Текст книги "Unknown"
Автор книги: Марина Алиева
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 40 страниц)
– Хотелось бы ещё, чтобы процесс был не слишком скучным. Я надеюсь на присутствие в открытых заседаниях нашего короля, а он, как вы понимаете, скуки нам не простит, так что, позаботьтесь обставить всё поинтереснее.
– Стоит ли, милорд? – принимая бумагу обронил Кошон. – Уж если мы не можем так открыто, как хотелось, устроить суд именно над ведьмой, можно добиться своего иными путями. В частности, можно не пускать на открытые заседания его величество, чтобы избежать порчи, или другого какого-то колдовского влияния на чистую душу юного короля. Думаю, должным образом поданные, слухи об этом создадут необходимый для процесса настрой.
Бэдфорд тяжело посмотрел из-под насупленных бровей.
– Вы в своём уме, Кошон? Не по вашей ли подсказке мы притащили сюда малолетнего Гарри, чтобы его чистая душа противостояла ведьме? Чем теперь я буду объяснять парламенту это путешествие через Ла-Манш?
– Коронацией, – тут же ответил Кошон. – Коронацией на ФРАНЦУЗСКИЙ престол!
И по поспешности ответа было ясно – епископ к подобному вопросу подготовился.
– Так будет даже лучше, – продолжал он. – Факт этой, ЗАКОННОЙ коронации сам собой наведёт на мысли о незаконности ТОЙ. А его величество это действо развлечёт куда вернее, нежели судебный процесс, где скуки не избежать, как ни старайся. И парламент, мне кажется, будет удовлетворён. Где же и короновать будущего французского короля, как не во Франции. А то, что произойдёт это не в Реймсе…
Кошон для видимости замялся, даже плечиками пожал с таким видом, дескать, неужто нельзя найти выхода? И тут же закончил вкрадчиво и немного отстранённо, как делал всегда, когда старался внушить собеседнику, что пытается скрыть от него слишком грубую лесть:
– Полагаю, на то и дана вам власть, милорд, чтобы управлять не только людьми, но и самой Историей. Почему бы не создать новую традицию для новой династии и не начать короновать Ланкастеров, скажем, в Париже?
* * *
Жанну смогли привезти в Руан только 23 декабря. К этому времени к процессу над ней всё было готово. Главным судьёй был, разумеется, Кошон. Номинальным судьёй он пригласил бакалавра теологии Жана Леметра, который числился в руанском диоцезе наместником французского инквизитора, но Леметр проявил вдруг удивительную для себя несговорчивость.
– Почему, собственно, я? – нервно разводил он руками и постоянно отворачивал в сторону глаза, лишь бы не встречаться ими с Кошоном. – Вы, господин епископ имеете полное право – девица захвачена на территории вашего диоцеза, бовесского! При чём же тут Руан?! Зачем?.. Нет, простите, но моё присутствие на процессе будет лишним!
Дошло до того, что почтенный бакалавр начал прятаться от епископа под благовидными предлогами, а потом и вовсе уехал куда-то по неотложным делам.
– Это он нарочно, – с неприкрытой злобой выговаривал Кошону канонник Эстиве – его давний друг и единомышленник. – Леметр боится не угодить папе, а то и самому Господу нашему. – Эстиве перекрестился с самым серьёзным лицом, но через мгновение снова придал ему глумливое выражение. – А вы в ответ пригрозите недовольством милорда Бэдфорда и тем, что регент может принудить его участвовать в процессе через нашего инквизитора! Ведь он может, да?
– Может, может, – раздражённо подтвердил Кошон. – Но сколько времени на всё это уйдёт?!
– А нам-то что? – хмыкнул Эстиве.
