Текст книги "Баронесса Вревская: Роман-альбом"
Автор книги: Марина Кретова
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц)
«КРОВЬ – ЛЮБОВЬ»
(Отступление от темы №3)
В библиотеке я заказывала не только книги, но и рукописи. Вместе с запахом старых бумаг приходил и оживал век минувший. Тоненькая тетрадь, на которой старательно было выведено: «Болотина Анисья Давыдовна». И пониже: «Жизнь (записки) – воспоминания в 2-х частях».
Этой рукописи я не заказывала, но ничего случайного не бывает, и я решила прочесть эту тетрадку... Это были записки бывшей нигилистки, которая за свои юношеские проделки успела «посетить» Сибирь, потом по амнистии освободилась, вернулась домой в Петербург, училась в академии, обзавелась семьёй и детьми, но молодость такой занозой, видно, засела в душе Анисьи Давыдовны Болотиной, что она решила описать её.
Вот молодая девушка из хорошей семьи, умная, в меру образованная, как её могли не коснуться мысли о всеобщем счастье народа? Стала революционеркой. Сочиняла листовки, конспирировалась до одури, рифмовала «кровь – любовь», мечтала о тюрьме, мечтала страдать за народ. Вот её слова: «Я столько раз репетировала, как буду вести себя на допросах, что жила без страха. Ждала тюрьмы как блага. Меня будут пытать, рвать ногти, а я ничего не скажу...» Ну как ей теперь объяснишь, что жила она без страха не потому, что всё отрепетировала (как можно репетировать вырывание ногтей?), а потому, что все они тогда были абсолютно непугаными, больше бегали из тюрем, чем сидели в них; политика, власть была ещё лояльна, не размежевалась окончательно с нравственностью, вот и ждали они тюрьмы как блага, как новых впечатлений, не больше.
Посадили её в тюрьму, но вместо вырывания ногтей она вволю надерзила начальнику Бутырки, который под конец беседы смущённо заметил арестантке: «Вы надо мной, барышня, смеётесь, а я человек простой, необразованный. Да и старик». И сам проводил в чистенькую, аккуратную одиночку. Умывальник, стол, стул, кровать, газовый рожок. Ежедневные прогулки с игрой в мяч для барышень. Это не я выдумываю тюремную обстановку – это она описывает её так. И ещё свой стыд ночью за хамское обращение со стариком.
Дальше отправили её с товарищами по этапу. Ехали на телегах. Якутск. Красноярск. Вилюйск. На ночь выдавали пледы, шерстяные платки, чтобы теплее спалось на нарах.
Питались как? За пять копеек полагался молочный поросёнок с картошкой – это на обед, ужинали когда щами, когда кашей. Вечеряли по молодости вместе с казаками, с конвойными: угощения, песни, смех. А однажды одного истерического пропагандиста заковали в кандалы за буйство, так барышни, узнав, тут же попадали в обморок – не смогли на ногах пережить такое посягательство на человеческое достоинство. «Часто, – пишет Анисья Давыдовна, – нет сна, аппетита». Представляете себе заключённого, у которого нет аппетита? А варёные ремни или подмётки не пробовали отведать? с аппетитом? Эх, милая, милая барышня, уберёг вас Господь, сподобил вовремя родиться, не побывали вы в тех лагерях, которые построило то светлое будущее, за которое вы так боролись.
Вера Ивановна Засулич тоже хотела с жизнью на свободе «скорее покончить». Это её слова. Как они рвались в тюрьму, словно им там мёдом мазали. Нет слов, приятно страдать за народ, да ещё почти с комфортом. Решила она убить градоначальника Трепова, того самого, кто помогал Фанни Лир благополучно выбраться из России и чью любезность она не раз отмечала в своих мемуарах. Мало убить, задача у Засулич была посложней. Одна террористическая группа уже выбрала Трепова своей жертвой, и Засулич надо было постараться, чтобы... опередить их. То есть не просто убить, а убить первой. Вот это задача!
«Страшной тяжестью легло на душу завтрашнее утро: этот час у градоначальника, когда он вдруг приблизится там вплотную... В удаче я была уверена – всё пройдёт без малейшей зацепинки, совсем не трудно и ничуть не страшно, а всё-таки смертельно тяжело...»
Конечно, нелегко убивать человека, который не сделал тебе ничего дурного, близким твоим не сделал, но противоречит какой-то идее, не вписывается в какие-то рамки, живой, конкретный человек – враг твоей идеи – убей его. Засулич хотела выглядеть эффектно, поэтому нарядилась по случаю в новое платье и тальму. После выстрела впала в оцепенение, близкое к безумию, ей всё виделась какая-то лестница, которой не было, и на следующий день в газетах написали: «На преступницу напал столбняк». Нелегко, значит, всё-таки убить человека.
Поразительно и почти невероятно, но мечта Засулич не сбылась. Её даже не посадили в тюрьму. Спасла её судебная реформа Александра II, которая ввела абсолютные полномочия для суда присяжных. Суд присяжных оправдал Веру Ивановну, и она в тот же день отбыла за границу. Интеллигенция сочла ниже своего достоинства сочувствовать градоначальнику, друзья Засулич на радостях принялись готовить очередное покушение на государя, а раненого Трепова навестил только Александр II, как писали в демократической прессе, «нарочито выразив своё монаршее соболезнование».
Надо сказать, что Засулич стала ярой противницей индивидуального террора, а Октябрьской революции вовсе не поняла и отошла от дел. Забавно, что современники считали, что она не пишет воспоминаний о покушении на Трепова из скромности. Возможно же, что ей просто было стыдно писать об этом.
Популярностью нигилисты не пользовались. Пятьдесят лет бросали свои бомбы, но ничего, кроме омерзения, вызвать к себе не сумели. Как пишет Бердяев, хотели утверждать идеи свободы, братства и любви, но в отрыве от христианства, и одним этим вливали в движение такой яд, который отравил на корню и все результаты. Тургенев и Лесков с их тонким юмором оставили потомкам настоящие «похождения нигилистов», где те постоянно переодевались, как в маскараде, заучивали простецкие слова, приучались пить водку, от которой их неуклонно рвало, чтобы агитировать в кабаках, ведь все остальные в иоле – на работе; писали письма то кровью, то сажей, то навозом, то молоком; говорили девушкам: «люби не меня, но идею», но всё же смертельно влюблялись; вступали для дела в фиктивные браки, которые становились настоящими; а в результате всей этой нелёгкой жизни их вёл в участок тот же мужик, за которого решили пойти на смерть.
Но вряд ли будет грехом перед истиной сказать, что каждое поколение одинаково в своих духовных устремлениях. Все хотят добра и правды. А уж какими средствами эта правда утверждается... Так что нигилизм – скорее трагедия поколения. И не одного.
ОКО ДЬЯВОЛА
«1847 г. Московское общество сельского хозяйства
и Комитет сахароваров имели заседание в воспоминание
столетия с открытия Маркграфом кристаллизирующего
сахара в свекловице».
(Из записей коллежского асессора К. В. Пупарева)
«1875 г. В день своего рождения заигрался я в
«ералаш» по полкопейки, играл до двух ночи
и всё проиграл. Случай этот мне, старику, был
научением, что в такой день «в карты не играй,
а Богу молись да больных навещай!».
(На этом записи коллежского асессораК. В. Пупарева обрываются)
От Вас, Юлия Петровна, осталось несколько писем, фотография да переписанные письма с фронта, письма Тургенева к Вам. Кое-что стало известно про Вашего батюшку, мужа, некоторых близких Вам людей, среди которых Вы мелькнёте прозрачной тенью, и снова Вас нет.
Стоишь в библиотеке среди огромных стеллажей, как в дремучем лесу. Сколько томов! Монументальные, в тяжёлых переплётах, однозначные своей почтенностью, как будто их авторам неведомы сомнения. Было ли всё это так серьёзно в жизни, как в библиотеке, где хочется только благоговеть? Благоговели ли Вы перед авторами? Вряд ли. Для Вас – это живые люди, которых Вы могли встретить в свете, на водах; живые люди со смешными и грустными чертами.
