Текст книги "Под сенью девушек в цвету"
Автор книги: Марсель Пруст
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 36 страниц)
И, разумеется, в том, что актриса (пользовавшаяся известностью не столько благодаря нескольким ролям, сыгранным ею в «Одеоне»[183]183
«Одеон» – театр в Париже, основанный в 1797 г. и просуществовавший, несмотря на пожар 1819 г., в течение всего XIX в.
[Закрыть], сколько благодаря своей элегантности, остроумию и прекрасным коллекциям немецкого фарфора), ее любовник, весьма состоятельный молодой человек, ради которого она очень следила за собой, и два занимавших видное положение аристократа держались обособленно, путешествовали всегда вместе, в Бальбеке завтракали очень поздно, после всех, целыми днями играли у себя в гостиной в карты, сказывалось не недоброжелательство, а всего лишь строгий вкус, проявлявшийся в тяге к блестящим собеседникам, в пристрастии к изысканной кухне, прививший им охоту к совместному времяпрепровождению, к совместным трапезам и отвращавший их от людей иного круга. Даже сидя за столом обеденным или за столом карточным, каждый из них испытывал потребность сознавать, что в сотрапезнике или партнере, сидящем напротив, живет невыявленная и неиспользованная ученость, благодаря которой он обнаружит подделку в вещах, украшающих столько парижских квартир как настоящее «средневековье» или «Возрождение», и что у них общая мерка для различения добра и зла. Конечно, в такие минуты приметами этой необычной жизни, которую друзьям хотелось вести всюду, могли быть только какое-нибудь особенное, забавное междометие, нарушавшее тишину во время еды или за картами, прелестное новое платье, которое юная актриса надевала к завтраку или для игры в покер. Эта жизнь обволакивала их привычками, постепенно въедавшимися в плоть и кровь, и она была достаточно сильна, чтобы охранять их от загадок, таившихся в окружающем. Всю долгую вторую половину дня море было для них не больше, чем приятного тона картиной, висящей в комнате богатого старика, и только между ходами кто-нибудь из игроков от нечего делать обращал на него взгляд, чтобы определить, какая погода и много ли времени, и напомнить другим, что пора в ресторанчик. Ужинали они не в отеле, где электрический свет потоками вливался в большую столовую, отчего она становилась похожа на огромный, дивный аквариум, за стеклянной стеною которого рабочий люд Бальбека, рыбаки и мещане с семьями, невидимые в темноте, теснились, чтобы насмотреться на чуть колышущуюся на золотых волнах, роскошную жизнь этих людей, столь же непонятную для бедняков, как жизнь рыб и необыкновенных моллюсков. (Проблема громадного социального значения: всегда ли стеклянная стена будет охранять пир сказочных этих животных и не придут ли неведомые люди, которые сейчас жадно глядят из мрака, выловить их в аквариуме и съесть?) Пока что в этой стоявшей на месте и сливавшейся с мраком толпе находился, быть может, писатель, знаток человеческой ихтиологии, и, глядя, как смыкались челюсти старых чудищ женского пола, проглотивших кусок, забавлялся тем, что классифицировал их и определял их врожденные и благоприобретенные свойства, благодаря которым старая сербка с ротовой полостью, как у крупной морской рыбы, только потому что она с детства обреталась в пресных водах Сен-Жерменского предместья, ела салат, точно какая-нибудь Ларошфуко.
В этот час можно было видеть одетых в смокинги трех мужчин, поджидавших даму, и вскоре, почти всякий раз в новом платье и шарфе, выбранном по вкусу ее любовника, дама выходила из лифта, который она вызывала на свой этаж, как из коробки для игрушек. И все четверо, полагая, что насажденное в Бальбеке международное чудо природы под названием Отеля, способствовало скорее расцвету роскоши, чем кулинарного искусства, садились в экипаж, отправлялись ужинать за полмили отсюда в известный ресторанчик и там бесконечно долго обсуждали с поваром меню и способ приготовления. Обсаженная яблонями дорога, начинавшаяся от Бальбека, была для них всего лишь расстоянием, которое надо было проехать, – в вечернем мраке им казалось, что она почти такая же, как та, что ведет от их парижских квартир к Английскому кафе или к Тур д'Аржан[184]184
Тур д'Аржан – модный ресторан в Париже.