Ему, действительно, было безразлично сколько времени займёт и сам процесс, и подготовка к нему. Платили каноннику немало, как впрочем, и остальным судейским. Один только Кошон за ведение суда должен был получить сумму, почти равную его годовому жалованию на должности члена Королевского Совета. А заседателям-асессорам обещалось по ливру за присутствие на заседании, причём заседания эти Кошон планировал проводить еженедельно. Поэтому выходил как раз тот случай, когда время действительно представляло собой деньги, и деньги, текущие в карман прямиком из мошны английского парламента! Или, вернее было бы сказать, из самых жил придавленной налогами Нормандии. С того дня, как герцог Бургундский согласился принять выкуп, суду над Жанной придавалось такое большое значение, что в средствах предпочитали себя не стеснять. И это, в свою очередь, бесконечно радовало Кошона, и во многом повлияло на выбор им епархии, в которой суд должен был состояться. Прежний Руанский архиепископ умер, а нового главу диоцеза ещё не избрали, и Кошон надеялся… он очень надеялся, что его рвение на процессе отметят ещё и новой должностью, поэтому твёрдо настаивал только на Руане. Ни славой, ни деньгами, ни надеждой делиться он ни с кем не хотел.
А желающих «помочь» всё это разделить хватало!
Как только озаботились вопросом «где судить?», Кошона тут же стал обхаживать глава Парижской епархии.
– Вам негде судить эту еретичку, – ласково говорил он. – Бове захвачен, а Руан и без того переполнен пленными. Моя епархия будет рада предоставить вам территорию, даже несмотря на молчание Рима. Мы же всё понимаем – мы, служители Божьи, стоим вне политики, но за чистоту веры… То, что еретичка помогала, якобы законному королю Франции, роли не играет – она еретичка, и мы должны помочь это выявить… Поэтому я охотно разделю с вами бремя этой тяжёлой ответственности.
Кошон в ответ благодарно кивал, однако не соглашался.
Он прекрасно понимал, что в Париже будет вынужден предоставить право вести суд хозяину диоцеза, а вместе с этим правом и причитающееся вознаграждение. Поэтому, опережая предприимчивого и слишком любезного Парижского епископа, крайне убедительно доказал милорду Бэдфорду всю нецелесообразность проведения суда в столице. «Слишком близко к территориям, захваченным французским королём! Слишком опасно!.. Тогда как в столице Нормандии суд наверняка пройдёт без осложнений…».
Эти резоны регента убедили. Более того, он и сам склонен был провести суд в Руане, потому что там до сих пор активно велись процессы и казни над нормандскими бунтовщиками. На площади Старого Рынка то и дело выставлялись напоказ отрубленные головы, что, по мнению Бэдфорда, являлось хорошим средством устрашения для строптивой пленницы.
– Поместите её в Буврее50, – повелел он с ухмылкой. – Пусть любуется на осуждённых. Может, сама станет сговорчивей. Это и для неё, кстати, выгодно. Пообещает не поднимать оружия против нас, признает, что всех обманула и никакой Божьей Девой не является, и я готов отказаться от костра. Мы ведь не крови жаждем. Если девица проявит благоразумие, цель будет достигнута и без жёстких мер.
– Несомненно, – бормотал Кошон.
Его, правда, такой финал процесса совсем не устраивал.
Милорд Бэдфорд видимо забыл, что существует ещё и Клод, от которой следовало избавиться во что бы то ни стало! И весь процесс епископу необходимо было подвести только к той черте, за которой последует передача суду светскому и казнь51. Но собственные цели епископ давно и прекрасно умел расставлять по степени их важности и нужности в данный момент. Сейчас ему требовалось получить Руан, и он его получил!
Горько обманутый в своих ожиданиях епископ Парижский пытался было вставлять палки в колёса. Когда стало известно, что Жанну вот-вот вывезут из Боревуара, научил Парижский университет обратиться к епископу с официальным письмом, текст которого недвусмысленно давал понять, что дело Жанны выходит за рамки одного диоцеза. «После удивлявших нас проволочек сия женщина должна быть передана сегодня, как нам сообщили, в руки людей короля… Соблаговолите сделать так, чтобы ее доставили сюда, в Париж, где достаточно ученых людей и где её дело будет тщательно рассмотрено и решено», – писали университетские мужи, справедливо полагая, что этого их пожелания вполне достаточно для немедленного положительного ответа. Но Кошон предпочёл отмолчаться и сделать вид, будто выполняет он единственно волю английского короля, выразителем которой является герцог Бэдфордский.
С той же самой мыслью, которая красноречиво отражалась на его лице, епископ прибыл и в Руан, где его встретили с откровенной враждебностью, поскольку зловредный парижский епископ дотянулся и сюда и тайно успел сообщить местным клирикам о намерении Кошона возглавить епархию. Достопочтенный клирикат, имевший собственного кандидата в архиепископы, был возмущён и прибывшему епископу должного почтения не оказал.
Впрочем, Кошона такой приём ничуть не смутил. Он уже чувствовал себя здесь, как дома, поэтому с первых же дней начал распоряжаться деловито, по-хозяйски и жёстко, чтобы сразу привыкали. А парижскому университету, который был ему кругом обязан, в буквальном смысле заткнул рот щедрым предложением направить в Руан свою делегацию, пообещав выплаты, как дорожные, так и квартирные, и суточные.
– Английская сторона официально не заявляет, но настаивает на том, чтобы в заседаниях участвовали духовные лица Франции. Только Франции! Вы понимаете? – внушал он ещё до отъезда Жану де Ла Фонтену, которого пригласил на процесс в качестве советника по допросу свидетелей. – Нам дают возможность судить беспристрастно, без личных обид за военные поражения, в которых можно было бы уличить англичан, и поэтому мне надо собрать как можно больше значимых для страны духовных особ!
Ла Фонтен хмуро соглашался, но про себя думал, что кому-кому, а досточтимому епископу бовесскому о беспристрастности говорить не следует – у него обид на эту Деву хоть отбавляй! Но участвовать в процессе согласился, отчасти из-за обещанных щедрых выплат, отчасти из-за простого любопытства. В конце концов, всем вокруг было интересно посмотреть, что же представляет из себя арманьякская ведьма и насколько опасной она может оказаться?
– Как вы думаете, не распространятся ли её колдовские чары и на нас? – спрашивал он коллег по дороге в Руан. – Господин Эстиве уверял меня, что девица крайне опасна и может подчинить своей воле кого угодно.
– Этот «гуспилёр»52? – насмешливо спросил глава делегации. – О, этот расскажет! У них с Кошоном к девице какая-то общая ненависть.
– Гуспилёр? – переспросил Ла Фонтен и усмехнулся.
Прозвище было метким.
О сквернословии и хамоватом поведении Эстиве знали многие. Кого-то удивляла дружба епископа с подобным человеком, кому-то она казалась закономерной, но дружно все сходились на одном – то, что грубияну-каноннику сходило с рук любое бесчинство, только подчёркивало влияние Кошона, которым прикрывался его любимчик. И хотя Эстиве границы дозволенного умел чувствовать, как никто, и, почти чудом, держался на тонкой грани между полным бесчинством и фанатичным благочестием, в его случае, порой невозможно было отличить одно от другого. Чувствуя за спиной поддержку надёжной, как броня, епископской мантии Кошона канонник уверенно считал себя «последней инстанцией» по любому вопросу. Поэтому, людей, способных на него как-то повлиять, было не много. И ещё меньше было тех, кто решился бы называть его «гуспилёром» в лицо.
Да и за глаза позволить себе это мог не каждый.
– Вы знаете, что Эстиве придумал держать эту девушку в железной клетке? – понизив голос почти до шёпота спросил глава университетской делегации у Ла Фонтена. – Он даже предлагал насильно лишить её девственности до начала процесса, чтобы сразу иметь доказательство лжи по одному из основных вопросов. И я был крайне удивлён… то есть, конечно, сомнений у меня нет… но, если требуется прибегать к подобным мерам, выходит, что иным путём наш суд ничего доказать не может!
Ла Фонтен поморщился
– Это немыслимо, – прошептал он с откровенным недоверием. – Если правда то, что вы сказали, мне кажется епископ Кошон должен немедленно отстранить Эстиве! При всей их дружбе подобная дискриминация процесса недопустима!
– Тихо, тихо, друг мой! – Глава делегации слегка приподнял сложенные на коленях ладони и покачал головой. – Кошон, как мне думается, и сам готов на многое, лишь бы процесс завершился костром. Эстиве он не уберёт. Он для того и зван в этот суд, чтобы стать кнутом бичующим. А кнут бьёт как хочет…
– Но разве мы не вмешаемся?!
– Даже не пытайтесь.
– Но почему?! Нас ведь звали во всём разобраться беспристрастно!
– Вот когда вы в полной мере поймёте для чего нас сюда позвали, Ла Фонтен, тогда и будете решать, вмешиваться, или нет. А пока я вам это попросту запрещаю.
Что-то в тоне собеседника подсказало Ла Фонтену больше никаких вопросов не задавать. Но короткая беседа оставила впечатление самое тягостное. Ведь как бы ни был продажен свет, беспристрастность церковного суда должна была оставаться в его глазах неколебимой!
* * *
В Руан Парижская делегация прибыла через день после того, как туда привезли Жанну.
Ла Фонтен, едва устроившись, сразу решил пойти и посмотреть на ведьму. Башни Буврея были видны издалека, и преподобный прямиком направился к главной – круглой и гладкой, словно высокий шлем.
По двору замка без конца сновали английские солдаты и мелкие служки, явно посыльные от тех клириков, которые должны были участвовать в процессе. Судя по перепуганным лицам последних, Жанну здесь боялись точно так же, как боялся её и Ла Фонтен, слушая в Париже невероятные истории, которые плодились по всей Франции, точно волдыри на теле прокажённого. Говорили, что ведьма может видеть будущее, что всякого неугодного ей может проклясть одним только взглядом, да так, что от беды ему уже не уйти! Говорили и другое, но тихо и совсем уж робко, о Божьем промысле и о законности суда над посланницей Его, в том смысле, что, ежели вина девицы не доказана, то она вполне может быть и той, за которую себя выдаёт. А если так, то какое право имеет епископ Кошон устраивать процесс над ней, да ещё и привлекать к нему особ духовного сана и исключительно французов?! Уж не кроется ли тут замысел похитрее? Дескать, послал Господь Франции помощь в лице девушки из пророчества, а Франция её не только предала, но и сама же осудила! И, значит, что? Значит, нет больше Господнего благоволения этой стране, а одно только проклятие, меч и гнев! И, хотя открыто Ла Фонтен таких разговоров не слышал, но в душе вполне готов был их принять, потому что и сам начинал чувствовать нечто этакое. И в Буврей пошёл, хоть и с опаской, но и с твёрдым убеждением, что должен посмотреть сам!
«У дьявола много личин, – размышлял преподобный, – однако, нет такой, чтобы изобразить смирение Божьего агнца перед ликом Его» Он был уверен, что распознает ложь с первого же взгляда. И, для пущей верности взял с собой нательную раку с крошечным кусочком обгорелой кости святого Лаврентия, как исцелителя от слепоты. «Имеющий глаза, да увидит!», – шептал себе Ла Фонтен.
Когда он уже подходил к дверям, ведущим во внутренности башни, заметил немного в стороне группу бургундцев, которые, видимо, недавно приехали и теперь неторопливо спешивались с лошадей. Двое как раз стаскивали на землю какого-то парнишку со связанными руками, и преподобный замедлил шаг, наблюдая. В конце концов, посмотреть, что представляют из себя нормандские бунтовщики, тоже было интересно.
Голову парнишки скрывал капюшон, но, поскольку двигаться со связанными руками было не совсем ловко, в какой-то момент этот капюшон с головы свалился, и Ла Фонтен увидел совсем юное лицо, больше подходящее девушке. Он с откровенным сочувствием наблюдал за мальчиком готовый вмешаться, если бургундцам придёт в голову грубо его пнуть или ещё как-нибудь обидеть. Но вмешательства не понадобилось. Юношу повели внутрь спокойно, даже с некоторой заботой, как будто он не бунтовщик, (других сюда связанными не привозили), а провинившийся сынок какого-нибудь местного дворянчика. Но тогда было странно, почему его привезли сюда?
Ла Фонтен поспешил следом и у солдата, задержавшегося с лошадьми, спросил:
– А что это за мальчик?
Солдат, что-то лениво жующий, медленно обернул к Ла Фонтену глаза, осмотрел его немного презрительно, потом сплюнул и с плевком обронил:
– Не велено.
– Что не велено? – не понял Ла Фонтен.
– Говорить нам ни с кем не велено.
Солдат ещё раз осмотрел преподобного и, загребая ногами дворовую пыль, пошёл за остальными.
В башне Ла Фонтену сказали, что увидеть Жанну он пока не сможет, потому что по распоряжению епископа Кошона, во избежание всяких непредвиденностей, к пленнице никого подпускать не велено.
– Вам следует дождаться начала процесса. Там ведьму всем и явят, – сказал унылого вида тюремщик, который, без конца почёсываясь, опечатывал какие-то бумаги.
Настаивать на своём было глупо, но, возвращаясь к выходу, расстроенный Ла Фонтен свернул не в ту галерею и сразу увидел тускло освещенную нишу за железной решёткой, где на тёмной, подгнившей соломе сидел, уже прикованный цепью к стене, недавний парнишка. Чуть дальше в глубине коридора рассматривал дырку на своих штанах один из бургундских солдат. Остальных видно не было, и, пользуясь относительной темнотой в галерее, Ла Фонтен подошёл к решётке поближе.
Мальчик поднял голову.
– За что тебя? – тихо спросил Ла Фонтен на старом французском, который местные жители хорошо понимали.
Лицо пленника коротко осветилось улыбкой. Он покачал головой и повёл глазами на солдата.
Но Ла Фонтен вдруг почувствовал острую жалость. Одна рука его непроизвольно сдавила раку на груди, другая вцепилась в решётку.
– Не может быть, чтобы ты был в чём-то виноват!
Мальчик тоже смотрел на него с жалостью.
Но тут солдат оставил, наконец, свои штаны и заметил постороннего.
– Эй, нельзя! – закричал он, и замахал руками, отгоняя Ла Фонтена.
Преподобный попятился от решётки. У него само собой вырвалось:
– Я помолюсь за тебя!
И вдруг услышал тихий ответ:
– Я за вас тоже…
Он вышел на улицу, щурясь от дневного света. Мимо тащили сильно избитого мужчину, который вырывался, мычал и с ужасом смотрел на бурый от засохшей крови топчан в глубине двора, к которому его волокли.
Ла Фонтен отвернулся.
Его рука всё ещё сжимала раку на груди
Мужчина сзади дико закричал. Несколько человек, из снующих по двору, с вялым интересом остановились.
«Се человек…», – почему-то подумал Ла Фонтен. И вдруг его накрыл безотчётный, дикий страх!
Пуатье
(осень 1430 года)
Покинуть двор она не могла и не хотела, хотя и понимала, что сделать это было нужно. Если и не в качестве демонстрации своей обиды, то хотя бы ради того, чтобы привести в порядок мысли.
Не слишком разбираясь, был ли её секретарь на самом деле подкуплен, мадам Иоланда дала ему отставку и несколько недель занималась делами сама, сочетая их, когда удачно, а когда и не очень, с той придворной жизнью, которую подобало вести одной из первых дам королевства.
За ней, конечно же, следили. Но, как шпионы ни старались, докладывать своему королю они могли только о внешних проявлениях деятельности герцогини. Разговоры же, которые она вела, подслушать не удавалось, и письма, которые писала порой целыми днями, впоследствии словно растворялись. Несколько гонцов, открыто ею посланных, были задержаны, якобы по ошибке, но письма при них оказались всего лишь распоряжениями для управляющего двора герцогини в Сюлли и материнскими наставлениями старшему сыну, всё ещё воюющему в Неаполе. Остальные же, коих, судя по обилию и продолжительности почтовых дней, должно было быть великое множество, пересылались какими-то другими путями, о которых можно было только догадываться.
Лишь однажды одному из шпионов повезло выследить парня, одетого в сильно истрёпанный пажеский камзол. Как-то, в начинающихся сумерках, этот парень выбрался через потайную дверь из покоев герцогини и, не особенно таясь, побрёл себе прочь. Вид у него был достаточно унылый, чтобы можно было подойти и, завязав беседу, завершить её сочувственным приглашением в трактир. Шпион так и сделал и был крайне обрадован, когда парень согласился. Правда, на предложение излить за стаканчиком своё горе сначала как-то странно посмотрел, потом сморщился, словно от боли, кивнул и вдруг сдавленно спросил:
– А хочешь, я тебе всю свою жизнь расскажу? Я ведь из одной деревни с Девой…
Шпион радостно закивал, готовый слушать сколько надо. Но рассказчик из парня получился неважный. Без конца запинаясь и путаясь, будто рассказывал не собственную жизнь, а что-то где-то услышанное, он старательно поведал о том, как рос вместе с Жанной в Домреми, как дружил с её братом Жакменом… нет, с Пьером. Пьер моложе… Как ходил с ними в церковь, что была прямо возле дома Жанны, и как впервые услышал от неё про голоса…
В этом месте парень почему-то заплакал. Говорил, говорил и вдруг замер. И долго потом сидел, глядя куда-то в одну точку, а по щекам его текли слёзы. Шпион подождал, подлил ему вина и подвинул стакан под самый локоть. Но парень только вздрогнул, не выпил, а словно очнувшись, продолжил рассказ о том, как Жанна ушла из деревни, как вскоре все они узнали, что дофин признал в ней Деву Франции, и о том, как сам парень сбежал тайком из Домреми, чтобы поступить к ней в услужение.
– А зовут-то тебя как? – спросил шпион.
– Луи Ле Конт, – старательно выговорил парень. – Я был пажем Девы и под Орлеаном, и под Компьенем. От начала и до конца…
– А я слыхал, что паж с ней вместе в плен попал, – заявил шпион.
Глаза парня затуманились. Только теперь он заметил стакан возле локтя, залпом его осушил и, вытирая рот рукавом, невнятно пробормотал:
– Меня герцогиня Анжуйская выкупила. Из благодарности Деве…
Шпион переждал ещё один слезливый приступ. А когда вконец расчувствовавшийся собеседник, наконец перепил и упал мокрым от слёз лицом в согнутый локоть, быстро и ловко его обыскал.
Увы, никаких писем герцогини при парне не оказалось. Только записка с подробным перечнем дат и мест и приписками, что Жанна в эти дни и в этих местах делала.
Когда показания этого шпиона дошли до короля, тот только усмехнулся.
Наконец-то!
Умница матушка подчищала грехи и создавала для своей Девы новую жизнь. Жизнь-легенду! Наверняка очень похожую на ту, что была, но далёкую от двора, от интриг и всех тех расчётливых комбинаций, с помощью которых мадам герцогиня сделала из Жанны Божью посланницу.
Значит, поняла…
Поняла в отличие от прочих других, и от слишком горячего Ла Ира. Тот, как и ожидалось, плевать хотел на все запреты и поехал освобождать Жанну из плена. Но сглупил, что, впрочем, тоже ожидалось. Купился на простую уловку с обманным отрядом и помчался его громить, освободив дорогу тем, кто повёз Жанну в Руан.
Жаль. Почти всех своих людей положил и сам оказался в плену.
Но это ничего. Чуть позже Шарль его выкупит. Выкупит, пожурит и оставит при себе. Как и дующегося в Анжу Алансона, и де Ре, который, по слухам, отправил в Руан целую свору своих соглядатаев. Французский король всех их приблизит и всем даст понять, что ценит их прежде всего за верность. А потом матушка исправит и свой последний грех, и так же доверительно, как втягивала их в дело с Божьей посланницей, разъяснит, ЧТО теперь они должны делать, как думать и чем утешаться, чтобы ни в действиях, ни в мыслях не могло появиться даже намёка на слово «предательство».
Она ведь хорошо умеет убеждать, когда хочет, и Шарль испытывал это на собственной шкуре с девяти лет.
Порой он даже скучал по тем временам, когда матушка приходила к нему в комнату и вела долгие беседы о долге и чести, о королевском достоинстве и о том, чем королю поступиться можно, а чем нельзя. И он преступно сотворил из неё кумира в сердце своём.
Но была ли герцогиня так уж права?
Добродетельные правила лишь сковывали ему руки. И только раз почувствовал он себя вознесённым над обыденностью, когда сидел в промозглой утренней сырости на мосту Монтеро! Да, да, именно там, за миг до убийства проклятого герцога Жана!
Она тогда не простила – Шарль это прекрасно видел. Видел и страдал, снова подставляя руки под те путы, которыми мадам герцогиня держала его при себе, как цепного пса, хорошо натасканного и готового разорвать любого, кто покусится на её драгоценное Анжу! Она и Деву привела ко двору, доверившись всем, но только не ему, чтобы привязать вернее, внушив идею о Божьей избранности! Боялась, что зная правду, он струсит, не поверит в успех, не захочет получить трон обманом. Ещё бы! Добродетельные правила… Она растила в нём короля напоказ! Праведную ширму, за которой так удобно прятать неправедное! Растила, забыв о Боге, именем которого взялась вершить чудеса.
Но у Бога оказались свои планы!
Иначе, зачем бы стал он открывать Шарлю всю правду устами чужими и даже враждебными? Исполняй матушка Его волю, разве позволил бы Он и плен Жанны, и суд над ней? Нет! Дева, неважно, кем призванная, довела дофина Франции до короны, И ХВАТИТ! Тут ей было даровано всё, и победа, и слава. А Шарлю, ставшему королём, Господь повелел быть свободным. И, значит, всё было правильно даже на мосту Монтеро, где первое дуновение этой свободы принесло ему то же блаженство, которое, усиленное во сто крат, пришло потом на коронации!
Блаженство и чувство всесилия.
Разве могли его дать показные добродетели матушки? Нет! Но теперь он свободен, теперь повелевает, и готов великодушно защитить матушкино Анжу, не как пёс, кормящийся с её руки, а как рыцарь Господа, осенённый озарением Его!
А матушка… Да, она умна и она всё поняла, потому старается теперь, выдумывает легенду для эпохи правления короля Шарля Седьмого. И он ей в этом поможет. Но потом…
Аминь!
* * *
Ла Тремуй просочился в кабинет робко и почти опасливо. Он сильно сдал за последнее время, что сразу сказалось во внешности. Граф постарел, обрюзг и вынужден был прилагать большие усилия для того, чтобы перед лицом этой своры хищников, именуемых королевским двором, держать собственное лицо по-прежнему влиятельным и строгим.
Но разве можно обмануть духами обоняние голодной своры, почуявшей кровь? Теперь, проходя через заполненную придворным сбродом приёмную на доклад к королю, Ла Тремуй больше не чувствовал себя окружённым этаким невидимым облаком, которое раздвигало для него толпу. То есть, перед ним по-прежнему расступались, но не суетливо, с почтением, как это было до сих пор, а словно нехотя, с одолжением.
Когда Ла Тремуй впервые это заметил… Нет, даже не заметил, а почуял тем же нюхом, который появляется у всякого, попавшего ко двору, как средство самозащиты, он испугался. И, хотя король был с ним любезен, как всегда, и, сколько бы Ла Тремуй ни «принюхивался», здесь уловить фальши не смог, всё же поверил, что дни его всесилия сочтены. Эта свора не ошибается, она всегда чует жертву задолго до того, когда кровь действительно прольётся.
Ла Тремуй осмотрелся в кабинете.
И здесь всё то же! Как нагло ухмыляется ему в лицо этот молодой Шарло Анжуйский… Ах, нет, теперь его следует именовать графом Менским! Но всё равно, он из Анжуйского семейства, которое, по всем расчётам, должно бы было стать опальным. Однако, этот мелкий отпрыск сидит по-свойски в покоях короля, просматривает какие-то бумаги… Высокомерный, ко всему, вроде бы безучастный, но, глазами так и стреляет, то по Ла Тремую, то по задумавшемуся королю. Следит, присматривается… Ждёт королевского взгляда, чтобы оценить…
– Что-то случилось, Ла Тремуй? – ласково спросил король, вырванный из своих размышлений.
В другое время он проявил бы недовольство тем, что министр явился без доклада. Но недавние мысли были так приятны. Их приходилось периодически вызывать, чтобы они снова и снова вносили в душу короля умиротворение и добродушие, и вид Ла Тремуя, призванного послужить щедрой жертвой матушке, которая так старается загладить свою вину, приятности только добавил.
– Ваше величество, мы получили известие о том, что суд над девицей Жанной начался.
Лицо Шарля ничего не выразило. Он кивнул и посмотрел так, словно ожидал продолжения, а Шарло Анжуйский не отреагировал вообще.
Ла Тремуй помялся.
– И ещё… Не слишком приятное известие, сир, но… Герцог Бэдфордский готовит коронацию малолетнего короля Генри, – промямлил он. – Говорят, из Англии уже переправили корону, специально для этого случая изготовленную.
И замолчал, прекрасно зная, как болезненно воспринимает Шарль всё, связанное с его правами на престол.
Но его величество внезапно рассмеялся.
В последовательности поданных новостей он усмотрел намёк на цели, которые совсем недавно открыто провозглашал председатель Руанского суда Кошон, и показалось, что министр сделал намёк нарочно. Нарочно!!! Потому что ничего-то он так и не понял. Всё пытается сделать больно, уязвить, ведь раньше это работало ему на благо. Но времена давно переменились.
Король быстро глянул на Шарло.
– Слышал?
Тот с ухмылкой отбросил листок с донесением, которое только что, вроде бы небрежно, просмотрел, (но запомнил цепко, на будущее), и ответил с дурашливым хохотком:
– Слышал, сир. И понять не могу, почему переправили одну только корону? А где же знать, пэры? У нас что ли попросят? Так вы не давайте. Уж коли пришла им охота короновать своего королька везде, где он окажется, то пускай всем миром за ним ездят. То-то балаган составится!.. Хотя, нет, не надо. У нас тут и так с англичанами перебор.
Шарль засмеялся ещё громче, но глаза его сделались вдруг злыми. Круто развернувшись на каблуках, он остановился напротив Ла Тремуя, смерил его взглядом и сквозь зубы процедил.
– Действительно, перебор… Как бы это погнать их, а? Без Девы будет, пожалуй, не так легко? Но, ничего, я уже нашёл ей замену. Прекрасную замену! И… – он сделал самое невинное лицо, – как вы, Ла Тремуй, посмотрите на то, что я приглашу своим командующим так нелюбимого вами Ришемона? Всё-таки коннетабль, и с должности его никто не снимал. Засиделся, поди, возле жёниной юбки?
Король уже без смеха смотрел Ла Тремую в лицо, и надо было как-то реагировать. Поэтому министр вяло улыбнулся, машинально пробормотал дежурную фразу о мудрости и дальновидности его величества, после чего низко склонился, ожидая, когда ему позволят уйти.
Больше он не сомневался – его дни при дворе этого короля действительно сочтены!
Нанси
(19 января 1431 года)
Снег падал на равнину уже третий день. Густой, тяжёлый от влаги. Ложился пластами на деревья, на хозяйственные постройки, да и на зубцах старого замка налипли целые сугробы, словно груз тяжёлых забот.
Лететь под таким снегом тяжело. Огромный ворон, с усилием махнув крыльями, опустился в глубокую нишу замкового окна и скосил круглый чёрный глаз на прикрытые деревянные ставни. Оттуда тянуло теплом. Мокрые от снега перья ворона расхохлились. Он посидел немного без движения, потом потоптался по нанесённому в нишу сугробику, оставив сетчатый узор своих следов и снова покосился на окно. В тёплых ставнях почудилась жизнь. Твёрдым клювом, наудачу, ворон несколько раз стукнул по дереву, даже поскрёб лапой, но, видимо, ничего не обнаружил и, сильно подпрыгнув, вылетел из ниши прочь.