355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марина Кретова » Баронесса Вревская: Роман-альбом » Текст книги (страница 1)
Баронесса Вревская: Роман-альбом
  • Текст добавлен: 11 апреля 2018, 22:00

Текст книги "Баронесса Вревская: Роман-альбом"


Автор книги: Марина Кретова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 15 страниц)

Баронесса Вревская: Роман-альбом



ПОЧЕРК НА ВЕТХИХ ЛИСТАХ

От Вас, Юлия Петровна, осталось всего несколько писем, написанных лично Вами, Вашей рукой, и то, что они сохранились, вышло против Вашей воли. Вы хотели, чтобы не осталось ничего.

Старый болгарин, профессор военной медицины Вылчо Куртев (а в Болгарии Вы национальная героиня) боготворит Вас и говорит о Вас часами, со всеми, кто готов слушать; как он ругал, на чём свет стоит всех, кто посмел «поднять руку» (выполняя Вашу волю) на любую мелочь, принадлежащую Вам. Ну какое, казалось бы, имеет значение, у какого портного Вы заказывали платья, по каким счетам платили и какие хозяйственные распоряжения давали своему приказчику орловского имения; что отвечали людям, любившим Вас, и в чём признавались тому, кого любили сами.

   – Ну как же, как же это возможно, – горячился профессор, и кончик его крупного рыхловатого носа покраснел, очки от возбуждения сбились. Вздохнул и сказал:

   – Да. Нам, болгарам, этого не понять. У нас никогда не было своей аристократии.

Военный врач Павлов исполнил Вашу предсмертную просьбу и прямо у остывающего тела сжёг все Ваши бумаги. Их оказалось немного – два небольших пакета с письмами и несколько фотографий. Вряд ли доктор испытывал сожаление, подбрасывая в печку листы. Что значат несколько страниц, исписанных мелким почерком, в сравнении с болью от потери?!

Но несколько листочков с Вашим летящим почерком уцелели. Чернила почти не выцвели; тонкие, убегающие за край бумаги строчки всё ещё можно прочесть. Письма Тургеневу: в одном Вы зовёте его кататься на тройке и беспокоитесь о рябчиках, коих отправили ему с оказией к ужину, в другом мягко журите за долгое молчание и не советуете перепрыгивать ров с мелкой весенней водицей, который образовался меж вами. Вы мягко просите его сохранять дистанцию в отношениях, потому что заботитесь о сохранении вашей дружбы. Когда Вы не хотели его видеть, то посылали швейцара сказать, что нет дома – хитрили, и он уходил, уезжал в Спасское или в Париж – влюблённый, но не очень назойливый старик поклонник. И посматривали, наверное, из-за занавесочки – отъехала ли карета – и снова садились за рукоделие и погружались в невесёлые мысли, ведь светская дама могла не принять гостя только в исключительных случаях. Дурное настроение, хандра – роскоши общения в подобном состоянии духа этикет не допускал. А в письме, адресованном Великому князю Константину Николаевичу, Вы деликатно печалитесь о том, что Вам запрещено молиться в дворцовой церкви (из-за придворных интриг), и сами приносите извинения за выражение преданности, которая никому не нужна. Вы молитесь за царскую семью, желаете всем здоровья и счастья и остаётесь наедине со своим горем и обидой, скромно подписавшись: «Ваша верноподданная баронесса Вревская».

Душный запах старых книг и ветхих бумаг в Пушкинском Доме; Ваш почерк на полуистлевших листах.

Я сражалась с этим почерком до рези в глазах, разбирая неровные строчки, часто угадывала, а не вычитывала смысл.

Дивилась перьевой скорописи, мелкости букв, небрежной пунктуации – возможно, следствие привычки к французскому языку. Пространство листа будто заполнено арабской вязью, буквы выползают, как из норки, и быстро и легко перебегают к краю листа. Как же они не похожи на те, что сходят на бумагу с наших шариковых ручек! А когда прочла и поняла, что это ВСЁ, стало грустно и тревожно, как перед болезнью; и резал глаза электрический свет; я вышла на улицу, в ветреную свежесть электрических сумерек. Нева набухала тяжёлой чёрной водой, игла Адмиралтейства потускнела, трамваи с отвратительным звоном переползали по горбу моста с Васильевского на Дворцовую набережную. Несколько писем, Юлия Петровна, – это слишком мало для биографического романа, и я думаю, Вы поняли бы моё отчаяние.