[Закрыть], – проехать для того, чтобы попасть в отделанный со вкусом ресторанчик, где приятели богатого молодого человека будут завидовать ему, что у него такая любовница, прекрасно одетая, в шарфе, колыхающемся перед маленькой этой компанией, точно благоуханная мягкая завеса, и отделяющем ее от мира.
Я был совсем не такой, как все эти люди, – я не знал покоя. Меня занимало, что они обо мне думают; я хотел, чтобы обо мне знал мужчина с низким лбом, мужчина, на глазах у которого были шоры предрассудков и воспитания, местный вельможа, зять Леграндена, иногда приезжавший в гости в Бальбек, по воскресеньям устраивавший вместе с женой garden-party[185]185
Приемы гостей в саду (англ.).
[Закрыть] из-за чего отель пустел, потому что одного или двух постояльцев он приглашал на эти празднества, а другие, чтобы никто не подумал, что их не пригласили, отправлялись на далекие прогулки. Между прочим, когда он впервые появился в отеле, служащие, только что приехавшие с Лазурного берега и не знавшие его, приняли его весьма нерадушно. Мало того, что на нем не было белого фланелевого костюма, но по старинному французскому обычаю и по незнанию гостиничных порядков, войдя в вестибюль, где были и женщины, он снял шляпу уже в дверях, и директор, решив, что это какая-нибудь мелкая сошка, как он выражался – «из простых», в ответ даже не дотронулся до своей шляпы. Только жена нотариуса, почувствовав влечение к новому человеку, распространявшему вокруг себя аромат пошлейшей надменности, свойственный людям комильфо, заявила с безошибочной проницательностью и безапелляционной вескостью особы, которой известны все тайны леманского высшего общества, что в нем сразу виден человек на редкость тонкий, прекрасно воспитанный, головой выше всех, кто живет в Бальбеке, и к тому же еще он казался ей недоступным – до тех пор, пока доступ к нему ей не был открыт. Благоприятное суждение о зяте Леграндена создалось у нее, быть может, из-за его бесцветной наружности, в которой не было ничего такого, что внушало бы робость, а быть может, из-за того, что по каким-то таинственным признакам она угадала в этом дворянине-фермере с повадками причетника своего единомышленника – клерикала.
Я отлично знал, что отец молодых людей, каждый день проезжавших верхом мимо отеля, владелец универсального магазина, – подозрительный тип, с которым мой отец ни за что не стал бы знакомиться, но «курортная жизнь» преображала их в моих глазах в конные статуи полубогов, а полубоги, – и это еще лучшее, на что я мог рассчитывать, – не удостаивали даже взглядом бедного подростка, уходившего из столовой только для того, чтобы посидеть на песке. Мне хотелось приобрести расположение даже авантюриста, короля безлюдного острова Океании, даже чахоточного молодого человека, о котором мне хотелось думать, что под нахальной внешностью он скрывает пугливую и нежную душу и который, быть может, мне одному расточал бы сокровища любящего своего сердца. Да и потом (в противоположность тому, как обычно расцениваются знакомства, завязывающиеся во время путешествий), если вас увидят на пляже, куда некоторые ездят ежегодно, с определенными людьми, то это может бесконечно увеличить ваш коэффициент в настоящем свете, и ничто так старательно не поддерживается в Париже, – а уж об отчуждении и говорить нечего, – как дружеские отношения, возникшие на морских купаньях. Меня интересовало, какого мнения обо мне все эти временные или местные знаменитости, которых моя способность ставить себя на место других и воссоздавать их душевное состояние причислила не к их настоящему рангу, к тому, к какому они относились, например, в Париже, быть может, весьма невысокому, а к тому, в какой они сами себя записали и в каком они, и правда, были в Бальбеке, где отсутствие единой мерки давало им известное преимущество и вызывало к ним живой интерес. Увы, я особенно болезненно воспринимал пренебрежительное отношение г-на де Стермарья.
