355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марк Еленин » Семь смертных грехов. Книга первая. Изгнание » Текст книги (страница 19)
Семь смертных грехов. Книга первая. Изгнание
  • Текст добавлен: 11 октября 2016, 23:52

Текст книги "Семь смертных грехов. Книга первая. Изгнание"


Автор книги: Марк Еленин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 30 страниц)

Да что там бандиты?! Он ведь и Слащева, во власти которого оказался, не испугался! Встречи с Врангелем, напротив, казались совершенно безопасными: барон был светский человек и оставался им на посту правителя Юга России. Николай Вадимович, выбранный в комиссию по земельному закону, поначалу был очарован новым главнокомандующим. Считал, с полной серьезностью разумеется, что у кормила власти встал наконец нужный «белому делу» человек, обладающий качествами, необходимыми для крупного политика. Врангель начал с того, что решительно отверг деникинскую стратегию во всем. Это импонировало левым кругам, группирующимся в Симферополе. Врангель, приезжал в Симферополь «на беседы» – сильный и волевой человек, рожденный вождем. Торопливо ловил мысли собеседников, с интересом, как думалось, встречал каждую новую идею, направленную на укрепление власти, соглашался на всевозможные комиссии, охотно отвечал на вопросы левой печати, клялся, что вся его деятельность будет направлена на укрепление законности и правопорядка в Крыму, а затем и в России (свою роль и место в этой будущей России он камуфлировал всеми способами).

Постепенно князь Белопольский стал приходить по отношению к Врангелю к иным выводам. Новый правитель «держал власть» без собственной программы, без глубоких мыслей, надеясь лишь на интуицию, которая помогала ему намечать ближайшую цель. А средства? Средства он избирал любые. Отношение Белопольского к Врангелю стало меняться. Этому способствовало и то обстоятельство, что Врангель вскоре был провозглашен диктатором (а при нем совет из пяти назначенных им начальников управлений), обещания восстановить земское самоуправление так и остались обещаниями, а комиссия по земельному закону, прозаседав и в Симферополе, и в Ялте, провозгласила было в Севастополе проект реформы, исполнение которой отодвинули, однако, на неопределенный срок. Врангель не годился, по твердому уже убеждению Белопольского, на роль вождя. Она оказалась ему явно не по силам. Врангель оставался лишь ротмистром кавалергардского его величества полка..

...Изрядно продрогнув, Белопольский приказал кучеру свернуть с Севастопольского шоссе на Бахчисарай. Он словно бросал вызов судьбе: в западной части предгорья, в пещерных средневековых городах – Чуфут-Калс, Эски-Кермен и Мангуп-Калс, на скалистом плато, отгороженном крутыми обрывами, и сосредоточивались всевозможные банды – русские, украинские, татарские.

Бахчисарай с трудом оправдывал свое название – «Дворец садов». Это был тихий, мирный и грязный городишко, расположенный в расщелине скал, которого, как могло показаться с первого взгляда, не коснулись ни война, ни частая смена властей. По дну извилистого ущелья с завидным упорством пробиралась речушка Чурук-су. И, словно повторяя ее изгибы, вились узкие кривые улочки, огороженные глухими заборами, за которыми скрывались низкие и жалкие домишки, обращенные окнами во дворы. Разбитая, вся в ямах, колдобинах и лужах главная улица пересекала Бахчисарай. Возле невзрачной кофейни, рядом с большой надписью по забору: «Дом пирдаются», Николай Вадимович остановил кучера. Тот, недовольный путевой задержкой, решительно отказался съесть или выпить даже чего-нибудь, заявив, что лошадь оставить не может: не ровен час, уведут басурманы, ищи потом ветра в поле, просил и их сиятельство не задерживаться: «Не успеешь на шаше выехать, темнеть начнет, а места Тут самые что ни на есть гнилые и гибельные». Белопольский обещал управиться со всей возможной скоростью и пошел перекусить и обогреться.

В кофейне, состоявшей из одной, впрочем довольно большой, комнаты, было полутемно, но тепло и малолюдно. Из кухни тянуло дымом, острым запахом маринованного мяса и пережаренным луком.