Я шла по городу и думала о Вас. Правда, в этом есть что-то одновременно завораживающее и жуткое? Через сто с лишним лет по чужому городу идёт человек и думает о другом человеке, непонятном, незнакомом. Я думала о том, что мы никогда не могли бы встретиться с Веши, если позвать Вас в наше время. Вы не дошли бы до меня. Семнадцатый год остановил бы пулей или удалил чужбиной, да и любой другой всё равно догнал бы и отправил в вечность, где Вы и пребываете. Но преимущество Вашей вечности в том, что она выбрана Вами добровольно. А это такая жемчужная редкость в XX веке, в России, самому выбирать свои пути.

Если бы я родилась на столетие раньше, мы тоже никогда бы не окликнули друг друга, потому что, как ни поверни моё прошлое, я бы в лаптях и длинной холщовой рубашке жала калужскую рожь или возделывала виноградники в Македонии, и только во время одного из Ваших путешествий в свите императрицы Вы могли увидеть меня мельком из дорожного экипажа и душистым облаком пронеслись мимо, а я посмотрела бы Вам вслед, ничуть не завидуя, – каждому своё.

Вот и всё – нет точек в этом мире, где мы могли соприкоснуться, нет ничего общего между нами, кроме разве что Вашей прекрасной судьбы, без которой моя душа не стала б тем, что она есть.

М. Кретова

ОТРАЖЕНИЕ

(Этюд)

«Итак, Вы окончательно поселились в Петербурге,

любезнейшая Юлия Петровна, в том самом Петербурге,

который был Вам всегда так противен!»

(Из письма И. С. Тургенева Ю. П. Вревской)

Петербург, город идеалистов и мечтателей, почитателей «высокого и прекрасного», идеальных мыслей и чувств, бомбометателей, властителей дум, богемы; аристократов, которые любили народ и себя заодно с ним; Петербург мягкосердечных, кротких дядюшек, играющих на виолончели, всякий красивый вид из окна экипажа встречающих слезами умиления и стихами из Шиллера, Гете или Пушкина, Петербург романсов Алябьева «Ея уж нет», Варламова и Даргомыжского; Петербург помещиков, которые не умели разобраться в собственных делах и из-за стеснённых средств проводивших зимы в своих загородных имениях; Петербург вельмож, выходивших к завтраку в прекрасных английских сьютах, галстуках, с белоснежными манжетами, застёгнутыми тёмным опалом; Петербург, где одежда так же идеальна, как и те, кто её носит. Петербург с его неспешностью, мягкосердечной манерой разговаривать и жить. Петербург романов и писем на надушенной бумаге. Петербург, оставшийся в воспоминаниях, на газетных страницах, в гербовниках, расписаниях поездов, ресторанных меню и программках балов. И где-то за этими грубыми отражениями бывшей когда-то жизни я пытаюсь отыскать одинокую фигурку баронессы.

Хочу увидеть её на улицах этого города, когда девятилетней девочкой из Старицкого уезда привезли её в Смольный монастырь под присмотр заботливых монахинь. Осени и зимы она молилась, училась и, как все воспитанницы, смотрела в окно, за которым шумел пленительный и недоступный город. В шестнадцать – самое время надеть лучшее платье и на первом балу блеснуть тем, что дал Господь Бог и чему научили строгие наставницы, – она выходит замуж за боевого генерала, и он увозит её на Кавказ, в совсем другой мир – мир выстрелов и странной горской речи. И может быть, пропало бы её блестящее образование в российской глухомани, если б не овдовела она от чеченской пули и не получила за заслуги мужа приглашение ко двору. Может, Петербург так и остался бы в её жизни прекрасной сказкой, но он вошёл в её жизнь, переплёлся с ней слишком прочно, неразрывно. И ей понадобилось всё же разорвать эту связь, чтобы погибнуть на далёких Балканах. Конечно, хорош ты, Петербург, но – от петровских времён до наших – скажи, кого ты сделал счастливым?

Но он не даёт закончить эту мысль, врываясь звуками, суетой, скрипом каретных рессор и перекидных качелей, визгом шарманки, пронзительным криком Петрушки из-за ширмы, бубенцами и колокольцами, благовестом колоколов; он не даёт мне додумать, потому что наступает неотвратимо, и вот его уже видишь! Видишь освещённым газовыми рожками, одинокими, подобными светящимся рюмочкам или составленными в вензеля. Видишь, как весной, когда выставляют вторые рамы, дворы наполняются оттаявшим или воспрявшим от спячки загадочным людом.