Дело в том, что я увидел его дочь, как только она вошла, увидел ее красивое лицо, бледное, почти голубоватое, заметил то, что было своеобразного в горделивой стройности ее стана, в ее поступи, – все это, естественно, наводило на мысль об ее происхождении, об ее аристократическом воспитании, обозначавшемся передо мной тем явственнее, что мне была известна ее фамилия: так экспрессивные мотивы в творении гениального композитора дивно рисуют пышущее пламя, струенье реки и сельскую тишину, – надо только, чтобы слушатели, сначала пробежав либретто, соответственно настроили свое воображение. «Порода», добавляя к очарованию мадмуазель де Стермарья мысль об его почве, объясняла его, сообщала ему полноту. Но это еще не все: «порода» возвещала недоступность очарования, и от этого оно становилось желанней, – так высокая цена увеличивает ценность понравившегося нам предмета. Ствол родословного древа придавал цвету ее лица, вспоенного драгоценными соками, вкус редкостного плода или прославленного вина.
Но вдруг чистая случайность помогла нам с бабушкой заслужить уважение обитателей гостиницы. Дело было так: в первый же день, когда пожилая дама спускалась, производя на всех сильное впечатление тем, что впереди шел лакей, а догоняла ее горничная с забытой книгой и накидкой в руках, и возбуждая любопытство и почтительность, которыми, судя по всему, особенно был преисполнен г-н де Стермарья, директор наклонился к уху бабушки и из любезности (так показывают персидского шаха или королеву Ранавало[186]186
Ранавало III (1862-1917) – королева Мадагаскара с 1883 по 1894 г., когда она была свергнута французами и выслана ими в Алжир.
[Закрыть] простому смертному, который, понятно, не имеет никакого отношения к могущественному властелину, но которому может быть интересно посмотреть на него вблизи) шепнул ей: «Маркиза де Вильпаризи» в то самое мгновенье, как маркиза, заметив бабушку, взглянула на нее с радостным изумлением.
Можно себе представить, что даже внезапное появление, в обличье старушки, самой могущественной феи не могло бы доставить большей радости именно мне: ведь у меня не было никакой возможности познакомиться с мадмуазель де Стермарья, и жил я в краю, где я никого не знал. Никого – практически. А с точки зрения эстетической число человеческих типов до такой степени ограничено, что, где бы мы ни находились, мы не нуждаемся в частых встречах со знакомыми людьми, нам не надо по примеру Свана искать их на картинах старинных мастеров. Так я в первые же дни нашей жизни в Бальбеке встретил Леграндена, швейцара Свана и самое г-жу Сван: Легранден превратился в старшего официанта в кафе, швейцар – в незнакомого проезжего, а г-жа Сван – в содержателя купальни. Своего рода магнетизм притягивает и сцепляет некоторые черты лица и особенности умонастроения, так что когда природа придает человеку новую телесную оболочку, то она не очень его калечит. Легранден, обернувшись официантом, сохранил в неприкосновенности свой рост, форму носа и часть подбородка; г-жа Сван в мужском роде и в звании содержателя купальни не утратила не только своей наружности, но и манеры говорить. Но теперь мне от нее, подпоясанной красным кушаком и при малейшем волнении на море. вывешивавшей флаг в знак того, что купаться воспрещается, – содержатели купален осторожны, потому что многие из них не умеют плавать, – было не больше пользы, чем если бы я ее увидел на фреске «Жизнь Моисея», на которой Сван когда-то узнал ее в облике дочери Иофора[187]187
…на фреске «Жизнь Моисея», на которой Сван когда-то узнал ее в облике дочери Иофора. – Речь идет о фреске Сандро Боттичелли в Сикстинской капелле в Ватикане, изображающей сцены из жизни библейского патриарха Моисея, в частности его жену Сепфору, дочь Иофора.
[Закрыть]. Зато маркиза де Вильпаризи была настоящая; колдовские чары не отняли у нее могущества, – напротив, силою своих чар она могла стократ усилить мое могущество, и теперь я, будто на крыльях сказочной птицы, в несколько секунд преодолевал – по крайней мере, в Бальбеке – бесконечное социальное расстояние, отделявшее меня от мадмуазель де Стермарья.