Подошел молодой и верткий татарчонок, осведомился, чего желает гость. Белопольский, поинтересовавшись местными ценами и придя в ужас оттого, что здесь они еще выше симферопольских, заказал порцию чебуреков и малый лафитничек водки. Когда глаза его освоились с полутьмой, стал он различать и предметы, и группу людей за дальним столиком. Сблизив головы, люди о чем-то разговаривали. Белопольскому они показались подозрительными, и он заторопился: не время и не место он выбрал для путевой трапезы. Однако водка «пошла легко», а огневые чебуреки были просто восхитительны и приятно жгли рот. Николай Вадимович несколько отвлекся и успокоился.

Внезапно дверь распахнулась и вместе с потоком холодного влажного воздуха, резко качнувшим пламя единственной керосиновой лампы, подвешенной к потолку, в комнату вошел высокий косоплечий человек в солдатской шинели без хлястика и кубанском красном башлыке. Задержавшись на пороге, он беспомощно топтался сослепу, озираясь по сторонам. Пришелец скинул башлык, лицо его, на миг осветившись, показалось Белопольскому знакомым. Настолько знакомым, похожим на другое мальчишеское курносое лицо, которое он никак не мог увидеть здесь, в Бахчисарае, что он непроизвольно встал и сделал шаг навстречу. Сомнений быть не могло: перед ним был сын Арины, тот, кого считали погибшим.

– Иван! – позвал его Белопольский. – Неужели ты?

– Как сказали – Иван? – спокойно отозвался тот. – Обознались, господин хороший, меня Дмитрий зовут, Дмитрий. Отродясь так.

– И Арина не мать тебе? – настаивал Николай Вадимович, краем глаза замечая, что люди, сидящие за столом, прислушиваются к их разговору. Доказать, что вошедший – Иван, представлялось ему почему-то совершенно необходимым. – Иван, Иван! – повторял он бестолково. – Я Николай Вадимович Белопольский. Белопольский, отец Андрея и Ксении. И Арина у нас работала в Петербурге. Неужели не помнишь? Мы думали, убит ты. И вот, встретились!

– Путать изволите, – спокойно, но уже чуть раздосадованно проговорил парень. – Дмитрий я, Уломов. И мать у меня не Арина, и в Петербурге я не жил. Все путаете, господин!

Четверо подошли от столика, встали рядом.

– Ты хто? Ты чэво к чэвэку пристаешь? – высунулся вертлявый и черномазый. – Он тэбе – Митя, ты – Иван! Совсэм баран, э! Глухой, слэпой, э! Ничего не понимаишь?!

Николай Вадимович не успел сообразить, что произошло, как чьи-то железные руки, намертво схватив его сзади за ворот бекеши и штаны, легко оторвали от пола и кинули куда-то в пустоту. Пролетев через дверь, князь Белопольский плюхнулся в лужу перед кофейней...

Никому, разумеется, он не рассказал о происшествии, случившемся с ним в Бахчисарае. И даже с Ариной не поделился своими сомнениями по поводу ее сына: если был тот косоплечий Иваном, он сам найдет мать, а если обознался князь, волновать Арину зазря нужды нет...

Каждый день на вилле начинался для Николая Вадимовича одинаково: поздно, бесцельно-лениво. В этой бесцельности его нынешнего существования и заключалась неизъяснимая прелесть. Ничего не надо было решать, делать, писать. Против всех предположений, отец согласился на отъезд, решительно объявив, что Ксения точно погибла и его здесь более ничто не держит, готов ехать во Францию, в Бразилию – куда угодно! Умирать ему все едино где. А раз в склеп князей Белопольских, в Лавру, его прах вряд ли кто доставит, – накрепко засели большевики в Петербурге, похоже, навсегда! – завещает он кремировать себя в каких угодно чужбинах, а затем развеять прах по ветру, кинуть в море или, случись такая возможность, из пушки выстрелить. Овладела стариком навязчивая идея...

После скудного завтрака, основу которого составляли заготовленные Ариной еще летом овощи, Николай Вадимович лежал, укрывшись пледом, в кабинете и глядел в потолок, слушая стук дождя по деревьям и крыше. Не было дождя – так же бесцельно бродил по саду, спускался к берегу или взбирался на скалу. Уже пора было начинать собираться, складывать самые необходимые и ценные вещи, договариваться о подводах, но Николай Вадимович все чего-то ждал, почему-то медлил. Он и сам не знал – почему. Впервые в жизни им овладела страшная апатия, полное безразличие ко всему. Даже к тому, что его неожиданно, но твердо отвергла Арина. В первую же ночь, когда он пробрался к ней, она сообщила ему свое решение, безжалостно добавив, что «времена нынче не для баловства, а она не для забав барских, поэтому пусть возвращается восвояси и дорожку в ее постель забудет окончательно и навечно...». Николай Вадимович и этим обстоятельством не огорчился, кажется.