Молодые, обветренные, пропахшие насквозь рыбой селёдочницы разносят голландскую сельдь в корзинах и ранцах за спиной; за ними идут серьёзные, просоленные мужички – такого и тронуть страшно, рыбный запах липучий, неделю не отмоешь, поэтому даже посланный слуга норовит на расстоянии договориться о цене, чтобы не звать продавца на кухню. Но если пошлют мальчишку, так тот рад руками ловить в плоской бадье лещей, линей, окуней. Развлечение, пока кухарка не выйдет и подзатыльником не поторопит.

Появляются во дворах и смуглые молодцы с лотками на голове; в лотках россыпью ягоды, редис, хрустит на весеннем ветерке яркой обёрткой неаполитанский шоколад.

По широкой мостовой тянутся кареты с гербами, лакеями на козлах, глядишь, мелькнёт в вытянутом узком окошке прелестное личико Великой княжны. И вздрогнет от благоговейного умиления и трепета чиновник, спешащий на службу, и остановится у дверей лавки, где собирался выпить сбитня.

Да вот и жена коллежского асессора Пупарева[1]1
  Его рукопись, вместе с заказанными, случайно попала ко мне в библиотеку. (Здесь и даже примеч. авт.).


[Закрыть]
, приехавшая в Петербург за штукой ситца и прочими товарами. Не удержится да купит пахнущую дымом, печённую на соломе ароматную и мягкую, как вата, сайку. На углу Садовой и Гостиного двора стоит аккуратно одетая хозяйка, разложив товар на длинном столе, покрытом чистым холстом. А то и сам Пупарев следом за супругой нагрянет по весне в столицу, и тогда уже будут ходить они вдвоём, оставив дома скучную двоюродную тётушку, у которой обыкновенно гостят, и смотреть, как крутят сальто-мортале акробаты на площади, как тут же, подстелив облезлый ковёр, играет худая шведка на арфе, а латыш в высокой шапке с пером жарит на скрипке.

Может, соблазнятся Пупарев с супругой и подойдут погадать на счастье к слепому шарманщику. И чахоточного вида обезьянка в красной треуголке вытянет мохнатой детской ручкой розовый билетик из кармана красного фрака: «Не лучше ль повенчаться и друг друга любить». И Пупарев переглянется с супругой и потянется за вторым билетиком в надежде на обещание наследства, нечаянной радости или должностного повышения, но жена ласково остановит его – немного из суеверия, немного из экономии.

А вечером, обложившись газетами и в столице верный своей привычке, он запишет наиважнейшее событие прошедшего дня: «Императрица Мария Александровна в Ливадии приняла от граждан Одессы мраморную статую Пенелопы и посетила оранжерею».

Если Пупарев с супругой разгуливают по Петербургу шестидесятых – то вот и первые доходные дома. Новинка для Петербурга. На первом этаже – магазины, выше – дорогие квартиры. Пупареву не по средствам, а вот Вревская – нанимала. У грека, из десяти комнат, на Литейном, 27. Для многих этот дом памятен, Тургеневу и Полонскому – особенно. Частенько свои головы они тут склоняли в любезном поклоне.

Если на Вербное воскресенье попадёшь, под арками Гостиного двора торг развернут: абажуры из цветной бумаги, чулки, шапочки, перчатки.

А на масленицу на Адмиралтейской площади представление дают: «Плен Шамиля, или Битва русских с кабардинцами». И каждое представление заканчивалось пушечной пальбой и патриотическим гимном: «Славься, славься, наш Русский царь». Тут Пупарев мысленно перекрестится и пожелает здравия и многия лета всей императорской фамилии. А Фанни Лир, если мимо проезжает в коляске, улыбнётся, потому что это немного и ей, ведь она тайная жёнушка племянника царя, и русская казна уже трещит под тяжестью скромных запросов американской авантюристки.

На ту же масленицу и традиционный балаганный дед с пеньковой бородой. Остроты его незамысловаты, все про свою старуху. И как она без зубов орехи грызла, без иголки рубашку шила. «А, – подмигивает дед коллежскому асессору, – вот у меня старуха – клад, обменяемся на твою молодуху?» И все хохочут, а Пупарев с Любовью Дмитриевной громче всех.

На открытом помосте в Летнем саду звучит вальс, и дирижирует в оркестре всеобщий любимец шестидесятых, король вальсов Иоганн Штраус. Слушает его в открытой ложе, сбоку от эстрады, Великий князь Константин Николаевич, и взволнованно поблескивает его монокль в правом глазу, а в самых летящих местах вздрагивает козырёк малинового кепи.