К несчастью, никто так не замыкался в своей особой вселенной, как бабушка. Она бы не стала меня презирать – она бы просто не поняла меня, если бы узнала, что я дорожу мнением, проявляю интерес к людям, которых она даже не замечала, имена которых вылетели бы у нее из головы, как только она уехала бы из Бальбека; я боялся признаться ей, что если б эти люди видели, что она разговаривает с маркизой де Вильпаризи, то мне бы это доставило большое удовольствие: я же чувствовал, что в отеле к маркизе относятся с почтением и что ее дружба с бабушкой возвысила бы нас во мнении г-на де Стермарья. Я не считал приятельницу бабушки аристократкой; ее фамилия, которую называли у нас в доме, когда я был еще совсем маленьким, стала для меня привычной, мой слух освоился с ней еще до того, как на ней задержалось сознание, а титул только придавал ей своеобразие – так придает своеобразие редкое имя, и так же это бывает с названиями улиц: улица Лорда Байрона, общеизвестная и такая неинтересная улица Рошшуар или улица Грамона ничуть не более аристократичны, чем улица Леонса Рено или Ипполита Леба. Маркиза де Вильпаризи не представлялась мне существом из какого-то особенного мира, так же как и ее родственник Мак-Магон, который, в свою очередь, ничем не отличался в моих глазах ни от Карно[188]188
Карно Сади (1837-1894) – французский инженер и политический деятель, республиканец; избран на пост президента Французской республики в 1887 г., убит в Лионе анархистом Казерно в 1894 г.
[Закрыть], тоже президента республики, ни от Распайля, чью фотографию Франсуаза купила вместе с фотографией Пия IX. Бабушка считала, что в дороге не следует заводить новые знакомства, что на море ездят не для того, чтобы видеться с людьми, что для этого более чем достаточно времени в Париже, что встречи заставят вас тратить драгоценное время на приличия, на всякие пошлости, вместо того чтобы проводить его, не теряя ни секунды, на воздухе, у воды; и, находя для себя более удобным предполагать, что это ее убеждение разделяется всеми и что оно дает право старинным друзьям, которых случай столкнул в отеле, на игру во взаимное инкогнито, она, как только директор назвал фамилию Вильпаризи, отвернулась и сделала вид, что не замечает маркизу, а маркиза, поняв, что бабушка не хочет, чтобы она ее узнала, стала смотреть в пространство. Маркиза ушла, а я опять остался в одиночестве, – так потерпевший кораблекрушение вдруг завидит корабль, но корабль, не останавливаясь, проходит мимо.
Маркиза де Вильпаризи обедала в столовой, но ее место было в другом конце. Она не была знакома ни с кем из обитателей отеля, и ни с кем из тех, кто здесь бывал, даже с маркизом де Говожо; в самом деле, он с ней не поздоровался – это я заметил в тот день, когда он и его жена дали согласие прийти завтракать к старшине адвокатов, а старшина, в восторге от того, что будет иметь честь видеть у себя за столом дворянина, избегал всегдашних своих приятелей и только издали подмигивал им, как бы намекая на это историческое событие, но очень тонко, а то вдруг они подумают, что он подзывает их.
– А вы, я вижу, любите, чтобы все у вас было на широкую ногу, вн человек шикарный, – сказала ему вечером судейша.
– Шикарный? Почему? – разыгрывая изумление, но не умея скрыть свою радость, спросил старшина. – Это из-за моих гостей? – продолжал он, чувствуя, что не в силах дольше притворяться. – Какой же шик в том, чтобы пригласить к завтраку друзей? Ведь должны же они где-нибудь завтракать.
– Нет, не говорите, это шикарно. Ведь это были де Говожо, правда? Я их сразу узнала. Она маркиза. Настоящая. Не по женской линии.
– О, это женщина очень простая, прелестная, без всяких ломаний. Я думал, вы подойдете, делал вам знаки… я бы вас познакомил! – добавил он, легкой иронией умаляя чрезмерность своей любезности, совсем как Артаксеркс, когда он говорит Есфири: «Уж не полцарства ли тебе отдать я должен?»[189]189
«Уж не полцарства ли тебе отдать я должен?» – Стих из трагедии Расина «Эсфирь» (стих 660).
[Закрыть]
– Нет, нет, нет, нет, мы, как скромные фиалки, любим тень.
