Текст книги "Ящик незнакомца. Наезжающей камерой"
Автор книги: Марсель Эме
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 29 страниц)
ЭРНЕСТИНА. А Иоланда, она была девственницей, когда выходила замуж?
ЖАН-ПЬЕР. Разумеется! Как ты могла подумать?..
ЭРНЕСТИНА. В самом деле, как я могла подумать такое. Для богатых девственность наверняка имеет какой-то смысл. Она удачно вышла замуж?
ЖАН-ПЬЕР. Да, она овдовела.
ЭРНЕСТИНА. Лучше и быть не может. Деньги, уважение, спокойствие… В общем, жизнь, о которой все мечтают. (Вздыхает.) Что ты обо мне подумаешь после того, как увидел меня здесь?
ЖАН-ПЬЕР. О, я достаточно знаю жизнь, чтобы ничему не удивляться.
ЭРНЕСТИНА. Ты сильнее меня. Мне самой случается иногда удивляться, что я здесь. Правда, эти мысли одолевают меня лишь на какой-то миг… Смотри-ка, это Дебора Уорнер. Она уходит?
ЖАН-ПЬЕР. Кинозвезда? Где? Которая?
ЭРНЕСТИНА. Высокая, рыжая, там, у лестницы. Похожа на трубу. И рожа, как у камбалы. Но все равно, я хотела бы иметь такие же бабки, как она. Можно даже меньше. Каких-нибудь семь-восемь миллионов. Я тогда сразу бы вернулась на родину. Купила бы лавочку на улице Генерала Грошю, наняла бы продавщицу и покрикивала на нее. Пожертвовала бы что-нибудь на благотворительные дела господина кюре. Но этому не бывать ни завтра, ни послезавтра.
ЖАН-ПЬЕР. Потанцуем?
Эрнестина ставит стул рядом с плетеным креслом и идет танцевать с Жан-Пьером. Они удаляются в глубь сцены под звуки мелодии «Мальбрук в поход собрался». Выходят. В кресло садится Иоланда.
БОРДЕР. Пока ее брат танцует в «Небосводе» с Эрнестиной, Иоланда спит в своей кровати неоготического стиля, но сон ее не крепкий, несмотря на принятое успокоительное. Сейчас ей снится, что она прогуливается по голой степи. Вокруг нее, сколько хватает глаз, только серая редкая трава. Она поворачивает голову и вдруг видит посреди степи дверь. Она бежит к ней, открывает ее, и перед ней – Леонард Эрманго. Она закрывает дверь и хочет вернуться назад, но перед ней возникает Селестен. Она снова входит в дверь, возвращается, опять входит. И всякий раз натыкается на кого-то из них двоих. Обессилевшая от этих метаний, она чувствует, что вот-вот свалится. Послушайте, как она стонет.
ИОЛАНДА. Нет, нет, нет!
БОРДЕР. Внезапно дверь падает. Селестен и Леонард исчезли. Она ложится на дверь. Ей снится, что она умерла, что она лежит в гробу, перед центральным алтарем церкви святого Анастаса. Она видит все, что делается вокруг, слышит мессу, пение хора, органную музыку. (Играет на гармошке начало «Со святыми упокой».) В первом ряду присутствующих она видит Жан-Пьера со слезами на глазах. Сердце ее сжимается до боли. Когда к ее родным начинают подходить с соболезнованиями, она встает из гроба и становится рядом с братом. Люди пожимают ей руку со словами сочувствия, а Мелина говорит, рыдая: «Мне так горько за госпожу!» Какой-то мужчина в черной маске и черных перчатках берет Иоланду за руку и выводит через боковую дверь, выходящую на улицу Капитула. Все так же, держась за руки, они бегут по улице Бочаров. Чтобы спастись, ей нужно покинуть город до того, как зазвонят колокола. Мужчина увлекает ее за собой, поддерживает, но она чувствует, что ей не хватает сил, чтобы бежать так быстро. Они еще не ушли с улицы Левандьер. Она обессилела, ей не хватает воздуха. Она останавливается. Нет, она снова бросается бежать. Наконец они выбегают на луг. Она спасена. Начинают звонить колокола церкви святого Анастаса. Она падает на колени в высокую траву. Тогда мужчина снимает маску и перчатки. Перед ней предстает череп мертвеца с руками скелета. Он смеется. И Иоланда говорит ему: «Я знала…».