Почтальоны разносят письма прямо по квартирам, за три копейки; Фанни Лир переписывалась с его светлостью бесплатно – переписка с императорской фамилией давала такую привилегию.

Если Пупаревы приехали в Петербург в октябре 1862-го, когда праздновалось тысячелетие России, вседневные спектакли в театре – бесплатно. И коллежский асессор мог насладиться игрой Каратыгина, Самойлова или госпожи Жулёвой в Александрийском театре без ущерба для кошелька. В моду входят водевили и буффы. Пробиваются, как цветочки из-под снега, первые оперетки: «Орфей в аду», «Синяя Борода». Большим успехом пользуется пьеса но роману Бичер-Стоу «Хижина дяди Тома». Она оказалась очень русской по духу, и восприимчивые зрители причисляли её к пьесам русского репертуара. Гремит, восхищая меткими афоризмами, Островский. Дамы с нарядными детьми и офицеры после обеда в дорогом ресторане с воодушевлением снимаются на дагерротип.


После театров Петербург затихает, разъезжается по домам, и становится слышен ещё один звук, довольно надоедливый, с которым всяк по-своему волен бороться: «Чтобы не оставались на ночь комары в спальне, так как Великая княгиня не ложилась в постель, если слышала писк комара, употребляли следующее средство: откроют все окна, потушат все огни, лакей внесёт умывальную чашку, наполненную водою, и зажигает ветку можжевельника, держа её над чашкой, чтобы искры не падали на ковёр. Комната наполняется можжевеловым дымом, и комары вместе с ним стремятся в открытые окна. Когда воздух более или менее очистится, тогда закрывают окна и вносят снова огонь».

Что же это за Петербург, где всегда хорошая погода и у всех хорошее настроение; зимой серебрятся белоснежные сайки, летом слушают комаров, едят иней и выгоняют можжевеловыми ветками вальсы. То есть, простите, зимой конечно же серебрится белоснежный иней, летом слушают вальсы, едят сайки и выгоняют можжевеловыми ветками комаров. Что это за Петербург? И чей он? Чьими глазами увиден? Пупаревым, который как всякий провинциал проездом, а для праздного путешественника нет плохой погоды? Глазами ли юной вдовы?

Вписать ли Вревскую в Петербург Достоевского и объяснить её жертву во искупление проникновением в больной тягостный мир продуваемых подворотен и подвалов?

Вписать ли её в Петербург Толстого и вместе с ним, поразившись лицемерию светской жизни, через прозрение и отрицание объяснить её загадочную судьбу?

Но приписать ей тот или иной Петербург – не значит ли подогнать под некую схему характер героини? Нет источников, подтверждающих её духовный путь, поэтому и город этот, так тесно с ней связанный, не Петербург Достоевского, Толстого или Пупарева, а Петербург Вревской, такой же таинственный и неизвестный, как и она сама. И не честнее ли выбрать Петербург фасадов и уличных толп – ничей и никакой, а значит, и Петербург всех отчасти; тот Петербург, по которому можно только пройти, отражаясь в весенних лужах, витринах и глади каналов или на солнечных дагерротипах той эпохи. Петербург скрыл от нас Вревскую; на единственном её фотографическом изображении ничего нельзя разглядеть, кроме того, что она была красива.

Тайна – тоже документ.

ПЛЮС ФОТОГРАФИЯ

«1871 год. Англичане взамен воздушного

телеграфа в Индию через Европу проложили

подводный кабель от Англии мимо Гибралтара

по всему Средиземному и Чёрному морям

в Суэцкий канал до Индии».

(Из записок коллежского асессора К. В. Пупарева)