– Ну и напрасно, еще раз говорю, – расхрабрившись, когда опасность миновала, возразил старшина. – Они бы вас не съели. А как насчет партийки в безик?
– Мы-то с удовольствием, но только не решались предложить, – ведь вы теперь знаетесь с маркизами!
– Да перестаньте! Это обыкновенные люди. Погодите! Завтра я у них ужинаю. Хотите поехать вместо меня? Я не кривлю душой. Откровенно говоря, я бы предпочел остаться.
– Нет, нет… Меня тогда сместят как реакционера! – воскликнул председатель и потом до слез хохотал над своей же шуткой. – А вы ведь тоже бываете в Фетерне? – обратился он с вопросом к нотариусу.
– Ну, я только по воскресеньям, покажусь, и до свиданья. И у меня они не завтракают, как у старшины.
Старшина очень жалел, что в тот день г-на де Стермарья не было в Бальбеке. Но он с лукавым видом обратился к метрдотелю:
– Эме! Вы можете сказать господину де Стермарья, что в этой столовой бывает и еще кое-кто из знати. Вы видели, что сегодня со мной завтракал один господин? Маленькие усики, военная косточка? А? Ну так вот, это маркиз де Говожо.
– Ах, вот оно что? Впрочем, меня это не удивляет.
– Пусть господин де Стермарья убедится, что он здесь не единственный титулованный. Пусть съест. Иногда не мешает сбить спесь со знатных господ. Знаете что, Эме: как хотите, можете ничего ему не говорить, я ведь это между прочим; ему и так все известно.
А на другой день г-н де Стермарья по случаю того, что старшина защищал его друга, пришел познакомиться с ним.
– Наши общие друзья, де Говожо, собирались нас всех позвать, но вышла какая-то путаница с днями, – сказал старшина; как большинство лгунов, он воображал, что никто не станет выяснять незначительную подробность, достаточную тем не менее (в случае, если вам известно, что она не соответствует неприукрашенной действительности) для того, чтобы раскрыть характер человека и раз навсегда внушить к этому человеку недоверие.
По обыкновению, но только чувствуя себя сейчас свободней, потому что ее отец пошел поговорить со старшиной, я смотрел на мадмуазель де Стермарья. Смелая и неизменно прекрасная необычность поз, как, например, в то мгновенье, когда, поставив локти на стол, она поднимала стакан на высоту предплечий, холодность быстро гасшего взгляда, врожденная фамильная черствость, которая слышалась в ее голосе и которую не могли скрыть характерные для нее модуляции, черствость, коробившая мою бабушку, нечто вроде наследственного тормоза, к которому она всякий раз прибегала, выразив взглядом или интонацией свою собственную мысль, – все наводило следившего за ней глазами на размышление о предках, от коих она унаследовала жесткость, нечуткость, стесненность, как будто на ней было узкое платье, которое ей жало. Но блеск, пробегавший в глубине холодных ее зрачков, светившихся иногда почти покорною нежностью, какую всесильная жажда чувственных наслаждений вызывает в душе самой гордой из женщин, которая скоро будет признавать над собой только одну власть – власть мужчины, способного доставить ей эти наслаждения, будь то комедиант или паяц, ради которого она, может быть, бросит мужа; но чувственно розовый и живой румянец, расцветавший на бледных ее щеках и напоминавший алость в чашечках белых кувшинок Вивоны, как будто подавали мне надежду, что я легко добьюсь от нее позволения испытать с нею радость поэтичной жизни, какую она вела в Бретани, жизни, которою она, то ли потому, что уж очень привыкла к ней, то ли в силу врожденной требовательности, то ли в силу отвращения к бедности или скупости родных, по-видимому, не особенно дорожила, но которая все же была заключена в ее теле. В скудных запасах воли, доставшихся ей по наследству и сообщавших выражению ее лица какую-то вялость, она, пожалуй, не смогла бы почерпнуть силы для сопротивления. А когда она появлялась к столу в неизменной серой фетровой шляпе с довольно старомодным и претензиозным пером, она казалась мне особенно трогательной, и не потому, что цвет шляпы шел к ее серебристо-розовому лицу, а потому, что я думал тогда о ее бедности, и мысль эта приближала ее ко мне. Присутствие отца обязывало ее придерживаться условностей, и все же, рассматривая и классифицируя людей с иной точки зрения, чем ее отец, во мне она, быть может, видела не скромное общественное положение, а пол и возраст. Если б г-н де Стермарья как-нибудь оставил ее в отеле одну или если б, – это было бы еще лучше, – маркиза де Вильпаризи подсела к нашему столу и тем настолько изменила бы ее мнение о нас, что я отважился бы подойти к ней, быть может, мы обменялись бы двумя-тремя словами, уговорились бы о свидании, сблизились бы. А если б ей пришлось прожить целый месяц без родителей в своем романтическом замке, может быть, мы бы с ней вдвоем гуляли в вечернем полумраке, когда не так ярко горят над потемневшей водой, под сенью дубов, о которые разбивается плеск волн, розовые цветы вереска. Вместе обошли бы мы этот остров, исполненный для меня особого очарования, оттого что на нем шли будни мадмуазель де Стермарья и его всегда хранила зрительная ее память. Мне казалось, что я мог бы подлинно обладать ею только там, обойдя места, окутывавшие ее столькими воспоминаниями – покрывалом, которое мое влечение к ней стремилось сорвать, одним из тех покрывал, которые природа опускает между женщиной и другими существами (с той же целью, с какою она ставит между всеми существами и самым острым из наслаждений акт размножения и с какою заставляет насекомых собрать пыльцу, прежде чем упиться нектаром) для того, чтобы, обманутые надеждой на более полное обладание, они овладели сначала местностью, где она живет и которая сильнее воспламеняет их воображение, нежели страсть, хотя сама по себе, без помощи страсти, местность не могла бы их притянуть.
И все же мне пришлось отвести взгляд от мадмуазель де Стермарья, так как, полагая, видимо, что знакомство с важным человеком есть действие любопытное, короткое, имеющее самостоятельную ценность, требующее для того, чтобы выжать весь содержащийся в нем интерес, только рукопожатия и проницательного взгляда, не нуждающееся ни в завязывании разговора, ни в поддерживании отношений, ее отец уже оставил в покое старшину и сел против нее, потирая руки с видом человека, только что сделавшего ценное приобретение. А до моего слуха временами долетал голос старшины: едва волнение от встречи в нем улеглось, он, обращаясь, как всегда, к метрдотелю, заговорил:
– Но я же ведь не король, Эме; ну так и идите к королю. Как вы находите, председатель? На вид эти форельки очень недурны, вот мы сейчас их и попросим у Эме. Эме! Вон та рыбка, по-моему, вполне приемлема. Принесите-ка нам ее, Эме, да побольше.
Он все время называл метрдотеля по фамилии, так что, когда кто-нибудь у него обедал, гость говорил ему: «Вы, я вижу, тут свой человек», – и тоже считал необходимым повторять «Эме», придерживаясь правила, которому следовал не он один и в котором смешались робость, пошлость и глупость: будто бы во всем подражать людям, в чьем обществе они находятся, – это и умно и изящно. Старшина беспрестанно называл метрдотеля по фамилии, но с улыбкой: ему хотелось подчеркнуть, что он в хороших отношениях с метрдотелем, но вместе с тем смотрит на него сверху вниз. А метрдотель, всякий раз, как произносилась его фамилия, улыбался умиленной и тщеславной улыбкой, показывая, что он гордится честью и понимает шутку.