Конец желтой тетради Мишеля.
Я уже три недели не имел вестей от Татьяны, как вдруг в один из четвергов, в полдень, я обнаружил ее у входа в СБЭ. Она была в своем пальто с кроличьим воротником. Мы зашли в кафе на авеню Фридланда.
– Как удачно получилось, что я вышел именно сейчас. Обычно Лормье всегда задерживает меня, но сегодня он передал, что проведет два-три дня в постели.
– Милый, я рада видеть тебя. Я вчера вечером прилетела из Стокгольма, но, к сожалению, в пятницу улетаю в Рио-де-Жанейро.
Татьяна попросила поцеловать ее. Я выполнил ее просьбу неохотно и украдкой, так как вокруг были люди. Мне никогда не удавалось в общественном месте не обращать внимания на то, что могут обо мне подумать окружающие, незнакомые люди. В последний момент Татьяна удержала меня обеими руками за голову и раздвинула мои губы языком. Я был вне себя и уже готовился к пощечинам. Чувствуя мое сопротивление, она как-то неестественно засмеялась, а потом вдруг заплакала. На нас смотрели со всех сторон, и, видя ее красоту, все, естественно, осуждали меня. Сначала они посчитали меня свиньей, а теперь я в их глазах выглядел этаким грязным подонком, грубияном, гнусно пристающим к женщине.
– Если ты не перестанешь плакать, я уйду, – твердо произнес я.
Лицо Татьяны тут же осветилось улыбкой, и разговор был продолжен в спокойствии и со всеми приличиями. Мы договорились, что назавтра я приду к ней ужинать и останусь на ночь. Когда мы расставались, лицо ее помрачнело, и тревога, почти ужас, которые я прочел в ее взгляде, взволновали меня до такой степени, что я прижал ее к груди, не думая о прохожих.
В тот же день в четыре часа я приехал к Лормье в его особняк в Нейи рассказать по его просьбе, как идут дела в СБЭ. Сидя в изголовье кровати, я доставал из кожаной папки письма и читал их вслух, следя краем глаза за реакцией толстяка, слушавшего, не глядя на меня – его веки были отяжелены жаром и слабостью. Никогда еще с того момента, как я стал работать в этой фирме, он не представал передо мной в таком виде – его жирная масса расплылась на подушках. В кабинете Лормье обычно был стиснут одеждой, начищен, в твердом воротничке и выглядел хоть грузно, но импозантно. Сейчас же он был похож на заплывшую жиром свинью. Стоило ему пошевелить головой, и весь жир его лица перекатывался тяжелой волной, рыхлые подбородки сваливались на плечо, и при этом вся его туша колыхалась в пижаме. Мне было несколько не по себе от горько-кислого запаха пота, исходившего от его простынь, а еще больше от стоявшей передо мной на покрытом кожей столике стеклянной посудины, именуемой судном, на дне которой болтались остатки мутной мочи. Время от времени хозяин делал мне знак, и я умолкал, пока он размышлял, я же, отделяя его от роскоши этой спальни, спрашивал себя, почему этот больной человек, похожий на огромного сероватого моллюска, все еще выглядит богачом. Поначалу я подумал, что у него такой вид из-за расплывшейся шеи и пухлых губ, придававших ему выражение лица избалованного ребенка, но все это были лишь внешние признаки, встречающиеся слишком часто, чтобы нести в себе какой-то смысл. Подумав, я решил, что причина кроется в определенной бесцеремонности, определенной манере держаться в любых обстоятельствах, не обращая внимания на присутствие кого бы то ни было, с почти сверхчеловеческим спокойствием и естественностью. Словно подкрепляя эту мысль, Лормье перебил меня посередине фразы и пояснений, которые теперь приходилось начинать сначала.
– Мартен, мне хочется помочиться. Подайте мне судно.
– Нет, – ответил я нетвердо. – Нет, простите.
Я не мог бы сказать сегодня, сожалел ли я об этих словах, когда произносил их, но я наверняка осознал их безумие. Я отказывал ему в услуге, на которую он был вправе рассчитывать от кого угодно. Правда, потребовал он ее повелительным тоном, даже и не подумав хоть как-то смягчить неприятный эффект этой просьбы. Впоследствии, а особенно в первые часы после этого, я много думал. Уверен, что если бы Лормье сказал не «Подайте мне судно», а «Подайте же мне судно», я без колебаний протянул бы ему посудину. А что касается наиболее подходящего тона, он мог бы сообщить мне о своем желании помочиться так, чтобы это известие меня тронуло и внушило мне именно мысль о передаче ему судна. Что больше всего задело мое самолюбие, так это то, что он произнес эти слова без какого-либо желания обидеть меня, так, как если бы его манера поведения со мной пришла к нему без малейших предварительных обдумываний.
Судно находилось довольно близко от кровати, и Лормье мог бы сам с небольшим усилием дотянуться до него. Мне было жарко, я чувствовал себя очень неуютно и ожидал худшего. Лормье повернул голову в мою сторону, его взгляд, не задержавшись, скользнул по моим глазам, и он спросил меня ровным голосом, чеканя каждое слово:
– Итак, Мартен, вы не хотите подать мне судно.
Я ответил «нет» – ни жив ни мертв. Я не смог бы ответить иначе.
– Скажите хотя бы: «Нет, господин президент».
– Нет, господин президент.
Подняв руку, на что у него ушло больше силы, чем понадобилось бы, чтобы дотянуться до утки, он нащупал грушу звонка, висевшую над кроватью.
– Продолжать? – спросил я.
– Нет.
В ожидании медсестры он решил игнорировать меня и стал смотреть через занавески одного из двух окон на почти голые деревья в парке и дальше в Булонском лесу. Впервые, находясь рядом с этим пятидесятисемилетним человеком, чей возраст и настойчивое желание жить обычно возмущали меня, я почувствовал себя стесненно от своей молодости. Будь обстановка благоприятной, меня бы, пожалуй, потянуло извиниться за это.
То ли звонок не сработал, то ли медсестры не было на месте, но Лормье, уставившись в одну точку, продолжал ожидать, а я с неловким сочувствием думал, что ему, очевидно, очень хочется помочиться. Я сам себе казался отвратительным и смешным, но страх от того, что я не могу изменить свое решение, все еще парализовал меня. Я уже собирался встать и сделать что нужно, когда президент во второй раз нажал на грушу звонка. Звонок прозвенел – я его услышал. Почти тотчас дверь в коридор отворилась и в нее вошли медсестра и слуга, а из двери маленького коридорчика появилась мадам Лормье.
– Судно, – просто попросил президент СБЭ.
Медсестра и слуга бросились к посудине. Лормье сунул ее под одеяло, и я мог наблюдать за движением его руки, пока она не достигла места назначения. На лице больного появилось блаженное выражение, но взгляд его оставался холодным. До моих ушей долетел прерывистый звук струи жидкости. Я встал из почтения к супруге Лормье, а также чтобы облегчить доступ к судну.
– Как вы себя чувствуете? – спросила мадам Лормье мужа.
В ответ он сначала скривил рот, затем сделал рукой жест, показывавший, что у него есть более серьезные и срочные дела, чем забота о здоровье. Медсестра напомнила ему, что скоро принимать микстуру, но он сухо выпроводил ее вместе со слугой, который хотел взбить ему подушки. Когда мы остались втроем с его женой, он повернулся ко мне.
– Теперь, Мартен, скажите, за кого вы себя принимаете?
– Господин президент, я не понимаю вашего вопроса.
– Вот именно, что прекрасно понимаете, и поэтому не желаете отвечать. Я сам отвечу за вас, падаль тюремная.
Жена стала просить его успокоиться, но он загорланил тонким, слегка женским голосом:
– Мразь тюремная! Висельник! Мерзкий бандит! Да отвечайте же, наконец! Где бы вы были сейчас, если бы не я? В какой грязи? Но у вас, несомненно, нет и капли признательности.
– Нет, господин президент.
Я зарывался. Своим ответом я никак не стремился разозлить Лормье, однако оскорблениями все-таки вывел его из равновесия, я не нашел в себе достаточно хладнокровия, чтобы сдержаться. Мне захотелось объяснить, почему я не испытываю к нему признательности, несмотря на то, что он много для меня сделал. Он прервал меня.
– Сволочь, я покажу вам, как быть нахалом! А что, если я вышвырну вас за ворота? Если я снова засажу вас в тюрьму, как вы это заслужили уже сотню раз? Я был слишком добр. Зачем мне на предприятии убийца? Да, убийца!
– Успокойтесь, – сказала мадам Лормье, стоявшая по другую сторону кровати. – Вам нужно хорошенько отдохнуть.
Она, несомненно, ничего не знала о моем прошлом убийцы. Когда прозвучало это слово, она повернула голову и быстро окинула меня взглядом, не выказав при этом сколько-нибудь нескромного удивления. Я уже как-то видел ее мельком в кабинете президента на фирме. Это была сорокапятилетняя женщина, некрасивая, необаятельная, для которой жизнь представлялась переносимым испытанием, не сулившим, правда, ничего хорошего. Взгляд ее серых глаз был абсолютно меланхоличным. Все доподлинно знали, что ее брак с Лормье (который я с непреоборимой уверенностью относил к началу века, хотя на самом деле они поженились не раньше 1935 года) был браком двух крупных состояний. Упоминание о моем преступлении в присутствии постороннего привело меня в отчаяние и взбесило.
– Так увольте меня! Я переживать не стану. Думаете, кому-то понравится, пусть он даже и убийца, быть осужденным на пассивное созерцание ваших хищений? – Лормье вздрогнул и отвел глаза под моим горящим взглядом. Я же продолжал, не переводя дух: – Да, Лормье, мне очень хотелось жить, когда я вышел из тюрьмы. И если мое молчание сделало меня вашим сообщником, то только потому, что я вынужден был пойти на это, чтобы не подохнуть с голоду, так что совесть моя вполне может считаться чистой. Дело в том, однако, что мне уже не так сильно хочется жить.
Комок подкатил к горлу, и от охватившего отчаяния глаза мои увлажнились. Я сразу же представил себе, как ухожу из СБЭ и предъявляю в бюро по трудоустройству справку о судимости. Лормье, очевидно, заметил блеснувшую у меня в глазах слезу и то, как я напрягся, чтобы не дать слезам потечь.
– Ах молодость, молодость, всегда так несдержанна! – вымолвил он добродушно и издал короткий умиленный смешок.
Чувствуя, что возвращается мир, спокойствие, я не смог удержать две или три тяжелые слезы побежденного, скатившиеся по моим щекам. Неловким жестом, наблюдать за которым Лормье доставляло удовольствие, я сложил на стул папку и бумаги, чтобы вытереть платком лицо. Он дал этой тяжелой спасительной паузе продлиться, чтобы насладиться моим состоянием, затем отеческим тоном продолжил:
– Вы слишком обидчивы, мой мальчик. Будьте осторожны, такие переделки могут принимать более серьезный оборот именно по причине вашего положения. Ну, да ладно, вернемся к делу. Матильда, оставьте нас, пожалуйста.
Матильда вышла, и я возобновил с президентом разговор о делах СБЭ, однако инцидент с судном утомил его, а несколько сильных приступов кашля доконали, и он уже не мог сосредоточиться. После очередного приступа, длившегося дольше других, он обратился ко мне, прерывисто дыша:
– Мне нужно отдохнуть, я выдохся. Погуляйте часок. Мне еще нужно с вами поговорить.
Я вышел в коридор, и мадам Лормье, разговаривавшая с медсестрой, завладела мной. Мы прошли в небольшую гостиную, роскошно обставленную в стиле Людовика XVI, причем у меня не вызывала сомнений подлинность мебели, хотя я в этом ничего не смыслю. Мое внимание сразу же привлек тяжелый деревянный стол, каких было полно в СБЭ, он явно не вписывался в обстановку. Мы подошли к окну: на деревья небольшого парка начинали падать капли дождя. Было около пяти часов, близились сумерки. Навряд ли мы могли найти общие темы для разговора. Я предпринял попытку посочувствовать ей и мужу в связи с его болезнью, но она обернула ко мне унылое лицо и посмотрела мне в глаза долгим грустным взглядом.
– Итак, – сказала она спокойно, – мой муж занимается хищениями.
– Вовсе нет. Я произнес эти абсурдные слова в порыве гнева, но в них нет ни капли правды.
– Я уверена, что все, что вы ему сказали, правда, – произнесла она, не спокойным тоном.
Я попытался еще отрицать, но она остановила меня одним-единственным движением головы, давая понять, что мошенничество Лормье – для нее бесспорный факт. В следующий момент и к большому моему удивлению она произнесла монотонным голосом, словно рассказывая урок:
– Концентрация капитала в одних руках вызывает жажду силы, которая стремится утолить себя любыми способами и прежде всего путем угнетения пролетариата.
У меня полезли на лоб глаза. Она заговорила о пролетарском самосознании и спросила с чуть заметным возбуждением:
– Преступление, за которое вас лишили свободы, вы совершили в знак протеста против социальной несправедливости, гнетущей ваш класс. О, мне вы можете довериться.
Я хотел разуверить ее, но наш разговор был прерван приходом Люсьена Лормье, бывшего министра, который увидел нас через открытую дверь в коридор. Мне показалось, что его появление было неприятно жене хозяина.
– Как чувствует себя мой брат? – спросил бывший министр.
– Грипп протекает нормально, – ответила мадам Лормье. – Скажите-ка, Люсьен, вы знали, что Габриель – нечестный человек?
– Ну, разумеется, Матильда! Я говорил вам об этом раз двадцать в его присутствии, но вы мне не верили. Мне никогда не верят. Меня принимают за шутника, не умеющего серьезно говорить и думать. Я – одно из тех смехотворных созданий, которые не умеют делать деньги. Я не пользуюсь уважением и почтением семьи. Ничего не попишешь. Что делать, если я деньги умею только тратить. Именно поэтому, впрочем, у меня их и не осталось.
Люсьен Лормье промотал свою долю отцовского наследства в азартных играх да на всякие кутежи. Но самое страшное, по мнению его брата, было то, что он продал свои акции СБЭ не членам семьи (отношения тогда у них были холодные). Лормье-старший никогда бы этого не простил, если бы после победы ему не понадобился его брат, участник Сопротивления, чтобы избежать неприятностей, связанных с его делами по Атлантическому валу.
Люсьен стал жаловаться на скупость брата, вынуждавшего его залезать в долги, когда с лестницы, ведущей на второй этаж, раздались детские голоса, и мадам Лормье, прислушавшись, быстро вышла. Я спросил у Люсьена Лормье, продолжает ли он свое поэтическое творчество.
– Я пытался вернуться к перу, но пятнадцать лет, почти полностью проведенных в министерском кресле, не прошли безнаказанно. Речи и политические собрания убивают поэта вернее, чем обычная холера. Во всяком случае я утратил свое эротическое вдохновение. Правду сказать, и обстановка тоже не очень-то располагает. Когда люди настроились на величие, празднику любви делать нечего. Мы живем в мелкую эпоху, господин Мартен, в эпоху заполнения.
Вернулась мадам Лормье, вид ее был настолько подавленный, что Люсьен встревожился.
– Что с вами, Матильда? Неужели великому Лормье вдруг стало так плохо?
– Ах! Бедный мой друг, какая неприятность! Валентина никак не может сделать перевод с латыни. Она просидела над ним все утро, вернулась к нему после обеда, но ничего не выходит. И репетиторша тоже, похоже, ни на что не способна. Не могли бы вы, Люсьен…
– Нет, нет! Когда я ей помог в последний раз, она получила единицу. Тогда не только мне досталось от ее отца, но и ей самой.
– Что же делать? Она должна сдать задание завтра утром.
– Конечно, неприятно. Господин Мартен, вы умеете переводить с латыни? Надо прийти на помощь детям-мученикам.
– Возможно смогу, если текст не слишком сложный.
Я тут же пожалел о сказанном, но мадам Лормье взяла меня за руки и торопливо, явно волнуясь, обратилась ко мне:
– Я уверена, что у вас получится. Какова благодарность! Валентина отстает по всем предметам. Знали б вы только, сколько забот! Муж очень строг, и он прав. Нужно, чтобы дети могли в будущем самостоятельно зарабатывать себе на жизнь. Сейчас же ни одно состояние ничего не стоит, самые богатые дети наиболее беззащитны. В прошлом году Валентине пришлось бросить греческий – совершенно ничего не выходило. Вы наше Провидение. Будет справедливо, если привилегии упразднят и вознаграждать будут только по достоинствам, но сколько волнений для родителей! У несчастной девочки никаких способностей к учебе, совсем как у ее братьев и сестер.
Не прекращая говорить, она повлекла меня к лестнице, ведущей на второй этаж, предоставленный детям. Бывший министр пошел за нами. Перед тем как открыть дверь, мадам Лормье заметила ему, что его присутствие в комнате для занятий нежелательно. Он же пропустил это замечание мимо ушей и вошел вслед за нами. Комната была большая, с двумя окнами мансардного типа, выходившими на ту же сторону, что и окна отцовской спальни. За белыми деревянными столами с ящичками, куда они складывали учебники, занимались десятилетняя девочка и два мальчика – четырнадцати и шестнадцати лет. Все трое с красивыми, приветливыми лицами, что не могло не удивлять, если знать родителей. В другом конце комнаты сидела за своим переводом Валентина, перед которой, закрывая ее от вошедших, стояла репетиторша, наклонившаяся к ее плечу. При нашем появлении дети уткнулись головками в учебники и тетради. Репетиторша – студентка лет двадцати, низенькая и толстоватая – повернула в нашу сторону пунцовое от напряжения мысли и беспокойства лицо.
– Люсетта, – сказала мадам Лормье, – возьмитесь вместе с Жан-Жаком за его задачу. Господин Мартен поможет Валентине с переводом.
Валентина – высокая девятнадцатилетняя девушка, красивая, крепкая, с тонким лицом, обрамленным разделенными на прямой пробор блестящими каштановыми волосами, – почтительно встала. Мы сели с ней рядом за стол, и под пристальным взглядом матери я взял в руки перевод. Прочитав текст от начала до конца и не обнаружив в нем особых трудностей, я определил, что Валентина сделала какое-то подобие дословного перевода, почти не имеющего отношения к тексту и так неумело построенного, что в нем нельзя было прочесть ни единой правильной или хотя бы понятной фразы. Почерком же ее, таким неуклюжим, словно писала девочка лет десяти, я был просто растроган. Я нацелился на первую фразу, но тут позади нас послышался хохот, и, оглянувшись, я увидел, что Люсьен Лормье лежит на животе, а два его племянника испытывают на нем приемы чекистов, Беатриса же – племянница – подпрыгивает от удовольствия, а репетиторша оценивает это зрелище несколько смущенно, но не без симпатии.
– Люсьен, – вскричала мадам Лормье, – как вы себя ведете? Вы сейчас же выйдете отсюда! А вы возвращайтесь на место! В самом деле, Люсьен, можно подумать, что вы нарочно не замечаете, как нам трудно с этими детьми.
Ученики вернулись за свои белые столы, а их дядя встал и попытался оправдаться.
– Полно-те, Матильда, ребята хотели поздороваться со мной. Что же тут странного? Я все-таки их дядя.
– Люсьен, прошу вас, выходите.
Он было смирился, но затем вдруг передумал. Лицо его зарделось, а глаза запылали гневом.
– Матильда, какой позор так обращаться с детьми – запирать в комнате на весь их законный выходной и не давать оторвать нос от стола! Вы их терзаете и отупляете! Это чудовищное тиранство. Их отец зарабатывает горы денег, а они были бы в сто раз счастливее в сиротском приюте.
Мертвенно бледная, мадам Лормье схватила деверя за руку и попыталась оттеснить его к двери, но тщетно. Он вырвался резким движением и подошел к Валентине.
– Валентина, через полтора года ты станешь совершеннолетней. Ты доставишь мне удовольствие, если бросишь твоих истязателей и переберешься жить ко мне. Ты будешь вставать каждый день в полдень, гулять, покупать себе платья, ужинать в ресторане, а после я поведу тебя на танцы, будем ходить в ночные клубы, и только один-единственный раз в год ты будешь посылать родителям поздравительную открытку на Новый год. А пока думай, что час избавления близится.
Он поцеловал племянницу в обе щеки и вышел, насвистывая. Когда он переступил порог комнаты, мадам Лормье спохватилась и произнесла жестким тоном:
– Ваш дядя – безумец, ничего не понимающий в современной эпохе. А правда такова, что наш мир рушится, и горе тому, у кого не будет ни ремесла, ни образования.
Я взял ручку Валентины и принялся исправлять ее перевод, объясняя попутно правила грамматики и синтаксиса. Язык этот я знал хорошо, так как вплоть до ареста постоянно подрабатывал, давая уроки латыни и французского. Когда Валентина не понимала, она робко смотрела на меня, не смея прервать, и я повторял сказанное. Мы сидели совсем рядом, почти касаясь друг друга, и я временами испытывал волнение при мысли о ее крупном девичьем теле, дремавшем в туманностях школьных мечтаний.
Последняя фраза перевода содержала некий эллипс мысли, и все мои попытки объяснить этот прием оказались напрасными. Она подняла на меня восхищенные глаза и, краснея, сказала вполголоса:
– В любом случае лучше написать как-то иначе. Учитель все равно поймет, что я не смогла бы разобраться в этом пассаже сама.
Я был тронут столь простым признанием, смирением, с которым эта красивая девятнадцатилетняя девушка соглашалась со своей участью школьницы и неуча. Покончив с переводом, я решил было заставить ее сделать его заново, без моей помощи, чтобы убедиться, что она все поняла, но чувство сострадания остановило меня. Я находил возмутительным, что родители принуждают ее учиться, несмотря на то, что она к этому не расположена и что сами они хорошо это знают, тогда как она могла бы блистать в чем-либо другом и достичь там успеха. Мадам Лормье вышла из классной комнаты, а я остался сидеть рядом с Валентиной. И тут, пока она переписывала перевод, я в нее влюбился. Я смотрел на нее и думал, что могу тут же умереть. Красивая, скромная, у нее был тот нежный блеск молодости, который уже исчез у Татьяны. Не хочу сказать, что Татьяна старая, но все же ей двадцать шесть лет, а это уже не свежесть. Валентина была чудом чистоты, грациозности, всего. В десять минут шестого я был уже очень влюблен. Какова бы ни была причина – хорошая или плохая, – о дочке Лормье думать нельзя. И в этом отношении в голове у меня не было ничего определенного. Меня опьянила Валентина, я вдыхал ее, пожирал то одним, то обоими глазами. Нарочно уронив карандаш под стол, я нагнулся и, пытаясь вроде удержаться, чтобы не упасть, ухватился обеими руками за ее ноги, от чего у меня потемнело в глазах, отнялись руки, подскочило сердце и что-то взорвалось внутри. Вынырнув на свет ее глаз, я наклонился над ней, делая вид, что читаю в ее тетради, придвинувшись щекой вплотную к ее волосам, ухватившись одной рукой за край стола и чуть касаясь ее груди через свитер. Дочка Лормье. Боясь окончательно потерять голову, я прервал тишину.
– Вы слышали что-нибудь о Носильщике?
– Да. У нас в классе хорошие ученики часто говорят о нем, особенно Клер де Пупине, моя лучшая подружка. Она знакома с одним студентом, который встречался с Носильщиком и говорил с ним. Клер отличная девочка. Вчера она сказала мне, что любит меня так же, как Носильщика.
Я спросил, что значит для нее Носильщик, но вошла ее мать, и я покинул комнату.
В спальне президент разговаривал со своим братом. Пока я шел к кровати, он следил за мной из-под полуопущенных век испытывающим и недоверчивым взглядом, как если б он открывал меня с новой стороны.
– Оказывается, Мартен, вы очень сильны в латыни?
Я для приличия скромно запротестовал. Лормье уткнулся носом в одеяло и, казалось, задумался. Видно было, как трясется мясо вокруг его небольшого рта словно от неспокойных мыслей. Повернувшись внезапно к брату, он со злостью вскричал:
– Черт знает что! Сын вахтера СБЭ учится в лицее и к тому же первый по всем предметам! А мои четыре олуха даже на тройки не тянут!
И он горько усмехнулся. В его злом взгляде я прочел, что он с обидой воспринимает определенное принципиальное неравенство, против которого должно восставать его чувство справедливости. Министр заметил, что для обеспечения пристойного будущего детям не нужны дипломы, но Лормье нетерпеливым жестом прервал его:
– Нам не осталось времени. Не пройдет и десяти лет, как песенка франции будет спета. А что станет с ними?!
После ухода младшего Лормье я снова достал из папки бумаги и принялся читать их, комментируя. Лормье очень устал, у него поднялась температура выше 39 градусов, и ему не давали покоя другие мысли. В конце нашего разговора он сказал:
– Студентка, которую жена наняла репетиторшей, дура и бестолковая. Я ее выгоню. Найдите мне кого-нибудь вроде вас, чтоб знал свое дело.
Я пообещал заняться этим. На папашу Валентины я теперь смотрел с добротой. Если бы ему захотелось помочиться, я охотно подал бы ему судно.
Возвращаясь в метро домой, я мечтал о годах счастья, которые ожидали меня. Речь шла – всего-то навсего – о счастье любить Валентину, но мне другого и не нужно было. Таким образом я буду уверен, что не подвергну ее испытаниям деградацией любовных перипетий, утратой иллюзий, разочарованием, глупыми муками ревности. Дома я зашел на кухню к Валерии, весело поцеловал ее и сказал, что она красива, как никогда. В столовой Мишель обозревал потолок, присев на край стола. Я игриво заговорил с ним:
– Привет, старик. Ну как, ты работал над пьесой? Знаешь, начало чертовски хорошее.
– Ах, эта пьеса… знал бы ты, как мне плевать на нее. Я влюбился.
Я пристально посмотрел на него. Лицо Носильщика, могу поклясться, было озарено, светилось экстазом.
– Ты помнишь день, когда ты вернулся? Тут была девушка, Лена. Я видел ее тогда впервые. Поскольку я сидел с этой пьесой, то воспринял ее как-то рассеянно. Я был тогда далек от мысли… Она приходила сегодня. И тут я по-настоящему рассмотрел ее. Завтра она переедет к нам навсегда. А я, я ищу работу.
– Ты ищешь работу? Ты хочешь сказать, что возвращаешься на сцену?
– Нет, я говорю о настоящей работе. О скучной, как положено. Я хочу иметь право говорить: это для нее. Понимаешь?
– Возможно, у меня кое-что найдется для тебя. Но пока это не точно. Я буду знать завтра.
Носильщик обнял меня. Глаза его помутнели от слез. За ужином мы мало говорили, но часто смеялись и почти всякий раз без причины. Когда я лег, Валерия уже была в моей кровати и тянула ко мне руки. Я был так счастлив, я так любил Валентину, что мне только и хотелось, что делать приятное. Валерия говорила, что я такой красивый, страшно обаятельный, а потом сняла с руки часы и попросила:
– Будь добр, положи их в ящик стола.
Эти два последние слова вызвали во мне воспоминание о конторском столе модели СБЭ, что я видел у Лормье в маленькой гостиной стиля Людовика XVI на втором этаже. Я заснул с мыслями о Валентине и столе.