Несколько писем и одна фотография. Пожелтевшая, истончившаяся бумага, ещё немного времени – и всё это истлеет. Также и Ваш дагерротип, конечно же спасибо этой единственной уцелевшей фотографии (их было много. Вы любили сниматься, вот и Тургеневу посылали), что можно увидеть хотя бы застывший слепок с Ваших черт (вот чем со временем стал Ваш снимок), но, родись Вы немного раньше, нашему воображению не за что было бы зацепиться. Хотя кое-кто пару слов о Вашей внешности всё же сказал. Например, граф Соллогуб в письме поделился с адресатом, что Вы прелестны, и не только внешне; некто Ободовский сообщил, что черты Ваши «чисто русского типа», да Ваш будущий супруг, Ипполит Александрович, в письме брату похвастался, что юная невеста высока, лицом бела, голубоглаза и белокура. Да ещё добавил: успокойся, дескать, не я придумал, что она красавица, таково мнение общества. Значит, вообще был склонен к преувеличениям. Да и сказать о женщине, что она голубоглаза и белокура, – значит почти ничего не сказать, так как каждая третья женщина на Руси такова. Да и «прелестна» Соллогуба тоже смахивает на светскую отписку. Что же вы не нашли, господа, слов для её глубокого и тёмного от задумчивости взгляда, для смелого разлёта длинных бровей, для нежного рисунка большого чувственного рта, безукоризненного овала лица, чистого и ровного пробора в густых волосах? Что же вы ничего не сказали о грации её походки, умении сидеть, как сидят королевы, значительно и небрежно, чуть склонив голову к правому плечу, вольно бросив левую руку на колено, когда каждая складка платья, каждая часть тела находятся в гармонии не только друг с другом, но и с духом их обладателя? Что же вы ничего не сказали о её избранности, то есть «лучшее, отборное», о её аристократизме, которым в конечном итоге и объясняются все её поступки (от сдержанности в письмах и чувствах до умения выбрать и принять с достоинством любую судьбу – от опалы при дворе до стирки гнойных, пропахших мочой рубах – и, наконец, до уничтожения личного архива в случае смерти)? Что же вы не сказали о главном в ней, господа? А ведь вы же видели её живую, видели, как она смеётся, и слышали, как говорит, какой у неё голос – высокий или низкий, грудной или резкий, – как мало вы обращали на неё внимания, а считалось, что влюблены.

Что же теперь могу сказать я, когда за сто лет на единственном её снимке лежит такая ретушь, что хочется смыть её, как грим, чтобы под чёрно-белой маской открылись истинные черты.

Может, первыми начали чернить и ретушировать болгары, приближая её к себе, делая чернобровой и черноволосой. Даже портрет Вревской утратил живые черты и слился с легендой!

Разглядываю одежду баронессы и ничего не могу сказать. Не вижу фактуры ткани, покроя, не вижу, как падают складки, всё смазано, только контуры да этот контрастный, режущий глаза перепад: белое на чёрном. Одеяние по типу монашеского; забыв, что тогда в цвете не снимали, до недавнего времени была уверена, что костюм так и есть белый с чёрным, и только Вылчо Куртев, старый болгарский профессор, объяснил, что нет: белое с красным.

И так пристал к ней этот строгий наряд, прилип, как короста, и закрыл просто женщину (а не только подвижницу), какой она и была всю свою жизнь. Наверное, Юлия Петровна шила у дорогих портных, но у кого именно? У самого модного Руча? Или у другого?.. Как хочется знать, каковы были её вкусы и пристрастия в одежде, какие ткани она выбирала, какой стиль и цвет предпочитала?

Если бы портные писали воспоминания... можно было бы узнать, расточительна она была или скупа, скромна или экстравагантна, – и тем самым и немного больше о ней самой. По тому, как заказывала или меняла наряды, можно было бы предположить, в каком платье вступала в брак и насколько изыскан был её траур на Кавказе. А не ездила ли она верхом, не шила ли себе амазонок? Не наряжалась ли подобно императрице (в свите которой состояла) в русские кокошник и сарафан? Если да, то тем самым приоткрылся бы, возможно, в ней тот самый русский дух, что стал неотъемлемой частью её легенды... И как менялись с возрастом её взгляды на одежду и вкусы, а значит, и на жизнь?


Ах, как, должно быть, упоительно звучит для молодой девушки: муслин, батист, кисея; как манят тонкие, словно выдавленные из тюбика каблуки, узкие мыски, шнуровкам пряжки из слоновой кости на дамских туфлях...

Молодой воспитанницей она застала эпоху кринолинов. Кто теперь знает, что это такое? «Кринолин – конструкция из ивовых прутьев, китового уса или металла для придания пышной формы женским юбкам». Выдумал их англичанин Чарльз Ворт, как, впрочем, и многое в основном выдумывали иностранцы. Приходится честно признать – Россия никогда не была законодательницей мод. Нам всегда было не до этого. Кринолины продержались до 1867 года, то есть столько времени, что Юлия Петровна успела и вырасти, и Смольный закончить, и замуж выйти, и овдоветь. И все в кринолине. Что в моде долголетнее, то потом и вышучивается больше. Купчиха узнается по салопу, провинциальный помещик – по венгерке.

