Текст книги "Ящик незнакомца. Наезжающей камерой"
Автор книги: Марсель Эме
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 29 страниц)
Целый месяц с помощью Жоселины я усиленно знакомился с управлениями и службами СБЭ. Чаще всего я наталкивался на нежелание и холодное отношение работников дирекции, которых Эрмелен наверняка настраивал против меня. В определенной мере эта более или менее очевидная недоброжелательность служила своеобразной лакмусовой бумажкой для выявления ставленников генерального директора. Устройство СБЭ представляло собой сложный механизм, мысли о котором не покидали меня и дома, почти не оставляя времени на раздумья о незнакомце и его рассказе. Кроме того, Лормье часто задерживал меня в своем кабинете, чтобы поговорить о каком-нибудь проекте, о какой-нибудь опасной ситуации или даже чтобы поделиться со мной соображениями, на которые его наводило время. Он не любил меня и был достаточно тонок, чтобы чувствовать, что я его тоже не люблю, но он нередко предпочитал мое общество общению с Одеттой или Жоселиной, вероятно, потому что я мужчина и, возможно, также по причине моего дерзкого характера, что предоставляло его собственной натуре больше возможностей взрываться, чем мягкость и податливость моих коллег. Излюбленной темой его разговоров было малодушие хозяев, их преступная и самоубийственная сентиментальность. Коммунизм, говорил он, не стучится в наши двери, он сидит внутри нас (внутри хозяев). Затем включалась тема хозяйских детей, воспитываемых слишком вольно, которые прониклись социалистической идеологией и разительно отличаются от своих родителей. Когда он спрашивал мое мнение, я, естественно, не говорил ему все, что думаю, но поневоле приходилось как-то формулировать свои мысли. Эти нудные разговоры помогли мне найти ответы на отдельные вопросы, которые я никогда до сих пор себе четко не ставил. В такие моменты, когда Лормье расслаблялся и высказывался с грубоватой откровенностью и не без определенной агрессивности в мой адрес, он казался мне зеркалом, отражающим со значительным увеличением некоторые жизненные устои ему подобных. Именно слушая его, я понял раз и навсегда, что богачи, самые лучшие из них, самые доброжелательные, самые искренние христиане глубоко убеждены, что принадлежат к породе людей, настолько отличающейся от моей, что в их понимании не существует абсолютно ничего общего между этими породами. Можно было подумать, что деньги, которыми они обладают, внушили им, что в жилах их течет голубая кровь. В результате этих разговоров я, может быть, понял, почему не пошел в коммунисты. Я узнавал в этом сильном чувстве буржуазного превосходства чувства, которые испытывает активист комдвижения по отношению к непосвященным, на которых он часто смотрит свысока, с вызовом здоровяка, которому уже все давно понятно. Подобно буржую, набитому деньгами и окруженному почестями, человек, обогащенный марксистскими истинами, уже не считает себя просто человеком.
Я хорошо ладил со своими коллегами, которые после двухнедельной совместной работы, похоже, безоговорочно приняли меня. Мы образовали команду, безраздельно преданную интересам президента, однако наши чувства к нему серьезно отличались. Одетта – зрелая женщина, которой уже перевалило за тридцать, работала с Лормье больше двенадцати лет и хотя была достаточно проницательной, чтобы разобраться в хозяине, относилась к нему лояльно. Длительное общение с ним, очевидно, притупило ее реакцию, а ее темперамент, веселость, практичность не позволяли ей высказывать какие-либо резкие суждения. Младшую из них троих – Анжелину – в начале прошлого года привела в СБЭ Одетта и сейчас опекала ее. Несомненно, свое отношение к Лормье она копировала с Одетты, но мне показалось, что она пока еще не переборола отвращение, которое должна была внушать внешность президента. Что касается Жоселины, служившей Лормье всей своей волей, всем своим разумом, то совершенно очевидно, что она его раскусила и внутренне не принимала. Все в нем приводило в возмущение ее деликатный характер, ее человечность, и я даже думаю, что она в душе ненавидела его, если только не решила смотреть на него просто как на социальное явление. Во всяком случае мы с ней, не сговариваясь, никогда и ни единым словом не касались моральных качеств шефа. Поэтому личность его не стояла между нами. Помимо споров о работе случалось, что иногда все три женщины сообща ополчались против меня. Причиной таких столкновений был исключительно Носильщик. Бывали дни, когда, раздраженный постоянным упоминанием его имени, произносимого с необъяснимым поклонением («Именно так должен думать и Носильщик…» «Носильщик сказал бы то же самое…» «Это идея Носильщика…» и т. д.), я восставал против таких необоснованных утверждений и пытался припереть девушек к стенке, спрашивая, что они понимают под «духом Носильщика». Они уклончиво отвечали, что для избранных людей, способных слышать его, дух Носильщика – это дух, и добавлять к этому еще что-либо опасно. Я повторял фразы и мысли, которые они ему приписывали, и без труда уличал их в противоречивости. Они снисходительно смеялись, говорили, что я рассуждаю, как мещанин, как лавочник, как торговец, как мелкий французишка, как фарисей, ленивый умом, кухонный политик и прочее. В числе ста тридцати служащих всех рангов, работавших в СБЭ, был один, которого они превозносили до небес, – завхоз Фарамон, имевший над всеми то несравнимое преимущество, что видел Носильщика. Я мог в принципе и не знакомиться с его службой, не имевшей сколько-нибудь значительного веса, но мне хотелось все знать о фирме и к тому же расспросить его о Носильщике. И вот как-то после обеда я спустился по лестнице в хозчасть, занимавшую большое квадратное помещение в подвале с оштукатуренными стенами. Какой-то человек ходил между рядами новых стульев, пишущих машинок, стеллажей с настольными лампами, чернильницами, пепельницами, стопками писчей бумаги, метелками, пылесосами, ведрами и даже умывальниками. Кабинет завхоза находился у двери и представлял собой застекленную просторную каморку без потолка. При моем появлении Фарамон поднял голову не без обеспокоенности, ибо его редко посещали, и прикрыл газетой какие-то листки, на которых он перед этим писал, что навело меня на мысль – он занимается своими личными делами в рабочее время, Фарамон был примерно моего возраста, лет двадцати восьми, с умным лицом, на котором сверкали маленькие, черные, живые и в то же время робкие глаза. Костюм на нем сидел плохо. Поскольку он явно не знал, кто я такой, я представился и попросил ознакомить меня с его работой, что он и сделал весьма доброжелательно. Затем я задал ему вопрос, ради которого, собственно, и пришел.
– Мне говорили, что вы один из редких людей, кто встречался с Носильщиком.
– Это правда, – улыбнулся Фарамон, – но было бы неправильно говорить, что я с ним встречался. Это значило бы, что я беседовал с ним, тогда как на самом деле я видел его с минуту, а может быть, и меньше. Правда также, что я слышал его. Где это было? На улице Мабийон, около половины первого ночи, я шел с приятелем по бульвару Сен-Жермен. Вы знаете улицу Мабийон? Там на одной стороне прорыли широкую траншею метров двадцать длиной, а поперек нее проложили мостки для пешеходов. Выглядит, впрочем, все это сооружение не так уж и плохо. На одном из мостков стояло человек шесть-семь, они громко разговаривали и смеялись. Когда мы поравнялись с ними, один из них подошел к моему приятелю: «Привет, старик! Не узнаешь? Я же Люк Бланшон». Оказывается, они когда-то учились в одном лицее. Они обменялись несколькими словами, и Бланшон сказал, понизив голос: «Я тут с Носильщиком, видишь, тот высокий парень в кожаной куртке, держит девушку за руку?» Я, естественно, посмотрел. Красивый парень, приятный, я бы сказал таинственный. Он произнес: «Из тортов я люблю только яблочный пирог». Потом все они пошли в какой-то дом, и Бланшон с ними. Вот и все.
Он не лгал. Яблочный пирог действительно любимое блюдо моего брата. Я спросил, что он думает о Носильщике.
– О, вы знаете, мне этот Носильщик ни к чему. От моей работы здесь голова не расколется. Время от времени мне звонят сверху: «Алло! Это комната такая-то? У мадам Шамбрье сломался стул, а у мсье Летона перегорела лампочка». Я выхожу из своей каморки, беру новый стул, новую лампочку и говорю Эрнесту: «Отнеси это в такой-то кабинет. Стул – для Шамбрье, лампочка – Летону». Эрнест берет стул и спрашивает у меня: «Ты уверен, что этот стул выдержит? Эта Шамбрье, извини меня… С ее задом…» Вот так мы с ним тащимся. Потом он возвращается со сломанным стулом и перегоревшей лампочкой. Лампочки перегорают у всех по очереди. Время от времени вызываем столяра отремонтировать мебель. А тому здесь так нравится, что он не может с нами расстаться. Да мы и сами вечером не особенно торопимся домой. Тут у нас нечто вроде приюта отшельников, прибежище. Так что, вы понимаете, Носильщик мне ни к чему… Разумеется, это не мешает нам с симпатией относиться к тем, кто носится с этим там, наверху. Напротив.
Мой разговор с Фарамоном все-таки пролил какой-то свет на феномен Носильщика. Больше всего меня удивило то, что Мишель находился с группой людей на каких-то мостках на улице Мабийон. Мне было любопытно узнать, чем он занимается во время своих прогулок, оканчивающихся между двумя и четырьмя часами ночи, и я попытался расспросить его, но он не мог сказать ничего определенного. «Ничего необычного я не делаю», – отвечал он мне. Или: «Как когда, не могу сказать точно». Не думаю, что он не хотел рассказывать. Для него это было так, как если бы я расспрашивал его о том, как он проводит послеобеденные часы. В первую субботу после моего освобождения я провел с ним все время после обеда в нашем кабинете-столовой. Правду говоря, трудно сказать, чем мы занимались. В комнату входили какие-то люди, чаще всего не здороваясь, потом уходили не прощаясь, возможно, чтобы показать, что они фактически не расстаются друг с другом. Разговоры никогда не касались каких-то определенных тем, при этом не говорилось ничего необычного или значительного. К тому же Мишель подолгу молчал, работая над своей пьесой. Часов около четырех явился парень в зеленой рубашке, тот, который оставил на столе три тысячи франков в день, когда я в первый раз пришел домой после тюрьмы. Он уселся на пол у стены, напротив Мишеля, и тотчас же принялся заниматься каким-то африканским диалектом, вытащив из-за пазухи пачку исписанных листков. Мишель прошелся по комнате, подошел к какой-то девушке, прижал ее к себе, не больше, и чуть взъерошил ей волосы. Если не ошибаюсь, это было самое заметное событие за все это время. Единственной тайной для меня было это неприметное и естественное согласие Мишеля с посетителями, которые не проявляли по отношению к нему какого-то нескромного восхищения или других чувств, возвышающих его над ними.
Вернувшись от Фарамона, я поделился с тремя своими коллегами тем, что он поведал мне о Носильщике. Он им раньше уже рассказывал об этой встрече, но, чтобы не разочаровать их, он любезно ничего не сказал о яблочном пироге. Я от такой возможности не отказался. Мне очень хотелось передать им эти слова Носильщика, так как в подлинности их я был вполне уверен. Опасения Фарамона были напрасны. Вопреки тому, что я ожидал, слова эти их очаровали и растрогали, особенно Жоселину, которая даже записала их, чтобы они никак не исказились в ее памяти. И опять-таки мне было любопытно понять их.
– Да объясните же вы мне наконец, какие чувства, какой тайный смысл вы находите в этой фразе: «Из тортов я люблю только яблочный пирог»?
