Текст книги "Ящик незнакомца. Наезжающей камерой"
Автор книги: Марсель Эме
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 29 страниц)
– Вы оба сумасшедшие, и один, и другой! – кричала мать.
– Да, я сумасшедший, – орал мсье Ансело, – но это я вас запру в сумасшедший дом! Бернар, скажи слово, одно только слово, и я их завтра туда отправлю! Всех троих, то есть всех четверых, в одну психушку! С их динамизмом и потрясающей поэзией!
Проникшись отвращением к этой сваре, которая уже его не касалась, Бернар в конце концов увел отца. Мадам Ансело осталась в столовой вместе с дочерьми, наслаждаясь приятнейшим отдыхом в момент затишья после бури.
– Так в конце-то концов, – обратилась она к Мариетт, – как это все случилось?
Мариетт подняла глаза и ответила страдающе-печальным голосом:
– Я ничего не понимаю. Я сидела здесь, в столовой, с Бернаром. Мы говорили о том, о сем, о сегодняшнем дне, о всяком разном. Тут заходит папа и начинает упрекать меня, что я не даю Бернару спать. И тут пришли вы. Ей-Богу, не понимаю.
XVЭлизабет позвонила на завод и сказала:
– Пожалуйста, придите к нему. Он очень разволновался из-за происходящего. Я страшно волнуюсь. Это стало у него какой-то навязчивой идеей, переходящей в неврастению, чтобы не сказать хуже. Я думаю, ваш приход пойдет ему на пользу. Он вам очень доверяет и действительно был бы рад вас видеть. Умоляю вас, придите.
Шовье пообещал и отправился к ним в следующее воскресенье, сразу после обеда.
От августовской жары в квартиру поднимались испарения из закоулков, куда не проникало солнце. Жильбер, сынишка Малинье, стоял на коленях на своем обычном месте, положив голову на подоконник, и всматривался в кусочек неба в ожидании потоков живой воды. Радио приглушенно транслировало речи, произносимые на каком-то митинге Народного фронта. Аплодисменты и возгласы, доносились глухим долгим шумом, будто с отдаленной улицы. Малинье в лейтенантском кепи сидел у дальнего конца стола, сильно сморщив лоб и остолбенело уставившись неподвижным взглядом на первую страницу газеты, огромные заголовки которой проедали ему мозги. «Наши испанские братья предъявляют на нас права», – гласил заголовок. В правой руке он держал фланелевую тряпку, которой время от времени протирал приклад или затвор ружья, дуло которого на другом конце стола было просунуто в некое подобие амбразуры, сложенной из трех стопок книг. Вдруг радио заговорило каким-то особенным голосом, не совсем похожим на голоса предыдущих ораторов. Это был голос волнующий, странно-непринужденный, приковывающий к себе внимание легкой и умелой игрой модуляций. Не отрывая глаз от газетного заголовка, Малинье насторожил уши и услышал, как радио произносит те же слова, что рассыпались крупными буквами по странице: наши испанские братья предъявляют на нас права. Он взволновался и забеспокоился. Совпадение показалось ему угрожающим и подозрительным. Он достал из кармана бинокль и, полуулегшись на столе рядом со своим ружьем, стал вглядываться в амбразуру. В бинокль он явственно различил поднимающуюся революцию, гнусное кишение расхристанных коммунистов, евреев, запроданных социалистов, алкоголиков, бородатых радикалов, художников-кубистов, немецких шпионов и московских провокаторов. Пожирая тело Франции, орда медленно продвигалась вперед, то останавливаясь, то опять приходя в движение, но все время уверенно и широко наступая, как морской прилив. Внезапно панорама революции затуманилась, и Малинье перестал что-либо видеть. После тщетных попыток подстроить бинокль он не без отвращения решился нарушить конвенцию и, бросив взгляд поверх стопки книг, оказался лицом к лицу со своим сыном, с интересом следящим за его манипуляциями.
– Какого тебе черта надо? – спросил он подозрительно.
Ребенок, застигнутый врасплох и немного напуганный, не отвечал и только растерянно улыбался.
– Я спрашиваю, какого черта тебе тут понадобилось? – настаивал Малинье со злобой в голосе.