И как хорош был, должно быть, Аполлон Григорьев, когда входил в бальную залу уездного городка в чёрной венгерке и в начищенных сапогах с высокими голенищами, вырезанными под коленями сердечками. Венгерку носил и «Венгерку» написал. В нём и самом была эта цыганщина. В любви, в жизни, в стихах. «Поговори хоть ты со мной, подруга семиструнная. Душа полна тобой одной, а ночь такая лунная...»

В 1870 году в моду ворвался турнюр. Женский силуэт из пышного в боках вытянулся назад – в отлёт. «Специальное приспособление в виде ватной подушечки под платье для формирования особого силуэта». Достоевский рвал и метал по поводу турнюров, сравнивал женское седалище с крупом лошади, изливался желчью на некоторых особ мужского пола, которые готовы молиться на неестественно преувеличенные размеры и непристойный изгиб нижней части женского стана. Более ироничный и мягкий Чехов писал, что мужья и любовники сажают в эти подушечки цепных собак для безопасности. Чем ответил Лев Николаевич на эту дамскую причуду... и пересказывать неловко.


Найдено было даже звукосочетание, передающее шуршание шёлка. Фру-фру. Это слово служило также и для обозначения фривольного поведения. Слова взяты из французской песенки о том, что шелест женской юбки способен потрясти мужскую душу.


 
Frou-frou, Frou-frou par son jupon la femme,
Frou-frou, Frou-frou de Fhomme thouble Fame.
 

Турнюры называли фру-фру.

Фру-фру звали лошадь Вронского.

«И многие молились тогда за перчатки, кареты, духи, помаду, шёлковые платья, когда дама садится в кресло, а платье зашумит вокруг её ног и стана».

А какое жалящее, упругое и кокетливое своей краткой строгостью слово – ток. Одна эта маленькая женская шапочка без полей была настоящим произведением искусства. Материал: бархат, шёлк, атлас; гарнировали, то есть украшали, же их живыми цветами, ворохами перьев. Такие шляпки надевались только на выезды или в театр, где можно было встретить и насмерть поразить избранника.

В семидесятые дамы носили костюм «Денис», скроенный по гусарской форме 1812 года. «Гарибальдийки» предпочитали студенты и нигилисты из политических симпатий к Гарибальди. Дамы из высшего света – для шика – одевались даже и под «нигилисток» – в синие платья и чулки. Промелькнули манто «сара» в честь актрисы Бернар, манто «Скобелев» – с узкими рукавами и отделкой мехом по бортам в стиле русского национального костюма.

Да, о многом говорила одежда в XIX веке. Каждый одевался согласно своей социальной принадлежности, и Акакий Акакиевич и мечтать бы о шинели не мог, не будь он титулярным советником. Не опоздал ли ты в дом женихом? Не поторопился ли (девица ещё в добрачном возрасте), есть ли у хозяйки дети, какие её годы, и пахнет ли приданым? – всё по одёжке.

Рассматриваю пожелтевшие картинки в модных журналах. Они – как бабочки, эти нарядные грациозные дамы, кавалеры и дети. Их наряды из области искусства – изящны и поэтичны. Их голоса красивы, ведь каждый из них может сесть за рояль и пропеть романс или арию; певуча их речь, обогащённая знанием языков, и так же изящна кажется их жизнь, изысканны мысли и поступки. Пролистываю страницы, пытаясь и за ними увидеть баронессу, приблизиться к ней. Ведь и она стояла у зеркала, придерживала булавки губами; и свистел узкий шёлк, цепляясь за крючки корсета, когда она натягивала платье. И стан в блестящем шёлку казался облитым медью.

Носила ли Вревская турнюр? Неизвестно. Но она надела куда более смелый костюм, который модницы не решались примерить. Его цвета: красный и белый. Чистота и кровь. Костюм сестры милосердия. И ведь, возможно, не без кокетства прикалывала фартук к юбке, смотрелась в зеркало; ну так это – до первого раненого, до первой самостоятельной стирки смятой, измазанной кровью и гноем, грязной солдатской одежды.

Да, она молодая красивая женщина, и если играла немного – отдадим ей должное, – доиграла до конца.

Зачем Вы пошли на эту войну, Юлия Петровна? Не должны женщины ходить на войну... хотя что может быть глупее рассуждений: должны, не должны. Когда дело сделано, судьба состоялась. И не хочется говорить только о жертве. Юлия Вревская ушла на войну на красных каблучках и стала легендой. Прекрасное мгновение века.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю