Текст книги "Ящик незнакомца. Наезжающей камерой"
Автор книги: Марсель Эме
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 29 страниц)
Зная Пондебуа со слов Ласкена, Элизабет не очень удивилась этому легкомысленному тону. Он рассказал, как Шовье завладел фотоальбомом и передал его ему в полное распоряжение.
– Боясь показаться нескромным, признаюсь вам, что я рассматривал эти фотографии с большим интересом, мне прямо захотелось с вами познакомиться. Добавлю, что расставаться с ними буду не без сожаления.
Пондебуа подкрепил последние слова немного смущенной улыбкой. Сейчас, когда дошло до дела, Элизабет становилась опасной. Сей тип женщин, бывший в чести в его романах, своей красотой внушал ему робость. Ему казалось, что с этой гармонией пропорций соединяется самообладание, долженствующее обеспечить такому созданию полную ясность ума и сделать его неудобным свидетелем в любовных делах. Он с некоторой ностальгией подумал о своей теперешней любовнице, маленькой коренастой брюнетке с очень упитанным задом, которая своей несколько животной женственностью внушала ему чувство комфорта. Однако он не собирался отказываться от своего намерения, раз уж он как романист мог взять реванш над жизнью; ему было приятно, по соображениям тайного соперничества, возникшего еще в юные годы, взять реванш за счет Ласкена. Элизабет невозмутимо ожидала, пока его намерения прояснятся.
– С тех пор как ко мне попал этот альбом, – говорил Пондебуа, пододвигая свой стул поближе, – я много размышлял о настигшем вас ударе. Я сам был очень тронут смертью своего кузена, который был для меня как брат. Это нежное чувство, ни разу не обманувшееся, естественно, накладывает на меня обязательства по отношению ко всем, кто ему был дорог, и в частности, к вам, бывшей его последней привязанностью. Столь неожиданная кончина наверняка произвела переворот в вашей жизни. И понятно, что я обеспокоен. Не говоря уже о моем положении писателя, у меня есть также и некоторое состояние. Я мог бы облегчить вашу боль при помощи любых утешений, на которые вы только можете рассчитывать.
– Вы, наверное, не знаете, что я замужем, – заметила Элизабет.
– Я действительно этого не знал, но сей факт ничего, по сути, не меняет – например, ваш портной всегда к вашим услугам.
– Я сама шью все свои платья.
Пондебуа чуть было не начал настаивать, но Элизабет, кажется, забавлял оборот, который принимал их разговор.
– Вы очень таинственная женщина, – заметил он.
– О нет, во мне как раз нет никаких тайн. Вероятно, именно это вас и сбивает с толку.
– Во всяком случае, если бы я смел любопытствовать, я задал бы вам немало вопросов.
– Задавайте свои вопросы. Если я смогу ответить, я постараюсь удовлетворить ваше любопытство. Для простоты дела я вам даже расчищу путь. В восемнадцать лет я вышла замуж за человека, которому было тридцать восемь, а сейчас ему сорок пять. По договоренности с ним я уже несколько лет сохраняю, частичку своей жизни для себя, чтобы делать, что мне заблагорассудится. Год назад, возвращаясь из поездки к родителям, я встретила мсье Ласкена в зале ожидания на одном маленьком вокзале, и он пошел вместе со мной в мое купе третьего класса. Вот и вся тайна. А сейчас, если ваше любопытство еще не иссякло…
– Еще бы! – воскликнул Пондебуа. – Конечно, нет, я даже не знаю, с какого конца начинать. А вот этот летний костюмчик такого прелестного фасона вы что тоже сами сшили?
– Да, но я понимаю, что вас удивляет. Вы говорите себе: ведь мсье Ласкен был очень богат.