Эта ярость и непонятная подозрительность вконец расстроили Жильбера, он опустил голову и расплакался. Отец слез со стола, взял малыша на руки и, целуя его, сказал ему обеспокоенным голосом:
– Ну ладно, ладно, не буду. Не плачь. А то опять сейчас начнется. Ну, иди к окошку, иди.
Жильбер удалился, похныкивая, а он опять уселся перед газетой и пробормотал, пройдясь тряпкой по ружейному затвору:
– Они все переходят на сторону революции, один за другим. Я одинок. Одинок.
Шовье пришел около трех. Элизабет встретила его у дверей и заговорила почти шепотом, как в прихожей у больного. Увидев, как она взволнованна, он почти позабыл, что они раньше были любовниками, и различал в нежном взгляде Элизабет лишь мольбу исстрадавшейся супруги. Войдя в столовую, он поразился поведению Малинье и его военному снаряжению.
– К тебе пришел мсье Шовье, – доложила Элизабет.
Малинье поднялся в радостном порыве и поспешил навстречу посетителю. Он с улыбкой показал ему ружье и счел своим долгом объяснить, что как раз только что его чистил, позабыв, кажется, что напялил на голову кепи офицера запаса. И тут же опять стал рассеянным. Лицо его снова сделалось озабоченным, взгляд обратился куда-то внутрь, так что Шовье уже не мог его поймать, слова он цедил с трудом, иногда не вовремя и даже совершенно невпопад. Присутствие жены, казалось, чем-то беспокоило его. Она оставила мужчин, извинившись, что обязанности матери семейства вынуждают ее находиться при Жаклин. Жильбер остался в комнате и издалека с любопытством наблюдал за гостем.
Сидя на расстоянии вытянутой руки от своего ружья, Малинье нерешительно посматривал на Шовье и, приподнимая кепи, двигал его на голове туда-сюда, словно ища для него наилучшее место. Наконец он решительным жестом нахлобучил его и, казалось, хотел что-то сказать, но передумал и провел тряпкой по ружейному прикладу. Затем повернулся к сыну, который уселся у другого конца стола, и сказал ему слащавым голосом:
– Ну иди к мамочке на кухню. Скоренько, милый мой.
Он проводил его глазами до двери и, когда ребенок скрылся, издал облегченный вздох.
– Так все же спокойнее. Не то, чтобы я не доверял, но я знаю и его, и его мамашу. Ну, в общем, спокойнее.
Он пододвинулся на стуле почти вплотную к Шовье и вперил в него взгляд, сверкающий угрозой, гневом и страхом.
– Ну так вот, на этот раз уже приехали, – сказал он. – Это то, о чем я сто раз говорил и предупреждал. Франция смывается. Что? Я не прав?
Он следил за реакцией своего товарища, готовый отречься от него, осыпать его оскорблениями. Шовье энергично кивнул и ответил убежденным тоном:
– Несомненно. Ситуация серьезнейшая, тяжелейшая.
– А! Ну вот! Ну вот! – вскричал Малинье. – Ведь не один же я так считаю!
– Надо иметь мужество видеть вещи такими, как они есть, – добавил Шовье.
– Да, но ведь никто не хочет видеть их так, как вижу я, никто! Нет, замолчи, ты ничего не знаешь, ничего не понимаешь! Я должен все тебе рассказать.
Малинье, все еще сдерживая свой пыл, стал перечислять язвы Франции и описывать наказания, раскрывающие на францию свою пасть. Слушая его, Шовье думал о том, что это умопомешательство происходит не только от тревоги за судьбу отечества, но и от разочарований личного характера. Недоверие к жене, которую Малинье подозревал в переходе на сторону революции, могло быть только продолжением некой неуверенности, относящейся к их интимной жизни. Он наверняка смешивал в едином потоке ненависти врагов отчизны и врагов своего домашнего очага. Шовье подумал, что это смешение не лишено смысла, и, хоть совесть его и не мучила, ему стало немного неприятно оттого, что он был любовником Элизабет. Впрочем, вскоре он перестал об этом думать. Взгляд Малинье блуждал, и говорил он теперь с пламенным и туманным красноречием, в котором возникали ужасающие видения гражданской войны, убийств, изнасилований, женщин-поджигательниц и баррикад. Он видел Францию до самой Соммы наводненную германскими войсками и капитулирующую после двух-трех лет Сопротивления, чтобы окончательно раствориться в коммунизме, анархии, алкоголизме, кубизме и разврате и стать посмешищем для всего мира. Самое худшее было то, что лишь он один смел посмотреть в лицо столь жутким перспективам. Само зрелище легкомыслия и мягкотелости французов было для него невыносимо.
– Пусть все мои старые раны откроются, пусть вытечет кровь до последней капли, или я схвачу ружье и убью первую же свинью, которая пройдет под моими окнами, будь то мужчина или женщина! – воскликнул он в приливе безумия.
Он обессиленно упал на стул и стал молча теребить козырек своего кепи, ища для него новое местоположение.
– И правда, – буркнул он, – не знаю, зачем я все это тебе говорю.
Он встал со стула и, растянувшись на столе, как и до этого, навел бинокль на амбразуру. Что-то прокудахтав, он покинул свой наблюдательный пункт и сказал Шовье, протягивая ему бинокль:
– Пожалуйста, на, взгляни сам.
Шовье взял бинокль и наклонился к амбразуре, но Малинье потребовал, чтобы он по его примеру улегся на стол, считая это положение единственно подходящим. Шовье подчинился без возражений.
– Хорошо наведи, на середину, – сказал ему Малинье, когда он оказался в требуемом месте. – Вон там, чуть левее.
Пять-шесть лет назад, после того, как эта мода уже давным-давно прошла, ему случилось увидеть несколько образчиков кубистской живописи. Он об этом давно и думать перестал, но вот уже несколько дней его преследовало это воспоминание как символ некоего чудовищного извращения, и художники-кубисты предстали перед ним в образе опасных врагов наравне с коммунистами и отказниками от военной службы.
– Я очень рад, что все это видел, – заявил Шовье, возвращая ему бинокль. – Я понял, что ты не тот человек, которого события могут застать врасплох. Теперь ты должен узнать, для чего я к тебе пришел. Есть еще несколько человек, которые, как и ты, осознали всю серьезность положения, и мы приняли решение быть ко всему готовыми и рассчитывать только на себя.
Малинье жадно слушал, и лицо его начинало проясняться.
– А это не очередной трюк с патриотическими лигами? – спросил он недоверчиво.
– Да нет же, будь спокоен. Это подпольная группа, где будет максимум две сотни человек, но надежных, вроде тебя, готовых пожертвовать жизнью. Большие соединения неповоротливы, трудноуправляемы и существование их нелегко утаить.
Шовье объяснил, в чем состоят цели и методы деятельности этой секретной группы. Малинье впитывал каждое слово. Он был несколько разочарован, узнав, что мероприятие будет длительным, но важность боевой задачи, выполнение которой он лично должен был возглавить, придала ему бодрости. Ему было поручено в ожидании государственного переворота заняться углубленным изучением деятельности страховых компаний и сферы их интересов и, кроме того, везде и всегда быть настороже – на улице, в автобусе, в кафе, следя за умонастроением граждан. Каждую неделю он должен будет посылать одно-два донесения Шовье, который будет передавать их в мозговой центр.
– Естественно, тебе придется бывать в обществе, ходить в кино, в театр. Особенно на оперетты и мюзиклы. Именно там: легче всего уловить настроение толпы. Главное – нужна особая осторожность и полная конспирация. Начиная с сегодняшнего дня, у тебя больше нет своих мнений. Ничто из услышанного, вокруг не сможет взволновать тебя. Ты всегда будешь улыбаться весело и заинтересованно, чтобы развязать язык болтунам. О, это не так-то просто!
– Не волнуйся. Я сумею справиться.
Шовье указал на ружье, бинокль и кепи.
– Само собой разумеется, не может быть и речи обо всех этих игрушках. Будь любезен убрать это в тайник немедленно.
Не без сожаления Малинье снял кепи и, подобрав ружье и бинокль, заткнул амбразуру словарем.
– Возвращаясь к теперешней ситуации, – продолжал Шовье, – скажу тебе, что переживать незачем. Все эти коммунисты – премилые ребята, и нам, должно быть, удастся договориться с их главарями.
Малинье стукнул прикладом об пол и с горящими глазами начал крыть на чем свет стоит коммунистическую сволочь.
– Ну вот, видишь, – сказал Шовье, – я поймал тебя, как малого ребенка. При одном слове «коммунист» ты теряешь голову. Это нехорошо, уверяю тебя. Я думал, что могу рассчитывать на твое хладнокровие, а сейчас спрашиваю себя, не зря ли я с тобой связался.
Малинье сконфуженно извинился и стал умолять Шовье забыть эту несчастную выходку. Он обещал отныне держать себя в руках в любых обстоятельствах.
Несколько мгновений спустя Шовье остался наедине с Элизабет, которая выслала мужа за покупками в соседнюю лавку. Она взяла его руки в свои и сказала:
– Я была неправа. Ты не сердишься на меня?
Он ответил:
– Да нет, конечно.
Однако оставался при этом каким-то далеким.
– А теперь уже вы проявляете щепетильность, – вздохнула она.
– Скорее героизм, – сказал он, прижимая ее к себе. – С тех пор как вы оставили ключи на комоде, я ждал вас каждый день и позавчера, когда вы позвонили, был просто счастлив. Я обрадовался меланхолии Малинье, которой был обязан вашим звонком. Но теперь я уже не могу этому радоваться. Его состояние гораздо хуже, чем я думал. Кажется, он с вами несколько осторожничает, и, может быть, вы не видите его таким, каким мне довелось его сейчас увидеть. Несомненно, политические события вскружили ему голову, но я думаю, что личные разочарования тоже послужили одной из причин и, может быть, даже главной причиной. Я придумал одну историю, чтобы занять его ум, но боюсь рассчитывать на особый результат.
Шовье рассказал о подпольной группе и секретном задании, которое он дал Малинье.
– Это именно то, что ему было нужно, – сказал Элизабет. – Вы его спасли.
– Не спешите, Элизабет. Его можно спасти, если вы этого будете хотеть со всей твердостью и терпимостью. Только вы можете что-то сделать. Ну что я могу вам сказать? Я никогда не был женат, но и без этого могу себе представить, что может дать молодая женщина сорокапятилетнему мужчине.
Элизабет расплакалась. Поглаживая ее волосы тыльной стороной ладони, Шовье думал о том, что она слишком хороша для Малинье (но не для него). Хотя, может быть, и совсем наоборот. Может быть, Элизабет недостойна быть женой такого человека, которому скорее нужна ура-патриотическая бой-баба, чем-то похожая на удава, а чем-то на кобылу, из тех, что можно увидеть в патриотических лигах и на парадах в честь Жанны д’Арк. Но какого черта Элизабет выходила за него замуж? Ну да, он же был в военной форме. И, что также могло понравиться юному сердцу в восемнадцать лет, он обладал ясностью духа и веселостью, присущими некоторым военным, которых профессия сохраняет в почти девственном неведении жизненных печалей. Но красивую женщину двадцати пяти лет это больше не обольщает. Не говоря уже о том, что истово верующие, но безыскусные мужчины всегда немного смешны в глазах красотки в этом возрасте. Я уверен: она находила, что ее муж сильно проигрывает бедняге Ласкену. И все же. Ласкена тревоги за отчизну не довели до сумасшествия. Да и меня, впрочем, тоже.
Отдавая этот долг дружбе, Шовье касался губами затылка и уха Элизабет, и ему очень хотелось сделать все, что положено. К счастью, Малинье не мог задержаться надолго. Он пошел в кондитерскую на улицу Батиньоль. Но он все же задерживался. Возможно, воспользовался поручением, чтобы прогуляться с детьми. Может быть, и есть время. Милый, говорила Элизабет, сердце мое, мой сладкий грех, я – твоя женщина, и ожидающе всхлипывала. «В конце концов, какая разница, – подумал Шовье, – ведь я же люблю ее». В тот же миг вернулся Малинье с детьми. Выйдя из кондитерской, он зашел в кафе и втерся в беседу между посетителями.
– Я времени зря не терял, – сказал он, когда жена пошла заваривать чай. – Сегодня вечером я составлю для тебя первое донесение и даже обещаю отпечатать его на машинке. Да, если бы ты меня видел, прямо поразился бы. Представь себе, что в какой-то момент я даже стал поносить армию. Я, Малинье, поносил армию!
При воспоминании об этом он расхохотался, и Шовье, смотревший на него с какой-то нежностью, принял этот смех за доброе предзнаменование. Но хорошее настроение Малинье длилось недолго. Когда разлили чай, он впал в угрюмую задумчивость, и рука его то и дело тянулась к козырьку кепи. Перед уходом Шовье напомнил ему об обязанностях заговорщика и тем, казалось, взбодрил его. Молчаливые прощальные жесты Элизабет были навязчиво-красноречивы, и, унося с собой память о ее прекрасных заплаканных глазах, Шовье, честно зарекавшийся, что между ним все кончено, очень рассчитывал на то, что она посетит его уже в понедельник.
Встреча с Бернаром Ансело была назначена на полвосьмого в ресторане на бульваре Курсель. Бернар пришел первым. Что-то в нем изменилось. Глаза сияли нежным светом, как у человека, поклявшегося быть счастливым. Шовье был в шоке. Он стал нарочно оттягивать момент объяснения. Что вы думаете о сложившейся ситуации? Перейдя ко второму, они все еще говорили о Жуо. Но Бернар вовсе не спешил. Он был счастлив, и даже для Жуо в его голосе находились почти ласкательные интонации.
– Может, давайте перейдем к вещам более важным? – предложил наконец Шовье.
– С удовольствием, – ответил Бернар. – Я попросил вас об этой встрече потому, что хотел поговорить о Мишелин и обо мне. Я не забыл наш первый разговор, много думал о нем и в конце концов понял, что вы были совершенно правы. Мои терзания кажутся мне сегодня абсолютно смешными и необоснованными, и я рад признаться вам, что они исчезли.
Видя удивление Шовье, он рассмеялся здоровым юным смехом.
– Неожиданный поворот, не правда ли? Но вы сейчас все поймете. Накануне своего отъезда Мишелин пришла ко мне вместе с мадам Ласкен. Меня дома не было, и все прошло как нельзя хуже. В доме находились два невыносимых, даже можно сказать отвратительных типа, присутствие которых, должно быть, показалось мадам Ласкен и Мишелин по меньшей мере странным. Правда, эти два дурацких клоуна были совершенно в тон всей вечеринке, ибо моя мать и сестры, как всегда в своем репертуаре, были несравненны и даже превзошли самих себя. Сегодня я смеюсь, но в тот вечер, узнав, что они приходили, я впал в настоящее отчаяние. А затем, через несколько дней, вдруг почувствовал, что с меня свалился тяжелый груз. У меня пропал тот страх перед встречей Мишелин с моими сестрами и матерью, когда одна мысль об этом была для меня невыносима, как судимость. Столь пугавшее меня событие произошло, и мне казалось, будто я сделал трудное, но необходимое признание. Скрывать мне было больше нечего, и моя совесть претендента была чиста.
– Весьма буржуазное самоощущение, – заметил Шовье.
– Не упрекайте меня в этом, – улыбнулся Бернар. – Нельзя же жениться на Мишелин Ласкен и заводах Ласкена с самоощущением анархиста.
Но Шовье, казалось, весьма мрачно смотрел на решение Бернара жениться на его племяннице. Причины столь внезапной перемены казались ему такими же ребяческими, как и предшествующие сомнения. Он не видел причин изменять свое мнение об этом юноше. Впрочем, Бернара его замечания совершенно не смущали, и он отвечал на них шутя и с оптимизмом.
– И потом, – сказал Шовье, – вы, кажется, совсем забыли, что Пьер – ваш друг. А дружба, черт возьми, накладывает определенные обязательства. Во всяком случае так мне кажется. У друга не отбирают жену под тем простым предлогом, что любят ее и любимы ею. Я не считаю, что проявляю излишнюю суровость или ретроградство, говоря, что такое поведение недостойно мужчины. Да, молодой человек, да. Вы хоть подумали, какое горе вы можете причинить Пьеру Ленуару? Нет, конечно. А это, между прочим, первое, что должно было вам прийти в голову. О, уверяю вас, у людей моего возраста совсем другие понятия о дружбе. Я, конечно, имею в виду людей великодушных, настоящих мужчин.
Бернар добродушно слушал его и думал, что дядя Мишелин – человек хороший, но уже стареющий и немного занудный. А раз он упрямится – ну и ладно, тогда обойдемся без его одобрения.
XVIРастянувшись в шезлонгах и укрыв головы от пылающего солнца под одним зонтиком, мадам Ласкен и Джонни мило беседовали на пляже Ле Пила. Метрах в ста впереди Мишелин и Милу, выйдя из воды, обсыхали на песке среди других лежащих тел терракотового цвета. Мадам Ласкен наслаждалась в обществе Джонни каким-то диковинным покоем. В его взгляде никогда не светилась та неясная угроза, и в голосе никогда не звучала та половинчатая суровость, которые столь неприятным образом соединяются у большинства мужчин. А в его разговоре, так по-женски перескакивающем с одного на другое, не было никакой язвительности. Рядом с ним она ощущала спокойную уверенность, как в обществе какого-нибудь любезного аббата, уютно-оптимистичного и в делах земных обращенного лишь к радостям сытной еды и здорового сна.
– Я не вижу детей, – сказала мадам Ласкен.
– Да вон они, прямо перед нами, лежат среди молодежи. Я узнаю Эвариста по формам его тела. Есть что-то удивительное, вы не находите, в этой разнице между формами мужского тела и женского.
– Я как-то никогда об этом не думала, – сказала мадам Ласкен, – но это действительно правда.
– Посмотрите на всех этих женщин в купальниках. Ни одна не похожа на другую. Формы их неопределенны, и в них нет ничего по-настоящему человеческого. По крайней мере, мне так кажется. Они скорее напоминают животных. Видите вон ту даму с большим животом и на тонких ножках? Это же прямо какое-то сумчатое!
– Ой, ну да! Вот именно, надо же!
– Другие напоминают жвачное животное, или пеликана, или крестьянскую лошадь. Заметьте, кстати, что только женщин сравнивают с кобылами. Выражение «вислозадая кобыла» может относиться как к женщине, так и к лошади. В общем, женское тело – это нечто переходное между мужским телом и телом животного. Вот почему при взгляде на животное мы всегда испытываем какое-то смущение и даже испуг, как перед лицом предательства. А мужское тело, наоборот, говорит четким и ясным языком. Посмотрите: торс, бока, изгиб бедер – все совершенно бесспорно определяет признаки и границы вида. Мужские ягодицы специфичны. Глядя на них, я понимаю, что передо мной. Моя мысль не рассеивается.
– Именно так. Мысль не рассеивается.
И мадам Ласкен улыбкой и кивком головы ответила на приветствие какой-то дамы, шедшей мимо с группой отдыхающих.
– Это та дама, что вчера с нами здоровалась, – сказала она, оборачиваясь к Джонни. – Я помню, что видела ее в Париже, но забыла ее имя, если, конечно, вообще когда-нибудь знала. Сегодня утром мы с ней перекинулись парой слов на волнорезе. Она даже сказала мне, что когда-то была с вами знакома. И от нее я узнала, что вы – очень видный педераст.
– О Боже, – скромно заметил Джонни.
Мадам Ласкен было известно о существовании гомосексуалистов, но лишь изредка доводилось слышать слово «педераст», да и то безо всяких особых разъяснений. Поэтому ее ввело в заблуждение ложное сходство в произношении таких слов, как «педикюр», «педаль», «педометр», и она по аналогии решила, что это слово имеет какое-то отношение к бегу.
– Мой зять тоже большой педераст, – сказала она, – но после женитьбы уже не побегаешь.
– Естественно, – вздохнул Джонни с сочувствием.