Рано темнело. Томительные длинные вечера казались невыносимыми из-за их однообразия и молчаливой однотонности. В конце концов день отъезда был назначен. Начались сборы. Собственно, какие сборы? Арина складывала кофр и чемоданы, а старый князь, как человек военный, привычный к походам, выбрасывал из них более двух третей лишнего.

В последний вечер Николай Вадимович обнаружил, что свои вещи Арина не готовит к отъезду. Произошел неприятный разговор, достаточно неожиданный для Белопольского. Арина заявила, что уезжать не собирается: дождется конца войны – по всему видно, она не за горами, – а как замирятся, вернется она в родную деревеньку – сколько ж лет можно за барские спины прятаться и чужую волю исполнять! Захотелось и ей пожить хозяйкой, каким-никаким, а своим домом, своими радостями и заботами. Верой и правдой послужила она Белопольским, чиста у нее совесть: всем и во всем прислуживала, разве не так? И сын ее Иван живой оказался, недавно со знакомым человеком весточку ей прислал. Как он, где – ничего не знает. Но пишет Иван, чтоб никуда не двигалась она, на месте сидела, скоро приедет, увидятся. А потащится бог весть куда за господами, может, и не увидятся никогда, время такое, хмурое. Николай Вадимович тут же припомнил недавнюю встречу в Бахчисарае. Значит, он все-таки не ошибся, и то был Иван. Интересно, почему он не признался? Кем стал? Не иначе, в неприятной компании оказался. Вероятно, бандит.

Второй неприятный разговор возник в тот же предотъездный вечер с отцом – сам собой, из ничего и чуть не окончился серьезной ссорой.

Началось с мелочей, перешли на политику. Старый генерал винил во всем «масонов», «либералов», «революционеров». Эти понятия были для него тождественны, он их путал, безоговорочно присоединяя к тем и другим своего сына, который пажеский корпус окончил, был и статский советник, и камергер, кормился царскими милостями, как и все его предки, которые верой и правдой служили престолу и отечеству, за что не раз отмечались высокими наградами, поднявшими род князей Белопольских в истории государства Российского, а потом, будто под влиянием дурмана, стал делать все, чтобы уничтожить императора и само понятие самодержавия. Нацепил бант, пошел с чернью по петроградским улицам, заплеванным семечками, требуя свободы и равенства. Вот и получили, что требовали. Потеряли отчизну, которую рвут теперь на части все, кому не лень. Большевикам Россию не жаль: не они ее строили, не они собирали.

Сын доказывал, что императорский режим прогнил, ссылался на слова графа Витте: «Этот психически ненормальный режим есть переплетение трусости, слепоты, лукавства и глупости», приводил общеизвестные факты, связанные с Распутиным и его окружением, с военным министром Сухомлиновым и полковником Мясоедовым.

– А ты? А твои лидеры и друзья – эти пораженцы и трусы?! Эти Родзянки, Гучковы, Львовы?

– Гучков, как известно, не трус. Он не раз доказывал свою храбрость! И на стороне буров, и на стороне македонцев. И в войне с японцами! Будьте же справедливы, Вадим Николаевич!

– Проболтали государство. Они вели себя, как антипатриоты.

– О чем говорить? О каком патриотизме? – восклицал Николай Вадимович. – Русский император-патриот, получив телеграмму о разгроме его армии под Цусимой, сунул телеграмму в карман и продолжал партию в теннис. Пока немцы к войне готовились, он вел переписку с братцем Вильгельмом! «Дорогой Вилли!», «Дорогой Ники!» – какая нежность! Какая родственная верность! Жалкий, маленький, рыжий офицерик. Большевики правильно сделали, расстреляв его и всю эту компанию анемичных немочек. Я...

– Замолчи! – закричал вне себя отец и смешно затопотал ногами. – Молчи! Молчи! – Лицо его побагровело. Старик упал в кресло, тяжко и редко хватая разверстым ртом воздух, стараясь произнести какое-то слово, вместо которого вырывались лишь неясные звуки.

Такое случилось впервые. Николай Вадимович испугался не на шутку: дичь, даль, отсутствие какой бы то ни было врачебной помощи, предстоящий отъезд... Он заметался, крича Арину, суетясь в поисках домашней аптечки, боясь за старика, оставленного в одиночестве. Когда он вернулся, отец покойно полулежал в кресле с подушкой под головой, голые ступни его стояли в тазу, куда Арина поминутно подливала теплую воду из кувшина. Эти бело-синие, необычно тонкие, как палочки, ноги с непомерно большими ступнями в тазу и было то, что Николай Вадимович увидал, вбежав в комнату. И Аринину статную, туго обтянутую кофтой спину с ложбинкой посредине – Арина, согнувшись, держала одной рукой тяжелый фаянсовый кувшин и даже не обернулась.

– Ну, как вы, отец?

– Я все сделала, как покойный доктор Вовси научил, – отозвалась Арина. – Отпустило, вроде.

– А что, разве не первый раз такое?

– Не впервой, – как показалось ему, осуждающе ответила Арина. – Его сердить нельзя. Никак. И волновать.

– Я понимаю, – покорно и униженно согласился Белопольский.

– Ты ведь не царя, ты меня оскорбил, русского дворянина, Николай, – неожиданно спокойно, своим обычным голосом сказал князь. – Вся моя жизнь... – И крупная слеза, блеснув, покатилась по его щеке.

– Простите, отец. Вырвалось. Не хотел делать вам больно, поверьте. Хотел изложить свою позицию – не более. Без позиции теперь и винтовку не дадут.

– Оставь нас, иди, Аринушка, – старый князь выпрямился в кресле. – И не беспокойся. Спасибо тебе.

– Отдохнуть бы вам лучше, Вадим Николаевич.

– Иди, иди, – старик опять начинал сердиться. – На все божья воля. Кувшин вот погорячей принеси. Вода остыла.

– А что вы принимаете, отец? – спросил Николай, чтобы как-то заполнить томительную паузу.

– Микстуру... Дрянь! Ты вот... Расскажи мне о большевиках, насколько тебе известен сей предмет.

– О большевиках? – удивился сын. – Почему о большевиках?

– Хочу знать: почему они взяли власть? В чем их сила?

– Но отчего сейчас? У нас будет время наговориться и обсудить все в Симферополе, отец. – Увидев, что старик хмурится, Николай согласился: – Хорошо, я скажу. Странно, однако, почему это так необходимо?

– Если ты мне объяснишь и я пойму... Может так случиться, что я и останусь в России.

– Бог с вами, отец! Генерал, внуки – врангелевские офицеры, сын – общественный деятель и эмигрант. Мы и в эмиграции не прекратим борьбу! Да вас же расстреляют при первой облаве! Или вы надеетесь вернуться в свой петербургский дом? В свое поместье? Все давно захвачено комиссарами, разграблено, сожжено!

– Не о том ты. Я – о родине... Тут умереть хочу. – Старик бессильно откинулся на спинку кресла и подушку. – Говори, я устал.

– Хорошо, хорошо, отец! – Николая Вадимовича уже тяготил этот разговор в столь неподходящий час с больным стариком, судя по всему потерявшим способность видеть жизнь и мыслить реалистически. «Как ехать с таким? – мелькнула ненароком мысль. – Не лучше ли оставить его с Ариной?» – и тут, устыдившись себя, Николай отогнал эту подлую мысль.

– Я не знаток большевистской доктрины, отец. И истории возникновения этой партии – тем более.

– Были ли среди их лидеров действительно немецкие шпионы, как говорят?

– Все мы чьи-нибудь шпионы. Хотя не думаю: очень самостоятельны они в своих действиях. Их лидер Ульянов-Ленин – человек, судя по всему, умный, ловкий и дальновидный. Да, очень ловкий. – Николай Вадимович бесконечно усталым, привычным жестом левой руки потер переносицу и помассировал мешки под глазами. – Их сила – в умении приспособиться к моменту, оценить его, принять решение. Как все подлинные политики, они беспринципны. Сначала, к примеру, требовали созыва Учредительного собрания, потом решительно разогнали его; призывали к миру с немцами и подписали его, как известно, в Бресте, потом собрали рабочие дружины, кинулись на немцев и прогнали их из-под Пскова. Жонглируют лозунгами: сегодня они за совдепы из рабочих, крестьян и солдат, завтра – против. Многие их лозунги взяты напрокат у других партий. Особо у эсеров, с которыми они поначалу блокировались весьма крепко. И у Плеханова, у социал-демократов. В экономике они опираются на учение Маркса. И тут у них эклектика!