Пондебуа запротестовал для виду, а Элизабет, которая сама начала воодушевляться от своих признаний, продолжила:
– Вы спрашиваете себя, почему я не согласилась шить себе туалеты на рю де ла Пэ. Просто я хочу всем быть обязанным своему мужу – платьями, шляпами и даже таким украшением жизни, как любовник, которого он мне позволяет иметь. В моей столовой в стиле Генриха II есть хромолитография в стиле вашей. Это сувенир из нашего свадебного путешествия на Мон-Сен-Мишель. Я была очень рада такому подарку и до сих пор смотрю на него с удовольствием. Я действительно чувствую себя перед мужем безупречной. Я храню верность всему, что он воплощает в себе из моей настоящей жизни – жизни жены мелкого служащего. Да, мсье Ласкен был очень богат, а я отнюдь нет. Со своей стороны, я никогда не испытывала неловкости из-за дистанции, которую могла бы создать между нами эта разница в общественном положении, но ваш кузен от этого страдал. С другой стороны, я думаю, что любящему человеку мучительно не иметь возможности дарить. После его смерти я не раз жалела, что не доставляла ему этой радости, но я просто не могла. К тому же столько мужчин страдает оттого, что не могут делать подарки по бедности.
– Вправе ли я задавать еще вопросы?
– Конечно. Чтобы вас успокоить, добавлю, что мне приятно на них отвечать.
– У меня есть один вопрос, совсем уж нескромный. Я хотел бы знать, за что вы полюбили моего кузена.
– Я думаю, за то, что он был богат. Я – как те бедные люди, которые любят смотреть фильмы о красивых особняках и мужчинах во фраках, которые денег не считают. Я чуть более требовательна, я захотела от жизни того, что они ищут на экране. Я достаточно люблю мужа и детей, чтобы два-три вечера в неделю быть богатой, и притом совершенно не страдать от посредственности нашего существования. Кстати, я должна отдать вам ключи от квартиры.
Элизабет вынула из сумочки два ключа и протянула их Пондебуа.
– Для наших встреч мсье Ласкен за большие деньги обставил квартиру возле парка Монсо. Наверное, нужно что-то решить с мебелью: или вывезти ее, или, может быть, вы все уладите с хозяином.
– Это очень нелегко, – сказал Пондебуа. – Я ничего не могу делать по своему усмотрению. Надо сообщать наследникам, а я вам честно говорю, мне совсем не хочется посвящать их в это.
– Можете объяснить ситуацию хозяину и договориться с ним.
– Очень мило, но я не могу брать на себя ответственность за судьбу движимого имущества. Куда я все это поставлю? К тому же, если я вывезу мебель, я окажусь виноватым в расхищении наследства или еще в чем-нибудь подобном.
Пондебуа положил ключи на маленький низкий столик. Элизабет положила их обратно в сумочку, и у него возникло впечатление, даже почти уверенность, что он упустил шанс.
– Мне остается только поблагодарить вас, – сказала она.
Элизабет встала и как будто заторопилась поскорее завершить свой визит. Несмотря на все усилия Пондебуа, пять минут спустя она ушла, унося с собой фотоальбом. Проведя ее до двери, он в ярости стал обдумывать свое поражение и признал, что был не на высоте. Как всегда, он грешил чрезмерной деликатностью, не заботился о том, чтобы выставить себя с выгодной стороны, ввести в игру свой престиж и известность. Он самым глупым образом заинтересовался болтовней этой жены мелкого служащего, которая, казалось, даже не подозревала, что побывать в гостях у Пондебуа – это милость, достойная всяческой зависти. Он непременно должен был перевести разговор на свои книги, дать ей повосхищаться оригинальностью своей квартиры и глубоким, космическим смыслом своей разностильной обстановки. Она ушла, так и не узнав, что пройти в туалет можно, только если выйти на лестничную площадку и подняться на девять ступенек вверх. Необычное создание, вполне достойное занять место героини в одном из его романов, и необычная ситуация, совершенно новая, неожиданная, обладающая мощным зарядом оригинальности и соответственно богатая содержанием и не лишенная некоторого величия: жена конторского писаки, примерная мать и хорошая хозяйка, спит с промышленным воротилой, не имея с этого ни гроша. Читатели сказали бы: «О Пондебуа! Как это мощно, глубоко, богато опенками и, при всей невинности, чертовски пагубно!» Он принялся делать заметки.
Тем временем Элизабет звонила из кафе на улице Университета и говорила в трубку: «Алло, я хотела бы поговорить с мсье Шовье».
– Это я, – ответил Шовье.