Я всегда робел в огромном, обычно переполненном ресторане Гранд-отеля, но особенно мне становилось не по себе, когда приезжал на несколько дней владелец (а может быть, главный директор, избранный акционерной компанией, – наверное сказать не могу) не только этого отеля, но и еще не то семи, не то восьми, которые находились в разных концах Франции и в каждом из которых он, объезжая их, останавливался на неделю. Тогда каждый вечер, почти в начале трапезы, у входа в столовую появлялся этот маленький человечек, седой, красноносый, совершенно невозмутимый и необычайно корректный, которого, по-видимому, так же хорошо знали в Лондоне, как и в Монте-Карло, и везде считали одним из крупнейших содержателей гостиниц во всей Европе. Однажды я на минутку вышел из столовой, а когда, возвращаясь, проходил мимо него, он поклонился мне, чтобы подчеркнуть, что я его гость, но до того сухо, что я так и не понял, чем эта сухость вызвана: сдержанностью человека, не забывающего, кто он такой, или презрением к незначительному посетителю. Лицам очень значительным главный директор кланялся так же сухо, но ниже, опуская глаза как бы в знак стыдливого почтения, словно при встрече на похоронах с отцом усопшей или при виде святых даров. За исключением этих редких, ледяных приветствий, он не делал ни одного движения, как бы давая понять, что горящие его глаза, словно готовые выскочить из орбит, все видят, везде наводят порядок, обеспечивают во время «обеда в Грандотеле» не только безукоризненность деталей, но и стройность ансамбля. Он явно ощущал себя больше чем режиссером, больше чем дирижером – настоящим генералиссимусом. Он верил, что если довести созерцание до предельной напряженности, то все будет в полном порядке, что не будет допущено самомалейшей оплошности, которая могла бы повлечь за собою разгром, и, беря на себя всю ответственность, он воздерживался не только от движений – он даже не водил глазами: замерев от сосредоточенности, его глаза охватывали и направляли всю совокупность действий. Я чувствовал, что даже движения моей ложки от него не ускользают, и хотя бы он исчезал сразу после супа, произведенный им смотр портил мне аппетит на все время обеда. А у него аппетит был отличный – это он доказывал за завтраком, сидя в столовой как частное лицо и занимая такой же столик, как и все. Его столик имел только одну особенность: пока главный директор ел, другой, всегдашний директор, стоя, все время что-то ему говорил. Он был его подчиненным и оттого заискивал перед ним и безумно боялся его. А я за завтраком не очень его боялся: затерянный среди посетителей, он был тактичен, как генерал в ресторане, делающий вид, что не замечает сидящих тут же солдат. И все же, когда швейцар, окруженный своими «посыльными», сообщал мне: «Завтра утром он уезжает в Динар. Оттуда – в Биарриц, а потом – в Канн», – мне становилось легче дышать.
Мне жилось в отеле не только скучно, оттого что у меня не было знакомых, но и беспокойно, оттого что у Франсуазы их было много. Можно подумать, что эти знакомства могли многое облегчить нам. Как раз наоборот. Пролетариям не так-то просто было завязать дружбу с Франсуазой – они достигали этого лишь в том случае, если проявляли к ней величайшую учтивость, но уж если им это удавалось, то она только их за людей и считала. Зато, согласно старому своду ее законов, друзья ее господ ничего для нее не значили, и если дел у нее было по горло, то она считала себя вправе выпроводить даму, пришедшую к бабушке. Что же касается ее знакомых, а именно – тех немногих простолюдинов, которых она удостоила своим разборчивым дружеским расположением, то здесь ее поступками руководило законоположение хитроумное и неумолимое. Так, сведя знакомство с содержателем кофейни и молоденькой горничной, которая служила у бельгийки и шила на нее, Франсуаза приходила убирать у бабушки не сразу после завтрака, а только через час, потому что содержатель кофейни готовил для нее кофе или кофейный отвар, или потому что портниха просила посмотреть, как она шьет, и не прийти к ним Франсуаза не могла – она считала это просто недопустимым. А к портнихе надо было быть особенно внимательной: она была сирота, воспитывалась у чужих людей, теперь кое-когда ездила к ним на несколько дней погостить. Франсуаза относилась к ней со смешанным чувством жалости и доброжелательного презрения. У Франсуазы была семья, был доставшийся ей после смерти родителей домик, где жил ее брат, у которого была не одна, а несколько коров, и она не могла смотреть на безродную девушку как на ровню. Девушка собиралась провести пятнадцатое августа у своих благодетелей, а Франсуаза все твердила: «Умора! Говорит: хочу на пятнадцатое августа[190]190
Пятнадцатое августа. – В этот день католическая церковь отмечает Успение.
[Закрыть] домой съездить. „Домой“ говорит! А это даже и не ее родина, чужие люди ее подобрали, а она: „Домой“, – как будто это взаправду ее дом. Несчастная девушка! В какой же она, стало быть, бедности живет, раз не знает даже, что такое свой дом!» Но если б Франсуаза дружила только с горничными, приехавшими сюда вместе с господами, и, когда она обедала «там, где прислуга», принимавшими ее за благородную, которую, быть может, обстоятельства или особая привязанность к моей бабушке заставили пойти к ней в компаньонки, – принимавшими, глядя на ее отличный кружевной чепец и на ее тонкий профиль, – если бы, словом, Франсуаза зналась только с людьми, не служившими в отеле, это было бы еще полбеды, она не могла бы им помешать быть нам в чем-либо полезными по той простой причине, что в любом случае, хотя бы она их и не знала, они ни в чем не могли быть нам полезными. Но Франсуаза подружилась со смотрителем винного погреба, с кем-то из кухни, с дежурной по этажу. И на нашей повседневной жизни это отозвалось таким образом: в день своего приезда Франсуаза, еще никого здесь не знавшая, поминутно звонила из-за всякого пустяка, и притом в такое время, когда ни бабушка, ни я звонить не решились бы, и на наш слабый протест отвечала: «А сколько они дерут!» – как будто платила она; теперь же, когда некто, связанный с кухней, стал ее приятелем и у нас явилась надежда, что в смысле удобств мы от этого выиграем, Франсуаза, если у бабушки или у меня зябли ноги, не решалась звонить даже в самое урочное время; она уверяла, что на это посмотрят косо, так как придется растапливать плиту или беспокоить прислугу, которая сейчас обедает и будет ворчать. Заключала же она свою речь выражением, которое, несмотря на неопределенность тона, было нам вполне понятно и неопровержимо доказывало, что мы неправы: «Вот в чем дело-то…» Мы не настаивали из боязни, что она прибегнет к другому выражению, более грозному: «Это ведь не что-нибудь!..» Короче говоря, мы лишились горячей воды из-за того, что Франсуаза сдружилась с человеком, гревшим воду.
Наконец и мы завели знакомство – против желания бабушки, но благодаря ей: однажды утром она столкнулась в дверях с маркизой де Вильпаризи, и обе вынуждены были заговорить, предварительно обменявшись жестами, выражавшими изумление и нерешительность, попятившись, посмотрев друг на друга с сомнением и только после этого разрешив себе изъявления учтивости и радостные восклицания: так в иных пьесах Мольера два актера, стоя почти рядом, но притворяясь, что не видят друг друга, произносят длинные монологи в сторону, но вдруг их взгляды встречаются, они не верят своим глазам, один другого перебивают, потом говорят вместе, наконец диалог сменяется у них дуэтом, и они бросаются друг другу в объятия. Маркиза де Вильпаризи хотела из деликатности сейчас же проститься с бабушкой, но бабушка проговорила с ней до самого завтрака: ей хотелось узнать, почему маркиза получает почту раньше нас и где она покупает хорошее жареное мясо (маркиза де Вильпаризи, любившая хорошо поесть, – не одобряла кухню отеля, где нам подавали блюда, о которых бабушка, как всегда цитируя г-жу де Севинье, говорила, что «от таких роскошных яств как бы с голоду не умереть»), И с этого дня у маркизы вошло в привычку, пока ей принесут завтрак, присаживаться к нашему столику, не позволяя нам вставать, боясь хоть чем-нибудь нас побеспокоить. Но из-за разговора с ней мы все-таки часто засиживались после завтрака до противного времени, когда ножи валяются на скатерти рядом со смятыми салфетками. Сживаясь с мыслью, – а это мне было необходимо, иначе я бы разлюбил Бальбек, – будто я на краю света, я старался смотреть вдаль, чтобы не видеть ничего, кроме моря, чтобы открывать в нем переливы красок, описанные Бодлером, а наш столик я окидывал взглядом только в те дни, когда нам подавали огромную рыбу, морское чудище, в отличие от ножей и вилок существовавшее еще в первобытную пору, когда жизнь только-только притекала в Океан, во времена киммерийцев, чудище, тело которого, с бесчисленными позвонками, с синими и розовыми жилками, создала природа, но по определенному архитектурному плану, и у нее получилось нечто вроде многоцветного морского собора.