Вы ещё резвились на лужайках старицкого имения, а революционеры-демократы уже обращались к народу, уже искали пути для спасения России – бедная Россия, её всегда надо было спасать?! Пылкий Белинский матерно клял Христа перед молодым Достоевским и сам умилялся тому, какое лицо делалось у юноши, «точно заплакать хочет». Нашёлся в этом споре и тот, кто вступился за Царя Небесного: «Да теперь бы Христос пошёл бы с нами!» – «Ну да, – обрадовался Белинский, – с нами, с социалистами». А иногда неистовый Виссарион закатывал глаза и кричал: «Социальность, социальность – или смерть! Люди так глупы, что их насильно нужно вести к счастью». И о народе кое-что: мол, не в парламент бы пошёл русский народ, а в кабак побежал, пить вино и вешать дворян. Словом, каким настроение было, таким народ у Белинского и выходил. Гегеля знал в пересказах Бакунина и перед смертью, харкая кровью, говорил: «Будем нацией рабов, если не переварим эту немецкую философию». А в те годы её ещё не переваривали, её ещё примеряли, как заморский костюм. «Не хочу жить на свете, если не найду счастья в Гегеле!» – восклицал Станкевич, и это звучало примерно, как «не хочу жить на свете, если этот сюртук мне не подойдёт»[13]13
Максимализм Н. В. Станкевича объясним: когда он умер, ему было всего двадцать семь. По молодости, видно, ему хотелось встать над какой-нибудь одной идеей, поэтому в его литературно-философском кружке в тридцатые годы собирались все. Странно видеть рядом имена: Белинский, Аксаков, Бакунин, Грановский, Тургенев – все они потом разлетелись в прямо противоположные стороны, но тогда... Кто сказал, что старость мудрее юности?
[Закрыть]. Детство свободы, начальная школа, где перемены любили больше, чем уроки. Время шалостей, необязательных рассуждений, нахватываний, застольных споров за бутылкой доброго вина, время игр, каламбуров и всё-таки время идей, многие из которых стоили кому славы, кому рассудка, кому каторги, кому чахотки, а кому и того и другого.
И всё-таки – прежде просветить, а потом действовать.
Просветительские идеи добирались, доносились в благодушную гостеприимную провинцию. Вот и Вас, Юлия Петровна, забрали и повезли учиться в Смольный в соответствии с идеями века. Страшно Вам было? Думали Вы о пользе? Вот когда и видна разница: одному – что-нибудь для пользы придумать, а другому – оторвут от мамы и кукол и к чужим людям, к молчаливым обидам и слезам в подушку. Спросите-ка его в тот момент, что он об идее думает?
Из голубого класса Вы перешли в кофейный, повзрослели, примирились с судьбой и пользой и теперь старательно молились и старательно учились, а где-то на соседних улицах, в ресторанах под застольный звон сходились, собирались, спорили.
– Посмотрите на себя, разве вы русские? – вопрошал К. Аксаков. – У вас на ногах смазанные сапоги, а сверху французский жилет, вот и вся ваша национальность.
– А батюшка Аксаков оделся до того по-русски, что его на улице принимают за персиянина, – острил Чаадаев.
– Что, не хотите мирно лежать в гробу? – спрашивали одни.
– Упьюсь ли я кровью мадьяров и немцев, а? – задорно подзуживали в ответ другие. Фужеры летели на пол, серебряная вилочка на фарфоровую тарелочку, а огурчик в рассольчик, и они возмущённо расходились по домам, чтобы вскоре снова захотеть мириться.
...Славянофилы. Золотая молодёжь. У каждого впереди карьера, выбор поприща. Связи со двором, возможность влиять... Будущие идеологи Великой крестьянской реформы, видевшие красоту в древнем славянстве, верившие в общину и чтущие православие...
...Западники. Не менее золотая молодёжь, нашедшая красоту в развалинах Колизея, считавшая, что рано или поздно России придётся повторить западный путь, ибо иного прогресса быть не может...
И те и другие ездили обучаться в Берлинский университет, и те и другие любили Россию, «одни как мать, другие как дитя», и те и другие шли от красоты и гармонии... И как бы красиво плыл дальше их корабль под флагом «двуликого Януса», когда бы не перекренило его во время шторма. Моряки знают: самое страшное – попасть в центр тайфуна («око дьявола»). На какой из бортов легло больше идей о всеобщем счастье народа?
И что это такое – всеобщее счастье? «Пойди туда, не знаю куда, принеси то, не знаю что». Как бороться с этим искушением, одним из первых понял Владимир Соловьёв: как подойдёт к тебе бес о всеобщем счастье толковать, как ты ему сразу: чур меня, чур, отойди. Знаю я, чем это всеобщее счастье оборачивается: вначале коварство и ложь (для добывания земной власти, чтобы всех потом к счастью вести), убийство и насилие – в конце. А потом заткнуть уши и осенить себя крестом. Отойдёт.
И всё-таки тогда, в сороковые – пятидесятые, больше говорили, чем делали. И сами над собой подтрунивали. Едет молодой Фет в гости к Тургеневу в Спасское (и Вы там, Юлия Петровна, бывали), а тот возьми по дороге да и обругай встретившегося мужика последними словами. Фет рот разинул и смотрит на певца «хорей и калинычей», а тот усмехается только и объясняет ему по-французски: делай, как я говорю, но не делай, как я делаю. Вот уж кто и тогда понимал разницу между идеей и живой жизнью. Надо сказать, что Фет послушался совета Тургенева и был отменным хозяином в отличие от Ивана Сергеевича. И если ругал мужиков, то не за то, что холмик некрасиво нарыт у дороги, а за дело.
Случалось, кто-нибудь терял идею, и все принимались шарить, а когда находили... это была уже другая идея. Что ж делать? Бывает. Брались за неё. Так и перетекала идея из одного в другое и обратно в себя.
Да, Юлия Петровна, когда Вы закончили Смольный, идеи уже не имели над Вами большой власти, а лишь овевали Ваше юное личико, лишь были разлиты в воздухе, которым Вы дышали. А воздух тогда был чистый.
Слегка, очень слегка Вы чувствовали их аромат и в воздухе Кавказа. Может быть, супруг рассказывал о забияке-поручике с грустными глазами Лермонтове. У вас была одна общая дата: год смерти поэта и год Вашего рождения. Офицерские разговоры за столом? Интересно, готовится какая-то реформа? Отпустят крестьян? «Да помилуйте, – наверное, говорил ваш муж, покусывая короткий чубук, с которым не расставался, – да они пропадут тут же, пьянствовать побегут. Нонсенс, господа». И от волнения прямо за столом впадал в спячку или шёл выдирать кому-нибудь зуб, и кто-то, держась за щёку, поспешно скрывался в задней комнате, заслышав шаги командора.
А потом, когда Шамиль три дня «гулял» на поминках Вашего мужа, Вы стали матерью взрослых детей с черкесской кровью. Ваши наставницы из Смольного были бы довольны – дождалась применения та самая идея, по которой из Вас воспитали мать с младенческих лет. Вы сделали для этих детей всё, что считали должным.
А дальше... Дальше идеи перестают быть ветерком, необязательным и приятным упражнением для ума и остроумия. Они поднялись из-за столов и вышли из гостиниц на улицу, на газетные и журнальные полосы. Наступило время работы. Сбывались слова Филарета: навстречу всем этим людям с их идеями и желанием действовать пришёл царь с целым рядом реформ, которые, как по волшебству, отражали их чаяния и мысли... И общество на миг захлебнулось от восторга. Отменена цензура (как раз для пикировщиков и острословов); введены местное самоуправление (земства – поприще для самых славных и незаметных); суд присяжных – надежда на справедливость, но это всё потом, потом, а прежде грянула Великая крестьянская реформа 1861 года. Не знаю, как всё остальное, а уж это не могло не коснуться Вас лично, Юлия Петровна, ведь были же у Вас души, доход? Всё это надо было осмыслить, списаться с управляющим, роднёй, а может, и поехать, справиться на месте, а для этого отпроситься от двора, ведь год крестьянской реформы – ещё только начало Вашей петербургской жизни. Нет сведений, как Вам всё это удалось устроить, но, наверное, устроилось неплохо, имения продолжали приносить доход, а Вы с императрицей путешествовали по всему миру. Конечно, если у Вас всё получилось довольно быстро и легко, то могло показаться, что и на самом деле не произошло ничего особенного, а между тем с этой реформой «...и закончился по-настоящему петровский период русской истории, так что мы давно уже вступили в полнейшую неизвестность», – так писал Фёдор Михайлович Достоевский.
Но, как бы там ни было, Вашу головку вряд ли мучили тревожные раздумья об этой «полнейшей неизвестности». Вы знали не на словах о трудной государевой работе. Вам было двадцать лет, хотелось жить и надеяться на лучшее, и с развитием железных дорог (при Александре II их протяжённость выросла в тридцать раз) в планах императрицы появился настоящий размах, и дальше почти десятилетие Вы провели в приятных разъездах.
Накануне реформы в Петербурге гуляли пожары. Говорили, что поджоги – дело студенческих рук. Молодой журналист Лесков написал об этом заметку, и порядочные люди отныне не подавали ему при встрече руки. Из этого следовало, что не всякая правда уместна во времена свободы: разве можно ругать передовое студенчество – это уж вы того, сморозили, мягко выражаясь. Ругать всегда должно только правительство и императора, чем, кстати, сразу после реформы и занялись с большим подъёмом. Руки Лескову так и не подавали (есть у них, у порядочных, уговор – как поступать, а кто так не поступает, тот непорядочный). В 1862 году Тургенев напечатал «Отцы и дети». В России впервые прозвучало слово «нигилист». Но и это вначале показалось ещё одной краской в палитре свободы. Несколько лет спустя раздались первые выстрелы. Вряд ли Вы, Юлия Петровна, читали брошюрки, которые аргументировали эту «охоту», да и реакция Ваша представляется довольно однозначной.
В это же время наливается спелостью идея народа, народного счастья. Идеи всех направлений стягиваются в гордиев узел. И узел этот – народ. Дворяне начинают стыдиться и происхождения, и образования, и состояний. Боже, где, кроме России, встретишь аристократа, винящегося перед босяком? Немногие разночинцы «идут в народ», чтобы не на словах разделить его тяготы и лишения, пашут землю, как простые мужики, тачают сапоги, лечат и образовывают, а не пропагандируют; пресса полемизирует, как и куда направить российский корабль, хотя он уже плывёт усилиями первых, немногих; нигилисты в дыму и сере, как в аду, поют песни с рифмой «кровь – любовь», и всё то же о народных страданиях – и все они вместе создают живучую химеру под названием «народ». И в зависимости от того, что им нужно в данный момент, они этим «народом» и крутят. Для его же счастья. Типично российский грех – искать путь для всех, а не для себя. И говорить, что ни в чём нет результата. А результат-то был утех, кто не звал к топору, подобно Чернышевскому, не воплощал и холил идею, а использовал собственную энергию и ум сообразно обстоятельствам. Но их-то тихий подвиг современники тоже проглядели, как и Вас, Юлия Петровна, потому что истинное добро неприметно на вид.
А народ жил сам по себе. Вспомните, Юлия Петровна, хотя бы мужиков в имении или девушку, служащую при доме. Народ себе живёт – нипочёмствует, и девизом его во все времена было: авось проживём! При любой власти, с любыми замашками и норовом, сами по себе. Ещё Пушкин говорил, что рабство-то в России есть, а рабов никогда не было. Достаточно на походку мужицкую взглянуть! Как в русской сказке: «Куда, добрый человек, путь держишь?»
– Куда иду, про го сам знаю!
И уж всем известно, когда «неохота» русскому человеку работать неизвестно на кого, то он и не будет и доведёт страну до полной разрухи. Пропьёт и разворует.
Так что «виновник торжества» не больно за барские усилия радел, не больно за шкирку тащился к счастью, а, бывало, и сам за шкирку пропагандиста в участок отводил – мешает работать, зудит, как комар, а покос на дворе.
Главной идеей интеллигенции эпохи великих реформ стала идея народная. Лев Толстой в «Войне и мире» так и говорил: «Моя любимая идея в романе – народная».
«Нужно верить не в народную веру, а в сами божественные предметы», – предостерегал В. Соловьёв, но так заразительно было верить в «народную веру», так упоительно думать о всеобщем счастье, что когда столкнутся вдруг не с идеей, а с самым что ни на есть представителем этой породы – «нипочёмствующим хитрованом», то прямо отчаяние и изумление брало: до чего же наш народ неправдоподобен. «...Однако же народ для нас всех всё ещё теория и продолжает стоять загадкой», – грустно констатировал Достоевский.
Вот Вы мелькнули девочкой, резвящейся в простеньком платьице на лужайке около дома в Старице, отучились в кофейном классе Смольного, оплакали мужа на Кавказе; с грустным и тяжёлым чувством приехали в карете ко двору. Вы были, были, во всём чувствовалось Ваше неуловимое присутствие, а потом взяли и исчезли, истаяли, как солнечный луч, как тень, и нет Вас. А шестидесятые заканчиваются: вместе с выстрелом Каракозова канули в бездну кринолины; затерялся и пропал по кабакам, чтобы содрать ненавистное «направление»[14]14
Бердяев определил: «Русскому человеку никогда не охота высказывать своего направления».
[Закрыть], русский крестьянин Осип Комиссаров, толкнувший под руку злодея во время покушения на царя и за это наряженный дворянином; подходит к концу последнее путешествие Ваше с императрицей...
В начале семидесятых, когда Достоевский в «Бесах» описывал Россию Ставрогиных, Лебядкиных, Верховенских, Вас, наверное, больше волновали семейные заботы: неудачное замужество сестры обернулось трагической гибелью приёмного сына. Стараясь устроить всё как лучше и благословив этот брак, Вы, Юлия Петровна, сделали несчастными двоих близких людей – и к этому примешивалась тревога от холодности императрицы, предчувствие опалы, но и во всём этом Вы, вероятно, винили только себя. И когда отлучение произошло, когда даже молиться в дворцовой церкви для Вас стало невозможным, наверное, тяжесть этой перемены всей судьбы немного облегчили такие прозаические вещи, как сборы в путь и сама дорога – убаюкивающий стук колёс, тихий русский пейзаж за квадратным окошком, занавесочка с лёгким налётом копоти по шву; впереди новая жизнь, провинция, одиночество, так бы ехать и ехать до конца, не зная, когда остановка.
В деревне (скорее всего, это было имение Мишкино Орловской губернии) надо было устроиться: привести в жилой вид комнаты, снять пыль и паутину, что-то докупить для уюта и приучить дворню к привычкам барыни[15]15
Всё-таки со времени, когда И. А. Вревский привёз молодую жену и сказал дворне: «Вот вам новая хозяйка. Прошу любить и жаловать», – минуло четырнадцать лет.
[Закрыть]. Интересно, какая Вы – утренняя или вечерняя? И что любили больше: ясное деревенское утро с росой после лёгкого тумана, с щебетом птиц и восходом солнца или медленные, гасящие все дневные краски, задумчивые русские закаты? Отчего-то кажется, что Вы – человек вечерний.
Каким далёким, нереальным Вам показался отсюда Петербург с его балами, приёмами, новостями, и как странно, должно быть, было в этой тишине и одиночестве впервые за много лет остаться с собой наедине, заглянуть в себя... Что Вы там обнаружили?
От одиночества и растерянности вы вдруг так по-деревенски заинтересовались: кто у вас соседи? Как ведут хозяйство, как рассчитываются с мужиками? А тут вдруг выяснилось, что один из них Иван Сергеевич Тургенев, и Вы читали, и Вам нравилось... Вы послали визитную карточку, а он, как всегда, в Париже. Такая вот неудача.
От скуки и следуя правилам хорошего тона, Вы, наверное, свели знакомство с уездными деятелями, поучаствовали посильно в каком-нибудь благотворительном мероприятии, может быть, занялись устройством школы или больницы, в общем, встретились с теми же идеями, но в иных, более простых одеждах. Здесь не было блеска и шума – только дело. Врач ездил по вызовам, иногда за сто вёрст в снегопад, учитель учил, а не пропагандировал; прокламации появлялись, но влияния большого не имели.
Наверное, Вы с уважением относились к литератору Достоевскому, но зачитывались всё же сентиментальными французскими романами Санд и Гонкуров. А может, Вам нравились трагические сюжеты, – тогда тем приятнее вскоре оказалось Ваше знакомство с ним. Сидели у окошка, листали книгу, а из чащи ближнего леса доносились протяжные голоса девушек, собирающих ягоды.
Тихая российская провинция. Вы, наверное, ничего не знали ни о Чижове[16]16
Первый дворянин-предприниматель. В 70-х годах отказался от дворянских привилегий и занялся работой на деле, устроив крепкое рентабельное хозяйство.
[Закрыть], ни о сосланном профессоре-химике Энгельгардте, которому ссылка, как и почти всякому русскому, неожиданно больше дала, чем отняла. Он узнал, увидел Россию изнутри, был захвачен народной жизнью и сумел занять в ней место хозяина, а не передельщика мира.
...А иногда велели закладывать и ехали в Орёл по пыльной узкой дороге с лиловой от клевера обочиной – в дворянское собрание; провинциальные львицы примеряли первые турнюры – и здесь снова чувствовали на своём лице будоражащий холодок идей. В провинции идеи никогда не доходили до своей крайности, словно природа уравновешивала их с жизнью.
А столицы бурлили. Становился заметным явлением материализм[17]17
Ю. Ф. Самарин, съездив в Европу, решил, что все ужасы от «материализма», коего представлял в образе жидкого карлика с гнилыми зубами, впившегося в здоровое тело идеализма и только потому не падающего...
[Закрыть]. Зажглась первая электрическая лампочка, и какой-то доброхот перевёл сочинения господина Маркса под названием «Капитал», где впервые сказано о том, что человек – это животное, хоть и экономическое. А животное, как известно, нужно пасти, стричь, а в срок отправить и на бойню. Но русская публицистика события этого как бы не заметила, а о том, что человек – животное, говорили, конечно, но как-то без ужаса и явного протеста, так, на уровне утончённого спора. Одни говорили, что всё-таки не совсем животное, другие соглашались, да, не совсем, но всё-таки и не тот человек, который нужен, – не идеальный, словом, – а тут и до бойни недалеко.
Идеи, как и люди, рождаются, резвятся, взрослеют, мужают, стареют и умирают. Семидесятые годы – годы зрелых идей, а зрелая идея – она (в отличие от человека) простенькая, доступная, лишённая первоначальной эластичности и многозначности и совсем порвавшая связь с реальной жизнью, породившей её, как будто жизнь ей не мать, а мачеха. Вряд ли, Юлия Петровна, Вы что-нибудь слыхали об Огюсте Конте, выдумавшем позитивизм. К которому, наевшись материализма, как к бочке с мёдом припали и нигилисты, и либеральная интеллигенция. Идеи Конта пришлись как раз вовремя, всё общество только и говорило, что о пользе, и договорились-таки до того, что «сапоги выше Шекспира». Все забыли о Царствии Божием, что внутри нас, и думали только о том, как бы построить его на всей земле или хотя бы для начала в одной России. Отчего Достоевский и восклицал горько: «Все мы – нигилисты». И добавлял, что зря все думают, что зло в человеке на поверхности и его можно смахнуть, как пыль со стола, в любой момент, зло глубже, чем полагают лекаря-социалисты, и ни при каком устройстве общества людям не избежать зла, так как корни его таинственны и глубоки. Так что не может быть ни судей, ни лекарей, а «есть Тот, который говорит: «Мне отмщение и аз воздам».
И всё-таки жизнь в провинции тяжела. Здесь нужно терпение и привычка... И вот уже снова поезд и открытые экипажи... Триумфальная арка на чудовищных лапах, Елисейские поля, густой мрак аллей в Булонском лесу, а надо всем этим бледное электрическое зарево да невнятный гул, вобравший в себя тысячи шагов и звуков, чуть слышное и могучее биение жизни – тяжёлое дыхание Парижа. Париж, над которым вознеслась уже Эйфелева башня; в модных ресторанах подавали розовые устрицы, похожие на крошечные ушки, «Шато-марго» и отплясывали канкан. Ах, Париж, твой воздух отравлен искусствами и любовью, здесь не до идей, так что опять только дым их, смешиваясь с нежными ароматами форели и десертов, щекотал, Юлия Петровна, Ваши тонкие ноздри. В Европе отчего-то хочется читать русские романы. И «Анну Каренину» Вы прочли внимательно. Не знаю, заметили ли Вы, что в художественной литературе акценты смещаются и вырастает иная пропорция идей и реальной жизни. Более человеческая. Там больше нормальной жизни с её радостями и огорчениями, во всяком случае у хороших писателей. Мне кажется, что Вы не могли не чувствовать, что жизнь неизмеримо больше, чем какая угодно идея. Не знаю точно, в Париже ли Вы были, когда того, перед кем Вы преклонялись, буквально отстреливали в России, но могу с горькой уверенностью сказать Вам, что общество к этим выстрелам было уже подготовлено: поиском путей, желанием добра народу – любимой народной идеей, полемикой профессоров, материализмом и позитивизмом, потому что весь этот ряд каким-то образом, каким-то краешком допускал в себя и эту мысль. И общество всерьёз принялось обсуждать, полезно или нет убийство царя (перед войной, в 1877 году, прямо говорили, что царь у нас – трус и зря Каракозов промахнулся). Так что мысль эта допускалась, а Вы конечно же знаете, что в России и недодуманная мысль может превратиться в дело. Вызревал также и ещё один исторический вопрос, целиком основанный на пользе, – право на революцию.
Надо что-нибудь да сделать,
Надо чем-нибудь да кончить.
Вот именно так современники на этот вопрос и отвечали. Что именно – неизвестно даже им, но ведь «надо что-нибудь да сделать». А вопрос о революции – вопрос серьёзный. Нравственный. Так как это вопрос: кому жить, а кому умереть?! Правда, известно, что Нечаев – приходский учитель, создатель «Общества топора» – вообще делил всё человечество на группы, и три из них подлежали безоговорочному истреблению, как жизненепригодные. Вольно ж ему было почитать себя Высшим Судьёй! Однако, говорят, он обладал прямо-таки гипнотическими свойствами и во всех крепостях, где сидел, делал стражников полными рабами себе. Так что сверхчеловеческое в нём, видно, было, да не с тем знаком. Говорят, что было даже что-то привлекательное. Возможно, изощрённый порок всегда заманчивее скучной добродетели.
Интересно, что он прислал из крепости письмо Перовской и Желябову, где в скромной и полной достоинства форме излагал своё предложение: если он им нужен, не согласятся ли они устроить ему побег? Тут же и прибавлял, что стража полностью подчинена ему. Молодые нигилисты не бросились на выручку, а стали, руководствуясь учением Нечаева, прикидывать, полезен ли он и своевременно ли спасать его, когда на носу убийство царя[18]18
В уставе Нечаева сказано, что даже ближайших людей надо выручать, руководствуясь не эмоциями, а только соображениями пользы для дела.
[Закрыть]?! И решили, что прикончить царя важнее. Нечаев остался в крепости. Он должен был бы испытывать полное удовлетворение, что учение так хорошо прижилось, хотя думается, что рассчитывал на другое. На человеческие слабости вроде сострадания и прочей ерунды.
В середине семидесятых Вы, Юлия Петровна, снова возвратились в Петербург, пожив достаточно в деревне и за границей. Все эти стремительные передвижения выдают в Вас человека деятельного, нетерпеливого и совершенно свободного. Никакой долг, кроме собственного желания жить в том или ином месте, Вас не обременяет. Наверное, негусто с деньгами, но одной прожить не так сложно?! Вы наняли у грека десять комнат в бельэтаже дома на Литейной, 27 (частым гостем здесь сделался Иван Сергеевич Тургенев).
Столицу лихорадило. Газеты гудели, как раскалённый самовар, чуть ли не распаиваясь по швам, и разбрызгивали кипяток новостей. Этот кипяток обжёг, наверное, и Ваше сердце. Сербия волновалась, турки резали болгар, те простирали руки к России. Говорили о массовом истреблении славян, о прекращении одной из славянских наций. И вдруг сошлись былые спорщики и порешили – быть войне. Славянофилы – с плохо скрываемым торжеством, западники – с гордостью оттого, что им дороги не амбиции, а истина. Помимо истины и те и другие переживали «синдром» Крымской войны, и теперь, когда армия была реорганизована, им не терпелось всем поколением испытать славу победы. «Война – то, что даст нам самоуважение».