На сей раз они не стали называть меня ни мещанином, ни обывателем, отдав предпочтение выражению серьезных и сдержанных чувств. Я видел или мне казалось, что я вижу по их глазам, как сильно их тронули наполненные человеческим смыслом слова, сказанные среди ночи. Это мог быть только Носильщик. Из тортов он любит яблочный пирог. И так просто об этом сказал. У Жоселины увлажнились глаза. Само собой разумеется, что Лормье ничего не знал об этой преданности Носильщику, да и имя это ему было не известно. Я представил себе презрительные слова, которыми он смел бы всю эту ерунду, но представляя это, я чувствовал временами, что почти готов разделить пылкую преданность Жоселины и ее сослуживиц к Носильщику.
Руководители служб и подразделений, с которыми мне приходилось сталкиваться, не были похожи на Фарамона. Исполненные важности, они плохо мирились с тем, что какой-то новичок под предлогом знакомства с фирмой сует нос в их работу. Чтобы заставить считаться со мной, Лормье неоднократно самолично вмешивался в эти отношения. Несмотря на упорное сопротивление, мне все-таки удавалось проникать куда нужно и, используя опыт Жоселины, знакомиться с главным. Так я убедился, что Лормье не лгал, когда говорил, что Эрмелен привлекает на свою сторону крупных акционеров за счет уступок, очень дорого обходившихся СБЭ. Мне, впрочем, показалось, что Лормье и сам без зазрения совести действует такими же методами, что вынуждало его замалчивать то, что делает его соперник. Просматривая бухгалтерские отчеты, я понял, хотя и не был в этом абсолютно уверен, что президент проворачивает экспортные махинации в свою пользу. Я обнаружил существование шведской компании, очевидно фиктивной и созданной им самим, которая закупала у СБЭ электронные приборы, экспортировавшиеся по государственной лицензии по ценам, на четверть ниже французских, а затем перепродавала их той же Франции, не вывозя их при этом с территории страны. Разница эта шла в кассу шведской компании, т. е. в карман Лормье. Честно говоря, я мысленно представил себе именно такую схему после того, как просмотрел корреспонденцию соответствующей службы, но мне она тогда показалась правдоподобной. Учитывая значительные суммы оборота, прибыль, получаемая Лормье, достигала десятков миллионов франков в год. Не думаю, что он занимался этим из жадности или любви к риску. Пускаясь на мошенничество и присваивая себе то, что принадлежит другим, такой человек, как он, просто считал, что завладевает тем, что ему положено. Возможно даже, он считал, что те средства, которыми он пользуется для достижения своих целей, не хуже и не лучше разрешенных законом. Я подумал, не следует ли мне рассказать о сделанном открытии Одетте и Жоселине, но решил обо всем молчать. Поставив их в известность, мне пришлось бы либо уйти из СБЭ, что ставило меня в очень затруднительное положение, либо вместе с ними покрывать мошенничество президента. Признаюсь, что я без труда успокоил свою совесть. Внутренняя уверенность не смогла бы заменить подлинные доказательства, коль скоро речь идет об обвинении человека – пусть даже и не гласном. Татьяна, с которой я решил посоветоваться, передернула плечами:
– Ты совершенно ненормальный. Во что ты собираешься вмешиваться? Лормье грабит некоторых крупных акционеров, самый мелкий из которых наверняка миллиардер. Пусть эти акулы отбирают у себя самих жирные куски и грызутся между собой. У тех же, у кого за душой ни копейки, может быть только одна мораль: проходить мимо.
Последовав совету Сони, я сам сделал первые шаги к примирению, и наши отношения вновь наладились. Татьяна отказалась от версии с семейством Бижу и принялась разрабатывать новую – крупного банкира Камассара, протестанта, имевшего двух сыновей – Филиппа, восемнадцати лет, и тринадцатилетнего Жан-Жака. Можно ли считать имя младшего «придурковатым»? Немного поспорив, мы пришли к выводу, что это в конечном счете вопрос ощущения. Что касается мадам Камассар, то с ней все примерно сходилось – светская женщина, хотя и исполненная чувства долга и строгих нравов. Старший сын, Филипп, якобы находился на полном пансионе в одном швейцарском коллеже, и, если верить Полетте, примерщице у Орсини, мадам Камассар начинает говорить уклончиво и нервничать, когда ее спрашивают о нем, что подтверждал и парикмахер Жан-Этьен, делавший даме прическу по меньшей мере дважды в неделю. Не приходилось сомневаться, что перед нами тайна. Однако тут возникала неувязка с банкиром, который, как выяснилось, не был педерастом, и сведения, поступавшие по этому поводу из надежнейших источников, совпадали. Татьяна, правда, считала, что с этими протестантами надо держать ухо востро, и, чтобы не выпирать за рамки приличий, они не колеблясь настрогают хоть восемь душ детей. Это суждение мне крыть было нечем, потому что я никогда не имел дела с протестантами, хотя, впрочем, в шестом классе лицея с нами учился мальчик с красивым печальным лицом и светлыми глазами, относившийся ко мне доверчиво и дружелюбно. Как-то, когда мы выходили из лицея, он вдруг спросил у меня: «Какой длины у тебя член?» В его вопросе, как мне тогда показалось, было больше простого беспокойства, чем свидетельства определенных наклонностей. Застигнутый врасплох, я, не думая и не прикидывая, ответил наобум: «Тридцать сантиметров». Он повторил эти слова изменившимся голосом, а взгляд его исполнился тревоги, и в последующие дни он ходил все время в глубокой грусти, причины которой, судя по его виду, были неведомы. В следующую четверть он в лицее не появлялся и больше никогда я о нем не слышал. Тем не менее наше расследование по банкиру мне пришлось прекратить, так как благодаря весьма любопытному стечению обстоятельств Татьяна узнала, что предполагаемый незнакомец Филипп прекрасно успевает по правописанию.
Я приходил к Татьяне дважды в неделю и однажды заснул рядом с ней таким глубоким сном, что проснулся только в шесть утра. Я хотел сразу же встать, но она удержала меня, а когда я заговорил о ее матери, она ответила:
– Да что она, по-твоему, дура? Она все знает. Спи.
И действительно, когда я встал в половине восьмого, Соня ничуть не удивилась, увидев, что я выхожу из спальни ее дочери. Она лежала на животе прямо на полу и читала биографию Сен-Жюста, купленную накануне на набережной.
– Ваши революционеры, от Людовика XV до Луизы Мишель, воистину похожи на героев романов, – сказала она.
Я ответил, что так оно и есть, не спрашивая о причинах, по которым она причислила к революционерам Людовика XV, и по совету Татьяны осведомился, нет ли у нее случайно бритвы для меня. Щетина у меня черная, жесткая, и мне приходится бриться каждый день, если я не хочу выглядеть, как настоящий бродяга.
– У меня остались от Адриана безопасный станочек, кисточка и мыло, а от порезов – такой красивый ляпис. Пойдемте, Володя.
Я последовал за Соней в ее спальню, в которой царствовал совершеннейший беспорядок, хотя из мебели в ней только и было что маленькая железная кровать да дубовый шкаф. Перекопав гору одежды, книг, коробок, картонок и прочих вещей, она обернула ко мне смущенное лицо:
– Ничего не понимаю. Только на днях я видела ее. Это книга, обернутая в синюю бумагу.
– Да нет же! Вы хотели найти не книгу, а бритву! А книга в синей бумаге – та, что вы сейчас читали.
Соня покраснела. Потом она полезла под кровать и извлекла из-под нее большой картонный чемодан, в котором лежали свернутая валиком юбка, коробка от камамбера с карманными часами внутри и завернутые в газету бритва, мыло и ляпис.
– Умоляю вас, не говорите Татьяне ничего об этой книге. Она злится на меня из-за моей беспамятности. Вчера снова меня ругала. Говорит, что не может больше этого терпеть.
Просить меня об этом было излишне. Я пошел бриться на кухню. Вскоре пришла Татьяна, обнаженная до пояса, со схваченными резинкой волосами, и стала умываться рядом со мной холодной водой. Закончив бриться, я хотел было снова все завернуть в газету, но она сказала:
– Положи на полочку сверху. Ты будешь приходить ночевать у меня. Я была счастлива сегодня ночью и когда просыпалась. Счастлива от того, что ты рядом, такой надежный, крепкий. Я хотела бы когда-нибудь стать твоей большой заботой. Обещай, что придешь ночевать еще.
Я искренне пообещал, но, очевидно, она ждала от меня большей пылкости в словах. Какое-то мгновение мы стояли молча, и вдруг я увидел, что она плачет. Ее большие зеленые глаза были полны слез, стекавших по свежевымытому лицу. Я дал ей сначала поплакать. Слезы, которые женщины проливают поутру на свою судьбу, – это слезы трезвой печали, и их не утешишь никаким сочувствием. Я понимал, что меньше всего Татьяна опечалилась из-за меня. Когда она смыла холодной водой следы слез, я стал уверять ее, что сделаю для нее все, что она захочет, и взял ее за руку. Она усмехнулась открыто, почти весело, из чего я понял, что над маленькой трагедией, возможность которой она дала мне почувствовать, опущен занавес.
– Пора расставаться, – сказала она, – я опаздываю.
На работе Лормье держал меня у себя в кабинете до середины дня, убеждая в том, как повезло «людям моего рода, что им не приходится нести на себе бремя состояния и сопутствующий ему шлейф забот». Он даже вслух предавался предо мной мечтам о счастье проехаться в метро и встретить там, как он сам сказал, «одно из тех полуденных созданий – парижских мастериц, благосклонности которых можно добиться за копеечный букетик фиалок». Придя домой, я с изумлением увидел, что Носильщик уже встал и оделся. Я испугался, уж не заболел ли он, но Мишель успокоил меня. В нарушение всех своих привычек, ставших для него твердым правилом, он провел всю ночь вне дома и только что вернулся. Он удивился и обеспокоился, не застав дома Валерию. Я вынужден был сообщить ему, что тоже ночевал в другом месте, и мы пришли к выводу, что она скорее всего решила наказать нас тем, что не пришла к обеду домой. Мы стояли с братом в прихожей, обмениваясь разными предположениями, когда в квартиру вошла Валерия. На ней не было лица. Увидев нас, она замерла на пороге, потом облегченно вздохнула и разрыдалась. Не спуская с нас глаз, она медленно, осторожно, словно боясь, что это видение исчезнет, приблизилась к нам, взяла каждого за руку и поднесла наши руки к своим губам. Наконец она смогла вымолвить дрожащим голосом:
– Сегодня утром, когда я увидела, что ни один из вас не ночевал дома, я перепугалась, но потом решила, что вы это сделали назло. Ну, думаю, ладно, погодите же… Но когда я пришла домой в двенадцать, тут опять никого не было. Я ждала, ждала, а вас все нет. Я не знала, что думать. Потом на меня напал такой страх, что в половине первого я выскочила из дома, как очумелая. Я собралась бежать к твоему приятелю, этому, в зеленой рубашке. Я часто вижу его днем с одной девкой с улицы Сен-Дени. Я помчалась в ту ее гостиницу, разыскала девицу, но парня с ней не было. Тогда я позвонила из кафе в СБЭ. Мне ответила какая-то ненормальная, которая ничего не поняла. Я была в панике… В общем, так вот… Но вы же, наверное, проголодались, да и время уже. Сейчас омлетик наскоро сварганю. А ты накрывай на стол.
Обедали мы весело. Валерия смотрела на нас полными нежности глазами. На обращенный к нему вопрос о его необычном отсутствии прошлой ночью Мишель ответил очень просто:
– Мы начали расходится по домам около двух часов, и я оказался вдвоем с одной итальянкой – такая начинающая киношница, худая, длинная, но за пазухой нечто волнующее – два мяча для регби под белым шерстяным свитером. Я мог бы договориться встретиться с ней здесь после обеда, но на меня просто что-то нашло. Я проводил ее до гостиницы и поднялся к ней в номер. Ляжки у нее хиловатые, но зато какая грудь!
– Итальянка… Все время иностранки, ничего нового. А ты? Конечно же, ты провел ночь у своей жидовочки. Все они заразы… Тут и думать нечего… они все московские шпионки, жидовско-марксистские шлюхи, вербующие народ в свою партию. Меня от этого воротит. Ах, скорей бы уж Пинэ пришел к власти! Уж он-то всех этих выметет отсюда поганой метлой!
Думаю, что сам Мишель был растроган тем, что она так испугалась нашего отсутствия. Мы с Валерией пошли на кухню сварить кофе, и она положила мне голову на плечо, а я поцеловал ее с нежной признательностью. Я почувствовал, сколько тепла, сколько близости придает эта девушка – часто сердитая, но всегда внимательная – нашему очагу. Минутой позже, пока я еще оставался на кухне, она была уже в объятиях Мишеля, впившись своими губами в его. Эта семейная картина лишь подтверждала ту фактическую ситуацию, с которой я сам согласился, и все же мне стало немного не по себе. Мишель не смутился ни капли, а Валерия и того меньше, более того, она заявила, что в ней куда больше привлекательности и сексуальности, чем у всех наших жидовочек и иностранок.
В тот же день после обеда у меня произошла на работе резкая стычка с Эрмеленом. Лормье еще не было на месте. Дважды в неделю он занимался делами, которые не касались СБЭ. Зная, что его нет, Эрмелен принес Одетте требование, направленное ему профкомом одного из заводов СБЭ по поводу вводимых там изменений в производство.
– Меня об этом не информировали. Я полагаю, что директор завода и президент договорились между собой, не считая нужным посоветоваться со мной, как это чаще всего и случается. Как бы там ни было, приходится сожалеть, что профком получил какие-то козыри в свои руки.
– Господин генеральный директор, мы не имеем отношения к решению директора и ничего на знаем о нем.
Одетта взяла из его рук письмо, и пока она читала, Эрмелен вынул из кармана газету и развернул ее.
– Час от часу не легче! – воскликнул он. – Полиция арестовала рецидивиста, убившего старика из-за пятисот франков!
Я сидел за своим столом и раскладывал утренние записи. Одетта положила на стол письмо, а Эрмелен повернулся ко мне и с любезной улыбкой съязвил:
– Преступлением на жизнь решительно не заработаешь.
– Точно так же, как и хамством, – отпарировала Одетта. – Можете забрать ваше письмо, я не буду его читать.
– Не стоит так реагировать, Одетта. Наш генеральный директор поддевает меня из-за моей судимости. И делает это столь остроумно, что на него просто нельзя обижаться. К тому же мы, убийцы – и в этом наша слабость, – мы обожаем, когда добропорядочные люди намекают нам вот так на наши преступления. Помню, мне было шестнадцать лет, когда я совершил свое первое убийство… я тогда задушил соседку в ее же постели, чтобы легче было ее изнасиловать… да, так вот, мой дядя, полицейский инспектор, страшно похожий на нашего генерального директора и обладавший не менее острым умом…
Рассказу моему не суждено было окончиться. Одетта, Жоселина и Анжелина смеялись так, что мясистые уши Эрмелена налились кровью. Вне себя, он с воплем подскочил ко мне и ударил по лицу. Я предвидел такого рода поворот событий, но, учитывая мое положение, знал, что если отвечу ему тем же, то мне несдобровать, а потому заставил себя сдержаться. Я очень спокойно встал и занял удобную позицию для отражения второй пощечины, что оказалось излишним, так как мои женщины втроем набросились на него. Одетта – девушка сильная – заломила ему руку за спину, Жоселина же с Анжелиной схватили его за вторую руку, пытаясь оттащить к двери. Он орал на них, требуя отпустить его руки, обзывал идиотками, дурами, и, как они ни старались, сдвинуть его с места им не удалось. Я держался чуть позади, удерживая себя от соблазна врезать ему ногой в лодыжку, но ограничился тем, что открыл дверь кабинета и громко позвал курьера: «Скорее сюда! У генерального директора приступ безумия!» Курьер прибежал, но Эрмелен, вырвавшись из рук Жоселины и Анжелины, встретил его ударом кулака, расквасившим бедняге нос. Одетта все еще держала его левую руку, а Жоселина выскочила в коридор и стала звать на помощь, крича, что генеральный директор взбесился. В кабинет вбежала дюжина служащих, и им удалось скрутить Эрмелена, несмотря на поток оскорблений, изрыгаемых им, и яростные попытки высвободиться. Одетта воспользовалась передышкой и позвонила Лормье, не побоявшись при этом назвать безумное поведение Эрмелена белой горячкой. Поэтому, когда Лормье явился в контору и вызвал к себе Эрмелена вместе со мной и Одеттой, то прежде всего спросил у него, пьет ли он вообще или же напился в этот раз случайно. Каждая деталь происшедшего исследовалась подробнейшим образом, что заставляло Эрмелена испытывать жесточайшие муки унижения. Я, со своей стороны, проявил великодушие, пообещав, что не буду подавать жалобу ни в суд, ни в профсоюз.
Когда я рассказал все это Татьяне, она потребовала от меня не связываться с Эрмеленом, потому что, по ее словам, я мог удержаться в СБЭ только милостью Лормье, а если я стану невыносимым для одного из двоих главных соперников, то мне будет очень плохо, когда они помирятся. Я никак не ожидал от нее такой мудрости и, естественно, сказал ей об этом, на что она ответила, что только учится жить.
– Я говорю это не для того, чтобы спорить с тобой, просто я знаю, что в жизни у тебя были более интересные возможности, чем твой Рафаэло.
– Ты так считаешь? Дело в том, что раньше меня волновало только одно: как бы не умереть с голоду. Теперь же, когда я могу посмотреть на себя и на свою работу немножко со стороны, я вижу, что мне приходится думать и о другом, и я многому учусь.
– Не понимаю. Выходит, ты пошла в манекенщицы из-за того, что там есть возможность думать?
– Ох! Ты с твоими вопросами!.. Ты хочешь понять абсолютно все. В конце концов, это просто неприятно!
– Ты права. Мне всегда кажется, что все можно объяснить.
Я молчу столько, сколько нужно, чтобы понять, что я зануда, а Татьяна, думая, что сделала мне больно, хочет приласкать меня. Мы лежим в ее кровати. Время еще не позднее – одиннадцать часов. Она страстно целует меня, и почти сразу же ее взгляд отдаляется, уходит от меня, и я чувствую, что она думает о чем-то другом. Так было почти весь вечер. И во время ужина, и после него она как бы витала неизвестно где. Я гашу свет и пытаюсь заснуть. Татьяна обращается ко мне сонным голосом: «Милый, ты будешь со мной что бы ни случилось». Я отвечаю «да» и засыпаю. Утром, расходясь каждый на свою работу, мы условились, что я приду в воскресенье к ужину и останусь на ночь. В это воскресенье я провел послеобеденное время дома, на улице Сен-Мартен. Валерия от скуки предложила поиграть в шашки, и чтобы не мешать Мишелю, занятому своей пьесой, мы пошли в спальню. Мы уселись на большой кровати, моей, и после того как она легко выиграла у меня несколько партий, Валерия отодвинула шашки в сторону и заговорила о Татьяне:
– Она красивая, но для тебя слишком высокая. Не знаю, отдаешь ли ты себе отчет, но ты рядом с ней выглядишь смешно. Представляю себе, как ей трудно в постели совладать с таким большим телом, да к тому же, наверное, она все время дергается. Я уверена, что тебя это раздражает.
В том, что она говорила о резких движениях Татьяны, можно было видеть и проницательность и интуицию. Часто, желая показать мне свое нестерпимое желание, которого она на самом деле не испытывала, Татьяна начинала целовать меня, обнимать, щипать, причем порывы ее были так неловки, что выводили меня из равновесия.