– Я – та подруга мсье Ласкена, имя которой вам известно, – Элизабет. Я бы хотела ненадолго встретиться с вами.
– Нет ничего проще.
– Сегодня, возможно? Спасибо. Даже прямо сейчас? Мне, право, неловко. А могла ли я просить вас прийти на улицу Фальсбур, дом 9, третий этаж? Я рада была бы вас избавить от подобного беспокойства, но при встрече вы поймете, почему я этого не сделала.
Квартира на улице Фальсбур состояла из четырех больших комнат, которые Ласкен обставил с нежной заботой. Все в целом являло собой тающую гармонию серо-розовых тонов, как бы нарочито созданную, чтобы успокаивать воображение пенсионера, не впадая при этом в слащавость. Все выглядело утонченно-роскошным, обволакивающим, все здесь казалось нужным. Мастеру удалось создать шедевр, который заключался в конденсации силы или богатства таким образом, чтобы глаз наслаждался, экономя усилия. Ванная комната была обустроена не менее тщательно, и даже форма биде была изысканно-располагающей.
Элизабет в большом волнении прогуливалась по всем четырем комнатам, при виде мебели, ковров, обоев сердце ее разрывалось. Эта квартира занимала огромное место в истории ее любви, столь большое, что для Ласкена места почти не оставалось. Сам он, будучи одним из аксессуаров этой обстановки, обладал тем достоинством, что никогда излишне не навязывал свою личность. Это был очень благовоспитанный человек, у которого страсть ни разу не вырвала лишнего стона. Элизабет подумала, что Люк Пондебуа, насмешливый и обидчивый, наверняка не обладает аристократической невозмутимостью своего кузена и что вообще он не годился бы в любовники. Это была ни к чему не обязывающая мысль, лишь скользнувшая по поверхности сознания. И тут же, все с тем же отстраненным любопытством она спросила себя, как смотрелся бы Шовье в интерьере Ласкена и приятный ли был бы из него любовник. В ту же секунду в дверь позвонили. Посетитель оказался весьма хорош собой и смотрелся в квартире неплохо.
VIВ убогой избе молодая донская крестьянка, одетая в лохмотья, с безжизненным взглядом, изнуряла себя тяжелым и непродуктивным трудом. Ее муж обрабатывал землю примитивными способами, упивался водкой и с нехорошим блеском в глазах пялился на девушек в блузках, как обычно делают бескультурные и безыдейные типы. В один прекрасный день дух коснулся деревни крылами, и крестьяне обобществили свое имущество и соединили усилия. Вскоре усовершенствованные машины удесятерили урожайность земель, жатвы стали обильными, деревья согнулись под тяжестью плодов, коровы и свиньи плодились и размножались в хлевах, похожих на дворцы. Поселяне были счастливы несказанно. На несчастную пару, представленную вначале, сейчас было приятно смотреть. Муж водил трактор, и зады с грудями перестали что-либо значить для него, да и водка тоже. Его жена, сверкая от удовольствия глазами, наблюдала за сепаратором. Дома они читали поучительные книги и, глядя друг на друга, заливались невинным смехом.
Фильм показывали на частным образом организованном сеансе элитарной публике, состоящей из двухсот или трехсот человек. В эту элиту входили мадам Ансело, ее дочь Мариетт, боксер Милу, Мэг и ее друг Альфред. Необычайно понятливая публика улавливала малейшие нюансы и тончайшие созвучия действа, разыгрывавшегося на экране. В темноте то и дело слышался гул восхищения и эстетического восторга, и время от времени отчетливый вскрик срывался с уст какого-нибудь зрителя, ошеломленного столь обильным потоком прекрасного. Мадам Ансело была в числе наиболее буйных, от волнения она даже не могла усидеть на обеих ягодицах сразу и переваливалась с одной на другую, восклицая прерывающимся голосом, агрессивным тоном, будто бросая вызов целой армии тупиц, грязных буржуа: «Это удивительная вещь. Удивительная. О, эта яблоня! Это потрясающе. Нет, но эта яблоня! Мощь этой яблони. Это просто изумительное язычество». Милу, сидевший между мадам Ансело и Мариетт, был не в восторге от зрелища и считал, например, что яблоня – большой промах. Яблоня – это еще ничего, когда проходишь мимо, но когда она торчит на экране – это слишком долго, даже если ее показывают под разными углами и с трепетом в ветвях. С другой стороны, его вообще передергивало от баек на тему искупления, а от этой особенно, с очищением деревенских скотов одним взмахом кадила и с подразумеваемым боженькой, который раскачивался на ветках яблонь. Сия песенка была ему знакома. В семье он был четвертым из восьми детей, отец его служил в похоронном бюро и страдал ревматизмом, и он-то уж насмотрелся в своем доме на дам-благотворительниц, сестриц-монахинь, попов в рясах и в гражданском и на разных алчущих и жаждущих правды, всех этих людишек, мечтающих включить нищету в некий порядок вещей, удовлетворяющий требованиям духа. У Милу не было ни малейшей склонности к моральным построениям и болезненным надеждам, которые он оставил своим братьям и сестрам. Они-то, несомненно, станут добрыми христианами, честными, коммуникабельными или борцами за еще какое-нибудь дело, всегда готовыми платить вперед. Но он – спасибо, увольте. Он хотел быть и чувствовать себя сильным, злым, скрытным, хитрым, не страдающим угрызениями совести, если надо – неприветливым, в общем, настоящим мужчиной, который борется за свой кусок.
Милу, наверное, один из собравшихся находил фильм невыносимо скучным. Однако он не скучал. Он положил руку на коленку Мариетт и, пользуясь темнотой, пытался закрепить свое преимущество. Девушка какое-то время молча сопротивлялась, отталкивая его руку довольно решительно, затем, утомленная его настойчивостью, ограничилась тем, что сжала колени и натянула юбку. Милу знал, что она его вообще-то не любит и иногда с трудом выдерживает, но такое ее расположение в его глазах не имело значения. Меньше чем за неделю он хорошо изучил семью Ансело и чувствовал, что все эти женщины, блуждающие в поисках заоблачной эстетики, неспособны на решительные действия. Действительно, сопротивление Мариетт постепенно слабело. На экране старик плакал от волнения, глядя на резко уходящую ввысь кривую производства зерна, и неловко подпрыгивал. Мадам Ансело наклонилась к Милу и прошептала:
– Ах! Эта русская душа!
– Чего?
– Я говорю, эта русская душа!
– А! Ну да. Во всей красе.
Мариетт услышала реплику матери И, заблокировав руку Милу на одной из чулочных подвязок, задумалась о русской душе, нежной птичке, порхающей в ее представлении над какой-то медвежьей ямой, где архангелы, обутые в сапоги, взбивают пену великолепных катастроф. Ей казалось, что птичка проникла ей под лиф и влетела прямо в сердце, и с губ ее сорвалась то ли детская молитва, то ли сиротский крик. Но зрелище, близившееся к концу, не очень-то зачаровывало. На экране машины работали в полную силу, выставляя напоказ свои металлические внутренности в их яростном движении. Шатуны, поршни, катушки, шестеренки, приводные ремни – все это крутилось, вибрировало, вертелось, прыгало на бешенной скорости, от которой рябило в глазах. Мэг, сидевшая между своим другом Альфредом и мадам Ансело, громко заметила:
– Какая символика, это невиданно. И необычайно прекрасно!
– Да, действительно хорошо, – согласился Альфред, – но все же нудновато.
– О нет, – возразила мадам Ансело, – вовсе не нудновато, не говорите. Я бы смотрела и смотрела. Ведь эти крутящиеся машины – это так подлинно.
По окончании фильма раздались аплодисменты. Несколько голосов, включая и мадам Ансело, затянули было «Интернационал», через минуту сникший и оборвавшийся в толчее выхода. Было примерно пол-одиннадцатого вечера. Компания во главе с мадам Ансело прошла несколько метров по улице Сен-Мартен, обмениваясь впечатлениями о фильме. Они должны были заехать за Жермен и друзьями в одно из кафе на Монпарнасе. Милу заявил, что у Мариетт сильно болит голова, и, несмотря на ее протесты, решил немного с ней прогуляться, чтобы подышать воздухом. Мадам Ансело с Мэг и Альфредом уже сидели в такси. Он хлопнул дверцей, дал водителю адрес и сказал: «До скорого». Машина отъехала, пока никто не успел ничего сообразить. Мадам Ансело через дверцу послала молодым людям игривый жест рукой в перчатке.
– Что это на вас нашло? – спросила Мариетт. – У меня вовсе не болит голова.
– Так, чтобы остаться вдвоем. Я подумал, что нам не мешало бы поговорить наедине.
Мариетт хотела возразить, но он оборвал ее и иронично произнес:
– Этот советский фильм прямо прелесть. Обожаю русские штучки. Это фильм, наводящий человека на размышления, возвышающий мысль. В эту минуту я готов на что угодно ради счастья пролетариев.
Он взял ее тем временем под руку, и, покинув Севастопольский бульвар, они направились по узкой, плохо освещенной улочке.
– Куда это мы идем? – спокойно спросила она.
– На Монпарнас. Это короткая дорога. Вот увидите, мы будем там через пять минут.
Мариетт совершенно точно знала, куда он клонит, и вовсе не собиралась соглашаться. Тот факт, что он в темноте кинозала добрался до ее подвязок, для нее ничего не значит, и ей даже в голову не приходило, что это может иметь продолжение. Однако она не видела способа резко оборвать его приставания. Недремлющее свободолюбие своим обратным действием внушало ей страх перед подчинением буржуазным предрассудкам, смешным и устаревшим, и заставляло рассматривать ситуацию в эстетическом плане, как если бы речь шла не о ней, а о ком-то другом. Она мучительно сознавала, что эгоизм ей изменяет, и тем самым животное возмущение гордости и воли парализовано. Милу обнимал ее за талию, а ей лезли в голову выражения из обычного репертуара: «Забавно, у него есть реальный динамизм, это парадоксальная ситуация, в этом есть своя прелесть, не слабо, атмосфера присутствует, это вполне в духе Бодлера, хорошо бы снять наезжающей камерой, в воздухе носится постельная сцена, в этом необычайная чистота, никакой липы, все вписывается в перспективу сновидения, прямо страница из Достоевского, феерический реализм, блестящее скотство, никаких условностей, искусственно созданный ракурс бешеной мощи, все вместе невероятно эротично, наплыв, потрясающий брутализм, удивительные скрытые возможности, великая поэзия».
Он вел ее по узким безлюдным улицам. Настроение Мариетт не способствовало разговорам, и дорога казалась длинной. Наконец он остановился перед отелем. Судя по новенькому фасаду, отделанному черным мрамором, и относительно просторному входу, украшенному каким-то зеленым растением, это было заведение более высокой категории, чем расположенные вокруг.
– Премилое место, а? – спросил он со своеобразной гордостью.
Мариетт посмотрела на отель, затем на Милу, и на лице ее отразилось некоторое колебание, будто она искала в себе самой еще непринятое решение. Приглашение боксера хоть и имело вид ультиматума, само по себе не вызвало в ней возмущения. В кругу ее друзей допускали, что желание мужчины может быть выражено без особых предосторожностей и даже в грубой форме, и столь же благосклонно смотрели на то, что женщина может ему подчиниться в духе эстетического приобщения или просто ради утверждения своей свободы. Мариетт так это и понимала, но у дверей отеля она вдруг сделала страшное открытие, которого не мог от нее заслонить только что перебранный ею набор формул. Глядя на Милу, она испытывала неожиданное чувство принадлежности к высшей расе по сравнению с ним. Это была агрессивная уверенность, не связанная ни с размышлениями, ни тем более с моралью. Этот симпатичный парень совершенно очевидно был всего лишь никчемной тварью, все еще пропитанной затхлыми запахами бесчисленных подвалов, гнусным ничтожным рабом общества, пытающимся порвать свои цепи, а саму себя Мариетт видела аристократичным созданием, рожденным повелевать этим отродьем и вызывать у него ненависть. Подобный взгляд на вещи изумил бы мадам Ансело и круг ее друзей. Мариетт и сама удивлялась, но это была правда, вставшая перед ней с ощутимой очевидностью, не допуская никаких возражений. Милу же и вовсе никогда не упускал из виду эту дистанцию, которая должна была бы их разделять, и он слегка испугался. Боксера смутило то, как Мариетт молча рассматривала его, будто изучала, ему казалось, что эти девушки из хороших семей, ради своего удовольствия держащиеся на равной ноге с первым встречным, скрывают в себе опасные проявления достоинства, ускользающие от его понимания, и он боялся, что пошел по неправильному пути.
– Пошли отсюда, – сказала Мариетт.
Видя, что все потеряно, Милу испытал прилив ярости, которая, однако, не смела свободно излиться.
– Я не привык, чтобы женщина мне так отвечала. Не надо шума. Если я сказал, я сказал. Я говорю прямо и действую в открытую. Я за себя отвечаю и считаю, что женщина должна вести себя по-честному.
Этот жаргон ее позабавил, она не смогла удержаться от улыбки и по привычке подумала: «Это великолепно, звучит очень не слабо». Увидев улыбку, Милу почувствовал, что удача вновь возвращается к нему. Взяв Мариетт за плечи, он посмотрел ей в глаза, лицом к лицу, и тихо проговорил умоляющим голосом:
– Мариетт, мне так этого хочется. Вы же не можете меня вот так бросить, а, Мариетт? Это нехорошо. Клянусь вам, Мариетт, я больше не могу.
Это желание, доведшее до отчаяния, не оставило ее равнодушной. Можно бы и сделать доброе дело. Он ведь и правда мил, этот мальчик в своем хорошо сидящем костюмчике, он красив. Еще не приняв решения, Мариетт вошла в вестибюль отеля, куда ее почти втолкнул Милу, до боли сжимая ей руку.
– Пустите меня, – сказала она, – мне больно, и это совершенно излишне, уверяю вас.
В лифте, поднимавшем их на третий этаж, любезный и говорливый коридорный перечислял им достоинства комнаты. Он обращался к Милу почтительно, а к Мариетт с фамильярной сердечностью, которая была ей очень неприятна. Она вспомнила, что еще свободна в своем выборе, и стала убеждать себя, что войти в отель с мужчиной еще ничего не значило. В комнате она села на стул, закинув ногу на ногу и подперев щеку указательным пальцем, будто пришла в гости. Милу сделал ей замечание, указав, что они не в салоне, а в спальне.
– Мы из-за тебя теряем время, – добавил он.
– О, – заметила Мариетт, – вы перешли со мной на «ты»?
С некоторым любопытством, какое может вызвать низшее существо, она смерила его снисходительным взглядом и, встав со стула, поправила перед зеркалом шляпу и одернула костюм. Милу сидел на кровати и как будто не замечал ее решимости, но когда она проходила мимо него к двери, отвесил ей сильный удар ногой чуть выше щиколотки. Мариетт вскрикнула от боли и склонилась было к больной щиколотке, но тут же спохватившись, дохромала до двери. Она была закрыта, и ключа в замке не было.
