней поздоровается, возвращаться к ужину в Гранд-отель, – сколько раз я думал о том, какое это неизъяснимое счастье и что это счастье ни настоящее, ни будущее не способны вернуть, что оно дается раз в жизни!
Часто мы ехали обратно в темноте. Я робко приводил маркизе де Вильпаризи, показывая на луну, чудные места из Шатобриана, Виньи, Виктора Гюго: «Она источала извечную тайну печали»[214]214
«Она источала извечную тайну печали» – неточная цитата из повести Шатобриана «Атала».
[Закрыть], или: «Так слезы над ручьем льет в горести Диана»[215]215
«Так слезы над ручьем льет в горести Диана» – цитата из поэмы Альфреда де Виньи «Дом пастуха» (цикл поэм «Судьбы»).
[Закрыть], или: «Был сумрак величав и свадебно торжествен»[216]216
«Был сумрак величав и свадебно торжествен» – цитата из стихотворения Виктора Гюго «Спящий Вооз» (сборник «Легенда веков»).
[Закрыть].
– Что ж, по-вашему, это хорошо? – задавала мне вопрос маркиза де Вильпаризи. – Гениально, как вы выражаетесь? Сказать по совести, меня удивляет, что в наше время принимается всерьез то, за что друзья этих господ, отдавая должное их достоинствам, первые поднимали их на смех. Тогда не бросались словом «гений», – теперь, если сказать писателю, что он талантлив, он примет это за оскорбление. Вы мне приводите пышную фразу де Шатобриана о лунном сиянье. Сейчас я вам на это отвечу. Де Шатобриан часто бывал у моего отца. Надо отдать ему справедливость, он был приятный гость, если никого больше не было, – тогда он был прост и забавен, а при других рисовался и становился смешон; в присутствии моего отца он утверждал, что сам потребовал от короля отставки и руководил конклавом[217]217
…сам потребовал от короля отставки и руководил конклавом… – Речь идет о присутствии Шатобриана, французского посла в Риме, при избрании папы Пия VIII (февраль 1829 г.) после смерти папы Льва XII. Из-за разногласий с премьер-министром и министром иностранных дел Жюлем-Арманом Полиньяком (1780-1847) Шатобриан подал в отставку (август 1829 г.). Обо всем этом писатель рассказал в своих мемуарах.
[Закрыть], а ведь он же просил отца умолить короля снова принять его на службу, и мой отец слышал его вздорные предсказания в связи с избранием папы. Вы бы послушали, что говорил об этом знаменитом конклаве де Блакас[218]218
Де Блакас Пьер-Жан-Луи, герцог (1771-1839) – французский политический деятель, крайний роялист. Был послом в Неаполе в конце 20-х гг., то есть тогда, когда Шатобриан был послом в Риме.
[Закрыть], человек совершенно иного склада, чем де Шатобриан. А его фраза о лунном сиянье стала у нас в доме просто обязательной. Когда кто-нибудь первый раз приходил к нам в гости, то, если светила луна, ему предлагали пройтись с де Шатобрианом. Как только они возвращались с прогулки, мой отец непременно отводил гостя в сторону: «Господин де Шатобриан был в ударе?» – «О да!» – «Он говорил о лунном сиянье?» – «Да, а как вы это узнали?» – «Простите, а не сказал ли он вам…» И тут мой отец приводил эту фразу. «Да, но каким чудом…» – «И еще он рассказывал о том, какая луна в римской Кампанье». – «Да вы кудесник!» Мой отец кудесником не был, но де Шатобриан держал в запасе готовые фразы.
При имени Виньи маркиза де Вильпаризи засмеялась: – Он всегда говорил: «Я граф Альфред де Виньи». Граф ты или не граф – какое это имеет значение?
И все же она, должно быть, придавала этому какое-то значение, потому что дальше говорила так:
– Во-первых, я не уверена, был ли он граф; во всяком случае, происходил он от очень захудалого рода, хотя в стихах писал о «дворянском гербе с перьями»[219]219
«Дворянский герб с перьями» – цитата из стихотворения А. де Виньи «Чистый дух».
[Закрыть]. Каким тонким вкусом надо было для этого обладать и как это интересно для читателя! Это вроде Мюссе, – ведь он же был простой парижский мещанин, а говорил о себе высокопарно: «И ястреб золотой на шлеме у меня»[220]220
«И ястреб золотой на шлеме у меня» – цитата из «Сонета к господину А. Т.» Альфреда де Мюссе.
[Закрыть]. Человек действительно знатного происхождения так никогда не скажет. У Мюссе, по крайней мере, был поэтический дар. А де Виньи, за исключением «Сен-Марса», я не могу читать, – его книги вываливаются у меня из рук. Моле отличался от де Виньи тем, что у него был и ум и такт, и когда он принимал его в Академию, он его как следует отщелкал[221]221
…когда он принимал его в Академию, он его как следует отщелкал. – Виньи был избран во Французскую Академию 8 мая 1845 г. (после нескольких неудач). Приветственную речь при его торжественном принятии произнес граф Моле (29 января 1846 г.) порядочно отругав при этом поэта за то, что тот отказался в ответном слове восхвалять правящую династию.
[Закрыть]. Что, что? Вы не знаете его речи? Это поразительное сочетание лукавства и дерзости.
Маркизу де Вильпаризи удивляло, что ее племянники зачитываются Бальзаком, – его она упрекала в том, что он взялся описывать общество, «где его не принимали», и наплел о нем уйму небылиц. Когда разговор у нас зашел о Викторе Гюго, она рассказала, что ее отец, г-н де Буйон, имевший друзей среди молодых романтиков, попал при их содействии на первое представление «Эрнани»[222]222
…первое представление «Эрнани»… – Оно состоялось 25 февраля 1830 г. и вылилось в ожесточенную схватку сторонников классицизма и романтиков.
[Закрыть], но не досидел до конца – до того нескладными показались ему вирши этого одаренного, но лишенного чувства меры писателя, получившего звание великого поэта только благодаря сделке, в награду за своекорыстную снисходительность, какую он выказал к опасным бредням социалистов.
Нам уже виден был отель, его огни, такие враждебные в первый вечер, когда мы только приехали, а сейчас покровительственные и уютные, напоминавшие о домашнем очаге. И когда коляски подъезжали к дверям, швейцар, грумы, лифтер, услужливые, простодушные, слегка обеспокоенные нашим запозданием, толпившиеся в ожидании на ступеньках, такие привычные, причислялись нами к тем людям, которые столько раз сменяются на нашем жизненном пути, так же как меняемся мы сами, но в которых, когда они становятся на время зеркалом наших привычек, мы с радостью обнаруживаем наше верное и благожелательное отражение. Они нам дороже друзей, с которыми мы давно не видались, потому что они больше, чем друзья, заключают в себе того, что мы представляем собою в данное время. Только «посыльного», которого целый день держали на солнце, сейчас прятали от вечернего холода, закутывали в шерстяные ткани, и эти ткани в сочетании с никлой оранжевостью его волос и на диво розовыми его щеками придавали ему сходство в застекленном вестибюле с тепличным растением, укрытым от стужи. Мы выходили из коляски, к нам подбегали слуги, их было больше, чем нужно, но они сознавали всю важность этой сцены и считали своим долгом сыграть в ней какую-нибудь роль. Мне очень хотелось есть. Чтобы как можно скорее сесть за ужин, я чаще всего не заходил в свою комнату, а комната действительно стала моей, настолько, что, взглянув на длинные лиловые занавески и низенькие книжные шкафы, я снова чувствовал себя наедине с самим собой, чье отражение я видел не только в людях, но и в предметах, и мы все трое ждали в вестибюле, когда метрдотель выйдет и скажет, что кушать подано. Тут нам опять представлялась возможность послушать маркизу де Вильпаризи.