– А жаль. У него прекрасная техника. Я как-то недавно видела его за этим занятием. Это было действительно очень интересно. Когда он одевался, то выглядел таким же свежим, как и до начала. Но я думаю, он сумеет воспользоваться несколькими неделями одиночества в Париже. Да и не то, чтобы наше присутствие ему сильно мешало. Мы с Мишелин думаем, что для него лучшего развлечения не надо.
Джонни зачарованно слушал мадам Ласкен и думал: «Какая чудесная семья». Приход Мишелин и Милу изменил тему разговора. Мадам Ласкен спросила молодого человека, как продвигается его литературные труды.
– Благодарю вас, я весьма доволен. Получается неплохо. В той главе, что я сейчас пишу, есть образчик поэтического реализма! Динамизм потрясающий.
– Эварист – удивительный человек, – сказал Джонни. – Он работает так усердно и размеренно, что я просто восхищаюсь. За то время, что мы здесь, он написал почти треть своей книги. Если мсье Пондебуа заедет к вам на пару дней и вы сочтете, что Эварист может показать ему свою работу и не слишком его этим обременит, то у мсье Пондебуа будет достаточно материала, чтобы составить свое мнение.
– Я не уверена, что он приедет, – ответила мадам Ласкен. – Думаю, с учетом нынешних событий он вряд ли решится покинуть Париж. Ему нужно находиться там, чтобы быть в курсе, употребить свое влияние на благо родины. Его роль необычайно важна. Монсиньор Пурпье говорил мне буквально перед нашим отъездом: «Люк Пондебуа взвалил на себя великую и благородную миссию защиты общечеловеческих ценностей». И он защищает их, уж будьте уверены! Ведь недаром же его наградили командорской лентой.
– Вполне заслуженная награда, – сказал Джонни. – Узнав эту новость из газет, мы страшно обрадовались. Эварист был вне себя от счастья.
– Это правда, – подтвердил Милу. – Я был доволен неимоверно. Все, что он творит, мне так нравится! Да, да. Ведь у него такой динамизм!
– О да! – сказала мадам Ласкен. – И смотрите, как любопытно – Люк ведь даже не ожидал такой награды. В ответ на мое письмо с поздравлениями он написал мне буквально следующее: «Весть о том, что я включен в наградной список в честь 14 июля, была для меня такой же неожиданностью, как и для вас». Какой оригинальный мальчик!
Мишелин лежала на песке рядом с шезлонгом матери и не вмешивалась в разговор. Те из проходящих мимо мужчин и женщин, кто замедлял шаги, чтобы полюбоваться ее загорелым телом, поражались печали ее лица. Уже несколько дней Мишелин носила эту отсутствующую маску ледяной меланхолии, будто была захвачена неимоверным видением собственной души, которое постоянно вставало перед ее внутренним взором. Невидящий взгляд наугад останавливался на каких-то предметах, но иногда пристально смотрящие глаза вдруг расширялись, словно эти предметы, открываясь ей в своей простой реальности, становились устрашающими свидетелями. Она избегала общества молодых людей, с которыми познакомилась в прошлом году. Один Милу обладал привилегией сопровождать ее на пляже, но она с ним не заговаривала, а отвечала кратко и не глядя на него.
– Господи, уже шесть часов, – сказал Джонни. – Эварист, милое дитя, пора за работу.
С шести до семи Милу и его покровитель перечитывали утренний труд и готовили задел на завтра. Вопреки опасениям Джонни молодой писатель от дела не отлынивал. Он еще не был им увлечен, но этот отдых на море казался таким скучным, а дни – такими длинными и бессмысленными, что он согласился бы писать сколько угодно страниц, чтобы только убить время. Эта потребность богатых людей приезжать сюда, чтобы целыми неделями зевать среди нечеловеческого пейзажа, была непонятна для него. В те долгие часы, которые он проводил в обществе Мишелин, лежа рядом с ней на песке под палящим солнцем, он с тоской думал о сутолоке парижских бульваров, о кафе, о девочках и даже о родном предместье, где наверняка не уткнешься взглядом в пустынное молчаливое пространство. Однако уверенность, что он недаром теряет здесь время, утешала его в этом изгнании.
– Ну что, до вечера? – спросил он, прощаясь с Мишелин.
– Да, да, – сказала мадам Ласкен, – заходите за ней, Эварист. Маленькая прогулка после ужина ей совсем не повредит. Я уверена, что у нее от этого лучше сон.
Когда мужчины ушли, Мишелин заняла место Джонни в шезлонге. Мать стала рассказывать ей о дикой ссоре между слугами, вспыхнувшей на кухне во время обеда. Кухарка набросилась на водителя и горничную и даже обзывала их соответственно паршивым кабаном и грязной шлюхой. Мадам Ласкен говорила об этом с некоторой завистью и скрытым сожалением о том, что трагедия, как всегда, ограничивалась кухонными стенами. Тем временем по пляжу прошел легкий шумок. Все показывали друг другу великую кинозвезду, которая прогуливала своего свежеиспеченного четвертого мужа. И в этот самый момент перед шезлонгами появился Пьер Ленуар. Мадам Ласкен воскликнула: ах, какой приятный сюрприз. Мишелин натужно улыбнулась и поднялась, чтобы поцеловать его.
– Я на машине, – сказал он, – и так как не знал, в котором часу прибуду, телеграмму вам не давал. К тому же еще сегодня в девять утра я не знал, что сюда приеду. Мой брат отпустил меня, когда я пришел в контору. Думаю, что это благодаря твоему дяде. Он с ним переговорил.
– Я надеюсь, вы останетесь надолго?
– Завтра после обеда уезжаю. Я должен быть на работе в понедельник к девяти.
Пьер рассказал, как он добирался в среднем на восьмидесяти километрах в час, по бутерброду в Туре и Пуатье, проколол шины в Барбезье, движение сумасшедшее – и туристы гуськом, и гоночные машины, и фургоны, велосипеды, тандемы, самокаты, не считая грузовиков и грузовичков по десять и по двадцать, и возы со снопами тащатся посреди дороги, и собаки, куры, утки, и коровы с быками целыми стадами, и похоронные процессии. А мотоциклы, да, я забыл, мотоциклов полно. И у людей никакого соображения – как только я иду на обгон, выскакивают двое сзади, трое спереди, по одному с каждой стороны, один из люка лезет, а ремонтная машина высыпает кучу щебня. Это тонкая работа. То газую, то включаю сцепление, то переключаю, то выключаю, то поворачиваю на тормозах, то жму на стоп, то все бросаю и еле-еле уворачиваюсь. Человека два-три ранил, конечно – в толпе разглядеть трудно, но я был не виноват, это все признавали.
Затем он пересказал парижские новости. Нового ничего. Революция тащится помаленьку. Вроде все довольны. Кузен Пондебуа защищает общечеловеческие ценности. В одной только что напечатанной прекрасной статье по испанскому вопросу он желает победы и Народному фронту, и повстанцам, мечтая о грандиозной симфонии, в которой сольются божественное и социальное. Пьер не читал, но статья нашла глубокий отклик в элитных кругах. Об этом много говорили у Ансело, где он ужинал позавчера, в четверг. В этой симфонии, как говорили девушки, столько величия, красоты, эзотеризма, теогонизма, просто неслыханно. Они вообще очень горячо выступают за красных. Мадам Ансело говорит, что хочет записаться в женский батальон, она бы там была пулеметчицей, ради динамизма. Муж ее не возражает, даже наоборот. Бернар? Господи, мне он показался каким-то, ну, слегка странным. Похоже, мое присутствие ему было неприятно, по крайней мере, смущало его. Может, он думает, что мы на него сердимся за то, что он прекратил играть в теннис? Во всяком случае у меня было такое впечатление, что меня пригласили, не спросив его или против его желания. Мне позвонила его сестра Мариетт. Это самая младшая из сестер. Да, она мне говорила об одном молодом писателе, с которым вы виделись у них и который отыскал вас здесь. Да, Эварист. Точно, я помню, вы мне о нем писали в одном из писем. Кстати, насчет писателя: Люк Пондебуа думает, что сможет вырваться сюда на два-три дня в конце той недели, Хотя терпеть не может море.