Не интересуясь, что будет делать Мариетт, Милу стал раздеваться, беззаботно напевая. Она, прислонившись спиной к двери, смотрела на него с ненавистью, полной отчаяния, и ей уже даже не хотелось бежать. Отдаться объятиям боксера теперь казалось ей сущей мелочью, простым эпизодом долгой истории, которую она предвидела и развязка которой уже приковала к себе все ее внимание. Сняв с себя всю одежду, Милу повернул к ней свою наготу и спросил:
– Ты будешь пошевеливаться? – И пока она раздевалась, произнес, садясь на постель: – Мне кажется, ты неплохо сложена, и личико тоже ничего. Это мне нравится, но знаешь, меня толкнуло на подобный шаг в основном не это. Хорошеньких девочек кругом толпы ходят, и они совсем недорого стоят. Нет, видишь ли, в тебе мне нравится другое – воспитание, уроки игры на фортепьяно, фамильная мебель, зарабатывающий папаша. Эти штуки мне по душе. Ты себе не представляешь, какая ты изысканная, даже в лифчике и задницей вверх. А ваша манера говорить, твоя и твоих сестер: «Это неслыханно! Какая поэзия! Ах, красота какая!» Ты не хочешь повторить специально для меня? Да нет, я не настаиваю, ты не в духе. Чуть позже у тебя куда лучше получится. Ну давай-ка, быстренько, снимай трусики. Мне не терпится узнать, как это бывает с девушками из хорошей семьи. Я должен тебе рассказать, это целая история. Мой папаша служил в похоронном бюро. Под конец его жизни, поскольку он страдал ревматизмом, мне приходилось его подменять. Я надевал его мундирчик и бегом ломать комедию. Однажды я являюсь в дом к одним буржуа вместе с товарищами, чтобы забрать труп богатого преставившегося дедушки, и тут в коридоре у меня развязывается шнурок. Я приотстал, чтобы его завязать, и, поднимаясь, утыкаюсь в девицу, выходящую из комнаты. Прелестная девица, вроде тебя: изысканность, фортепьяно, скромность – полный набор. Представь себе, что она вся побледнела и посмотрела на меня так, что я тебе и передать не могу. Бедняжка, я ее понял, могильщики – это не ее среда. Давай, шевелись, черт возьми. Мне уже ждать надоело. Я тебе сейчас фокус покажу. Наезжающей камерой, как вы говорите.
Мариетт была готова к жертвоприношению. Она задержалась только, чтобы позвонить, и попросила соединить ее с заведением, где ее ожидала мать. Обнаженная, в туфлях на высоком каблуке и с телефонной трубкой, она напоминала картинку из журнала «Ла ви паризьен».
– Алло, мама? Это Мариетт. Я звоню, чтобы предупредить, что мы к вам не придем. Не ждите нас.
– Хорошо. Ты вернулась домой?
– Нет, мы в отеле.
– В отеле! Как, в каком еще отеле?
Мариетт метнула свирепый взгляд, значение которого осталось тайной для Милу.
– Да не знаю я! Маленький отель, где-то в районе улицы Сен-Дени, по-моему.
– Послушай, ведь это же неразумно, – произнес раздраженный голос мадам Ансело, – я прямо не понимаю. Что вы делаете в этом отеле?
– Господи, ничего особенного. Мы вдвоем в номере. Милу совершенно голый и я тоже.
– Что? Да ты теряешь голову. Немедленно возвращайся.
– Уже слишком поздно, правда, мама, слишком поздно. Во всяком случае не переживай, даже если меня не будет, когда вы вернетесь. Я надеюсь, что не повстречаюсь с бандитами. Пока, мама.
На другом конце телефонного провода, ошеломленная мадам Ансело, забыв повесить трубку, бормотала: «Голяком в номере, ах! Нет, это уж слишком. Совершенно голые». Однако она потихоньку привыкала к мысли, что Милу и Мариетт любят друг друга без принуждения. По правде говоря, в этой истории не было ничего удивительного, кроме самой этой пары. Мадам Ансело в конце концов взглянула на вещи объективно, то есть слегка отодвинув сознание и отдавая инициативу своему художественному темпераменту. «Удивительно, замечательно, великолепно, – тут же подумала она. – Очень хорошо смотрелось бы наезжающей камерой. Двое ребят голышом в номере захолустной гостиницы, в этом есть потрясающая чистота». Выходя из телефонной кабины, он заколебалась: сообщать ли новость сидящим за столом друзьям и Жермен. Эффект был бы обеспечен. Непроизвольное стыдливое чувство, которое, впрочем, она в себе сурово осудила, помешало ей о чем-либо рассказать.
– Алло, мамуля! – воскликнула Жермен, помахав ей издали рукой. – Что там стряслось?
– Мариетт позвонила, что у нее все еще болит голова и она решила идти домой.
– Я считаю, что революция свершилась, – сказал Альфред. – Я думаю, что недели через две будет четыреста-пятьсот тысяч трупов, необходимых, чтобы подчеркнуть важность произошедшего события.
– То есть пятьсот тысяч жизней, произвольно принесенных в жертву, – заметила Мэг. – Принесенных в жертву почти хладнокровно. Это великолепно.
– Я нахожу в этом потрясающую чистоту, – сказала мадам Ансело, возвращаясь на свое место.