– Почему же они побеждают? – насмешливо спросил старый генерал. – Ты не ответил. Каковы на этот счет твои соображения?

– По-моему, все достаточно просто. Прежде всего они купили мужика. Они дали ему землю – бери без всяких выкупов и ограничений, владей, распахивай! Во-вторых: мир, штыки в землю! Народу, три года просидевшему в окопах, это лучший подарок. Однако вскоре им пришлось проводить мобилизацию и собирать армию. Но тут уж иное дело: на нас, простите, нападают, мы – революционеры! – должны обороняться. И третий их краеугольный камень – свобода. Свобода, свобода во всем! Делай, что хочешь: работай, семечки лузгай, грабь бар-эксплуататоров, живи, как хочешь! А ведь в самом тишайшем мужике русском издавна сидит анархист и бунтарь. Ему свистни: «Сарынь – на кичку!», его только в ватагу сбей и атамана дай – пойдет гулять, хмелея от содеянного и слезы проливая, по стране. Вспомните Разина, Пугачева, Болотникова. Или сегодняшнего Махно! Все одно!.. Вот остановить мужика – дело трудное. В деревеньку вернуть, в стойло. На этот счет большевики свой ловкий ход придумали. Называется – диктатура пролетариата.

– Это как понять, Николай?

– Диктатура – это гегемония. Рабочий-де класс главное в государстве. Он владеет производством, управляет экономикой, он хозяин всему в стране. А мужичье – его союзник, вроде младшего брата. Несмышленыши. Рабочие за ними приглядывать должны, чтобы те, значит, чего-нибудь не так не сделали. Вот и выходит: Россия теперь – государство рабочих и крестьян.

– Ну а все иные? Военные там, инженеры, врачи, учителя. Они как же? Куда же?

– Им нет места в новой России, если несколько гиперболизировать, конечно. Интеллигенция – навоз. Рабочие и крестьяне считают, все могут сами, даже государством управлять.

– Но управляют же. Ты сам признаешь, и мы видим.

– Полагаете, в правительствах у них одни рабочие? Ни одного, насколько я информирован. Интеллигенты!

– Но почему ты так кричишь?

– Обидно за продажное это наше сословие. При помощи российской интеллигенции вписывались самые позорные страницы в историю.

– Но будто и некоторые наши генералы им служат?

– Есть, есть! И много! Генерального штаба генерал-лейтенант Николай Михайлович Потапов, генерального штаба генерал от кавалерии Клембовский, генерал-майор Самойло, генерал-майор Бонч-Бруевич! И несть им числа: это лишь те, о ком я знаю. Христопродавцы!

– Не суди и не судим будешь.

– Не сужу, ибо не понимаю. Запугали? Купили? Одного, двух. Но в их армии десятки генералов!

– И генералы ошибаются, не одни интеллигенты. И я ошибся горько, простить себе не могу.

– Где, если не секрет?

– Отмахнулся от доктора Вовси. Не помог, разрешил убить его.

– Но что вы могли сделать?!

– Оставь... Когда меня арестовали большевики, он пошел к их главному, добился моего освобождения. А я? Смиренно поговорил с каким-то штабс-капитаном и удовольствовался его сообщением. Нет, нет! Я предал человека, не ответил добром на его добро.

– Толстовские идеи поздно проявились у вас, отец, вы не находите? Да и не время.

– Да, не время. Я один. А ты? Ты – растерявшийся, полный лишь бессильной ненависти человек. Что с нами будет? С Андреем, Виктором? С осколками семьи Белопольских? Ты предлагаешь бегство за рубежи. Я боюсь подобного способа существования. Я подумаю... Иди, Николай. Ты же знаешь: решение еще не принято и уговаривать меня бесполезно.

– Мы накануне эвакуации, отец. Армия уйдет, а с нею внуки ваши. И сын ваш – я ни за что не останусь под большевиками. Значит, вы остаетесь один? Кто позаботится о вас, старый и больной человек?

2

В этот же день на севастопольской набережной, возле Графской пристани, встретились два генерала. Один – старый – сидел, тяжко развалясь на садовой скамейке, тупо и безнадежно смотрел на море. Другой – молодой – фланировал, уверенный в своей неотразимости и популярности, с интересом поглядывал на хорошеньких женщин, пытаясь приобрести перспективное знакомство на вечер. Он был среднего роста, широкоскулый, широкогрудый, плосконосый, с хулиганским, воспаленным темнокожим лицом, с серо-голубыми хитрыми глазами, на которые, закрывая лоб, падал волнистый белокурый чуб. Походка чуть враскоряку выдавала кавалериста. Сидевшему было за пятьдесят. Он казался развалиной. На мясистом лице выделялся острый подбородок. Русые усы, крупный нос, светло-голубые глаза. Короткая стрижка не скрывала большой лысины. Но главное, на что обращал внимание каждый, был огромный живот, похожий на грушу, и раскрытый томик Диккенса на коленях.

Молодой, дойдя до скамейки, остановился, изумленный. Он сел, и генералы, обнявшись, облобызались.

Это были Шкуро и Май-Маевский. Герой летнего наступления, доведший свои войска до Киева, Орла и Воронежа, пребывал в отставке и глухой безвестности, пил, продавал последнее. Шкуро, всегда кузнец своего счастья, есаул, заставивший не то Кубанскую раду, не то Деникина под нажимом какого-то великого князя произвести его в полковники и генералы, был, как всегда, на поверхности, в центре событий, нужный даже тем, кто считал его просто бандитом. Шкуро обожал въезжать в захваченные города на белом коне. Его всегда окружали офицеры собственного конвоя – «волчьей сотни», носившие на рукаве черный шеврон – разверстую волчью пасть со скрещенными костями, – волчьи хвосты, пришитые к папахам. Он был любимцем удачи и от этого всегда тщеславен и честолюбив. Недавно еще всерьез надеялся первым войти в Москву, хапнуть миллион рублей – премию, назначенную Российским торгово-промышленным комитетом. Поняв, что Москва отдалилась надолго, а скорее всего – навсегда, Шкуро принялся сам составлять капитал и, как утверждали знатоки, весьма преуспел на этом поприще при взятии городов и борьбе с местными большевиками, к которым при великой нужде относил всех, кого грабил. Невежественный терский казак, хвастун, рубака и плясун, ставший генералом и всерьез считавший себя полководцем, он любил славу и сам создавал ее, даже фамилию свою – Шкура – переиначив, облагородил.

В Екатеринодаре его жена «вела открытый дом», пользуясь наставлениями графини Воронцовой-Дашковой, ставшей кем-то вроде церемониймейстера при ней: мебель «ампир», блистательная сервировка, отличная кухня, вина на все вкусы, лакей в нитяных перчатках. Шкуро пренебрежительно звал наставницу жены «графинчиком». Впрочем, он не так уж часто бывал дома, предпочитая апартаменты в собственном поезде. Вокруг него всегда вились мелкие журналисты, поэтические «гении», песенники танцоры, «актрисы». Утверждали, Шкуро купил даже кинооператора, призванного запечатлеть все его подвиги для истории в назидание потомкам.

Именно с кинематографом, рассказывали, и произошел у Шкуро интересный казус. Как-то, окруженный свитой, после обильного ужина, направился он с женой посмотреть фильму «Шкуро на фронте», снятую ради очередной рекламы. Все шло хорошо, пока камера показывала героя в тяжелых боях, но как только на экране замелькали кадры, рисующие храброго генерала на отдыхе, разразился скандал: отношения Шкуро и какой-то миловидной сестры милосердия не вызвали у жены никаких сомнений в их подлинной сути. Забыв все хорошие манеры, преподанные ей графиней Воронцовой-Дашковой, мадам Шкуро орала, как простая торговка.

Взаимная приязнь, родившаяся не столь на фронте, сколь за пиршественным столом, объединяла Шкуро и Май-Маевского, во всем людей очень разных. И вот даже теперь Шкуро не погнушался сесть к опальному приятелю, покинутому всеми старику, и на виду у всего города заговорить с ним.

Поначалу Май-Маевский отвечал односложно, короткими фразами, с тяжелой одышкой: жизнь плоха, неинтересна, несправедлива к нему. Потом чуть оживился.

– Послушай хотя бы это! – Порывшись в карманах, он достал клочок мятой бумаги. Спросил с недоверием: – А известно тебе, как отблагодарил меня за службу Деникин? Нет? Точно?!. Я ему, можно сказать, каштаны из огня таскал, ковер к Москве выстилал, а он?! Не знаешь или притворяешься? Тогда, послушай вот... любезного Антона, послушай. – И он принялся читать: – «Дорогой Владимир Зенонович! Мне грустно писать это письмо, переживая памятью Вашу героическую борьбу по удержанию Донецкого бассейна и взятию городов: Екатеринослава, Полтавы, Харькова, Киева, Курска, Орла... Последние события показали: в этой войне играет главную роль конница. Поэтому я решил: части барона Врангеля перебросить на Ваш фронт, подчинив ему Добровольческую армию, Вас же отозвать в мое распоряжение. Я твердо уверен, от этого будет полный успех в дальнейшей нашей борьбе с красными. Родина требует этого, и я надеюсь, что Вы не пойдете против нее. С искренним уважением к Вам, Антон Деникин». Каково?! Только не помогла ему и моя отставка: барон Врангель его, как устрицу, проглотил. И не пискнул!

– Э, оставь! – махнул рукой Шкуро, принимая совершенно беззаботный вид. – Как давно это было, а ты все себя мучаешь. Где Деникин? И Деникина нет, уплыл, не вернется. О другом думать надо.

Май-Маевский, не встретив сочувствия, погрустнел и вновь понурился. И опять заговорил короткими фразами, с одышкой. Все люди – пресмыкающиеся, стоит ли воевать за счастье хоть одного процента из этого подлого племени? Водка и кабаки надоели: похмелье тяжко. Бабы его никогда не интересовали. Да и деньги вышли. Несколько дней назад его денщик Франчук удачно, кажется, сплавил спекулянту орден святых Михаила и Георгия, пожалованный господами союзниками от имени короля Георга V... Май-Маевский пошутил: нечем и торговать больше, разве звание лорда, что ему англичане дали, перепродать кому? Но кто его купит сейчас, здесь?

– Брось хандрить, отец! – воскликнул Шкуро, взяв под руку Май-Маевского. – Хочешь, пойдем обедать? Хочешь, в карты играть? Ну, не хандри, не хандри, отец! У меня сердце разрывается! Хочешь, поедем... Ну, в Италию! Все равно здесь никто не спасет положения. Надо бросать эту лавочку. Денежек у тебя нет? Я дам! У меня миллиончиков двадцать, поделимся по-братски. А, Владимир Зенонович?

Май-Маевский молчал хмуро.

– Ты что, отец? – Шкуро обеспокоенно придвинулся, заглянул в лицо. – Плохо тебе? Есть девочки – цимес, пальчики оближешь, а?

– Пойдем лучше водку пить, – ответил Май-Маевский. – Грудь вот болит. Простудился, наверное. Двадцать миллионов твоих и здесь вполне прожить можно. Не стоит и в Италию ездить. – Он облегченно вздохнул и захохотал. Живот его заколыхался: видимо, генерал почувствовал себя лучше. – Помню, помню тебя в красные дни! Лихой ты был казак, Андрей. Они тебя как героя встречают, с музыкой, цветами, хлебом-солью. И деньги на серебряных подносах. А тебе – не помню уж и где – сумма недостаточной показалась. Помнишь?

– Да нет, не помню.

– Ты еще конвойца вызвал. С подноса ему в полу и говоришь: «На, возьми мелочь. К блядям сходишь!»

– Зря сказал – и те деньги пригодились бы.

– Именно, именно! – кивнул Май-Маевский и повторил: – Хорошо сказал, лихо. – И он тяжело поднялся, засунул под мышку томик Диккенса.

– Я и сейчас не хуже! – Шкуро поднялся следом и, шагая, запел: «Со своей ватагой я разграблю сто городов!.. Лейся, белое вино, ты на радость нам дано». Ты же знаешь, отец, кубанцы и терцы не пограбят, так и воевать не будут.

– Может, в чайную имени барона Врангеля пожалуете, генерал? – шутливо спросил Май-Маевский.

– Пусть немец сам там чаи гоняет! – ответил его Ф приятель и замысловато выругался.

(обратно)

3

Среди городков Крыма Евпатория в ту пору была одним из самых жалких и малоприметных: высокая аристократия еще в начале века выбрала для себя южный берег, оставив западный с Саками и Евпаторией для людей малосостоятельных, считая сии места, несмотря на древнейшую их историю, прекрасные пляжи и целебные грязи, таврическим захолустьем. Так оно и было. Уездный и портовый город Таврической губернии, Евпатория стояла вся на виду, прижатая с запада и востока солеными озерами. С питьевой водой в городе было всегда плохо. Северо-восточные ветры распространяли неприятный запах сернистого газа. На въезде, словно игрушечные, возвышались, бессильно бросив крылья, обгоревшие и порушенные ветряные мельницы. На главной, Фонтанной улице, где тротуары мощены плоскими камнями разных размеров, шумели голые ветви акаций. Здесь, сбоку от главной войны, но совсем рядом и с Севастополем, и с Симферополем решил затеряться знаменитый и грозный недавно капитан Орлов с десятком верных своих людей.

Основной базой капитана Орлова служило немецкое поселение южнее Сак: белые кубики домов, крытых красной черепицей, яблоневые, сливовые и грушевые сады, аккуратные крылечки, конюшни, хлев и амбары под одной крышей с жильем, тяжелые ставни с неизменными сердечками. Все двери – во дворы, окна – на улицу. Свежевыбеленные массивные заборы. За заборами – цветники. За заборами ходят сытые свинки, гуси, куры, индюшки. Попыхивает паровая мельница. Поскрипывают причудливые резные флюгера. Слышатся спокойные голоса: «Халло, Ганс!», «Халло, Лизхен!» Тишина. Покой. Порядок. Точно и войны никакой нет...

Немцы-колонисты, занимавшиеся в Таврии земледелием и скотоводством, были богаты, независимы и неизменно показно лояльны к любой власти. Поэтому капитан Орлов и решил отсидеться у евпаторийских немцев, переждать трудное время, посмотреть, чем оно кончится, чтобы выплыть на поверхность политической борьбы в свой час.

Поначалу, правда. Орлов решил спрятаться у татар, на северо-восточной окраине Евпатории. У богатого и влиятельного Септара они сняли два дома, окруженные садами. Устраивало Орлова и то, что рядом находилась Мамайская каменоломня, где легко было укрыться в случае любой непредвиденной опасности и от простой облавы, от кого бы она ни исходила – от белых, красных, зеленых. Однако случайное столкновение с группой партизан из отряда «Красные каски», который скрывался в каменоломнях, заставило Орлова сменить базу и перебраться под Саки. Впрочем, орловцы от скуки группками и в одиночку частенько мотались в Евпаторию и по-прежнему наведывались с ночевкой к Септару...

После того как еще в марте Слащев настиг отряд Орлова у Джанкоя и жестоко разбил его орудийным огнем, захватив пленных и штаб, в котором были изъяты, как сообщалось, значительные суммы, Орлов сумел исчезнуть. Военно-полевой суд приговорил пленных офицеров к смерти. Все считали, Орлов отомстит, он не простит разгрома Слащеву. Но время шло, а никто не нападал на «генерала Яшу». Тогда стали говорить, что Орлов ушел к зеленым. Затем – переплыл Черное море и примкнул к Кемаль-паше. Он же спокойно отсиживался под Евпаторией. Его окружали наиболее преданные соратники. Денег и оружия у них было в достатке. Они отдыхали, развлекались сколько могли в своем добровольном заключении, просто жили – каждый в меру своих потребностей и воображения. Они ждали. Ждали неизвестно чего. Их осталось всего двенадцать (а не шестнадцать, как писал в своих приказах Слащев). Шестеро – офицеры. Самые верные – капитан Дубинин, чудом сбежавший из-под слащевского ареста, штабс-капитан Сысоев. Остальные – молодежь: поручики Дузик и Ржецкий, морской лейтенант Гетман, примкнувший к отряду еще ранней весной, когда с Орловым заигрывал герцог Лейхтенбсргский. Нижние чины состояли при офицерах денщиками. Компания собралась весьма пестрая – от ярых монархистов до анархистов. Впрочем, и те и другие были далеки от политики. Поэтому, вероятно, нечастые разговоры о мировоззрении кончались ссорами, а если все были пьяны – драками. Сысоев и Гетман дважды стрелялись с десяти шагов. И оба раза в воздух: каждому хотелось уцелеть, дождаться иной жизни, махнуть за границу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю