Текст книги "Тридцать три несчастья"
Автор книги: Марина Константинова
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 22 страниц)
Глава 4
Из театра Любаньку все же выгнали. Правда, не сразу, а через два года.
Убивалась вся ее родня, особенно мать и тетка, всю жизнь прослужившие статистками в академических театрах. Участь Любаньки им казалась ужасной, а жизнь – загубленной.
Каких трудов им стоило запихнуть ее сначала в институт, а потом и в театр!
Никакими особенными талантами, кроме колоритной внешности, девочка не обладала, правда, неплохо пела. На этом и решили сыграть. К тому же вся семья считала, что ребенок обязан пойти по стопам матери и тетки. При этом никто не вспоминал о безвестно канувшем в небытие отце-юристе, бросившем любимую доченьку в двухмесячном возрасте. Актерская карьера была предопределена свыше.
За полгода до поступления на актерский факультет тетка начала разучивать с Любанькой песню чилийских партизан «Венсеремос!» на испанском языке. Девочка натужно хрипела, выпучивала небесного цвета глаза, грозила воображаемой публике правым кулаком и не понимала, чего от нее хотят. Вырабатывая в племяннице осанку, тетка однажды всадила ей под лопатку английскую булавку. Любаня дико взвыла и вознамерилась убежать, но тетка хлестнула ее по румяной щеке, заявив, что искусство требует жертв. С тех пор Любаня исполняла эту вещь в слезах. Семья решила, что это хорошо и что ребенок вполне готов к поступлению, и начала предпринимать самые активные меры.
По странной случайности, названной в семье фатальной, курс в том году в театральном институте набирал бывший теткин однокурсник, добившийся за сорок лет в отличие от нее огромных профессиональных успехов – он стал профессором и главным режиссером академического столичного театра.
Несмотря на временные пробелы, тетка запросто позвонила ему и рассказала о своей талантливой племяннице. Профессор вежливо выслушал ее и благополучно «завалил» Любаню на втором туре. Утерев Любкины слезы, тетка навела марафет, выкрасив волосы в фиолетовый цвет, и приперлась в институт. Зажав бывшего однокурсника в узком коридоре, ведущем из деканата в сортир, она объяснила ему, что он совершает грандиозную ошибку, не принимая на курс выдающуюся актрису Ревенко.
Не выдержав то ли теткиного напора, то ли испугавшись Любанькиного грозного кулака, он все-таки сдался, и Любанька была зачислена. Но и спустя четыре года, уже после окончания учебы, этот кулак и фиолетовые теткины волосы, мелькавшие в зале на каждом студенческом показе, преследовали бедного профессора, и он вынужден был взять Любаньку в свой театр.
Целый год профессор собирал все свое мужество, чтобы выставить ее вон, искал различные предлоги и не находил их – Любка была самой дисциплинированной артисткой в театре, являлась членом комитета комсомола, вела активную общественную работу и выпускала стенгазету. Доказать ее бездарность было невозможно. Для этого надо было как минимум занять ее хоть в каких-нибудь ролях, на что профессор категорически не соглашался. Соответственно, у нее не было провалов, с которыми можно было бы выходить на худсовет. Профессор приуныл и опустил руки, смирившись с присутствием в театре ненужной ему штатной единицы.
И вдруг Любанька выкинула финт – неожиданно для всех она оказалась матерью-одиночкой. Но закон прочно стоял на ее стороне, и об увольнении нечего было и думать. Бедный профессор понял, что он обречен видеть этот ненавистный кулак до конца своих дней.
И все бы ничего, да вдруг вышел конфуз: Люба полюбила и выскочила замуж.
По неопытности она не смогла отличить улыбку фортуны от кривой ухмылки судьбы. Буйная весна и пьянящий запах распустившейся сирени толкнули ее на этот безудержный шаг. К тому же она получила первую в жизни роль со словами и, охваченная творческой эйфорией, сама открылась навстречу переменам.
В театр пришел молодой режиссер, тоже ученик Любанькиного профессора, и в качестве эксперимента ему предложили поставить к юбилею Победы спектакль по нашумевшей повести Бориса Васильева «Завтра была война…». Выпуск назначили на малой сцене, и в случае неудачи провал никак бы не отразился на репутации прославленного театра.
К тому же появилась возможность пристроить к делу бездельничающую в массовках и посему много пьющую молодежь.
И чутье не подвело художественного руководителя – молодые актеры ухватились за выпавший им шанс проявить себя и с азартом ринулись в репетиции.
Работали все свободное время, даже по ночам. Галка Белякова, восходящая кинозвезда, отказалась от съемок, Людка Соловьева отправила четырехлетнего сына к матери в деревню, Юрка Косарев закодировался от пьянства. Любанька тоже пошла на жертвы – она бросила курить и перестала есть мучное.
И было ради чего сражаться – в спектакле заняли пятнадцать человек, и у каждого была хоть небольшая, но роль. Не массовка, не мелкий эпизод, а настоящая роль.
Любане достались всего четыре реплики, но зато во время действия она только два раза уходила со сцены. Она ощущала себя частью единого целого, свято верила в то, что нет маленьких ролей, и была совершенно счастлива.
Любаня с головой окунулась в творческий процесс. Она изобретала себе прическу, грим, костюм, каждый раз поражая режиссера своими находками. К ее великому разочарованию, «халу» с начесом не утвердили и заменили на две простые косички, позволив во втором акте уложить их вокруг головы короной, а вместо платья в ярких горохах надели унылую коричневую форму с черным передником.
Но это не выбило ее из седла, и она продолжала исступленно разучивать свои реплики, подбирая новые интонации, жесты и взгляды.
Мать с теткой были в восторге. Когда Любаня репетировала дома, Коляна закрывали в маленькой комнате. Обе женщины, плотно притворив дверь в святая святых, ходили по коридору на цыпочках, а на телефонные звонки Дина Григорьевна, Любанькина мать, отвечала, что Любочка не может подойти – она работает.
А Любанька натягивала школьную форму, плотно облегавшую ее мощные бедра, заплетала из своих белокурых волос толстые косы и становилась перед огромным зеркалом, доставшимся семье еще от деда, крупного военного юриста, сделавшего карьеру во времена Вышинского.
Сначала она старательно «разминала» свои реплики, читая их и так, и эдак, пробуя разные тембры и меняя шепелявость на картавость. Затем, найдя удачную, на ее взгляд, «краску», она проигрывала всю сцену за себя и за партнеров. Причем чужой текст она произносила шепотом, а свои слова – в полный голос.
На следующую репетицию она приносила домашние заготовки, честно показывая все наработанные варианты. Шепелявить ей категорически запретили, а уж картавить – тем более. На насмешки и мелкие уколы она не обращала внимания, справедливо полагая, что «завистники умрут, но зависть – никогда!».
Нельзя сказать, чтобы Женя Скорик, молодой режиссер-постановщик, не ценил Любкиного рвения. Это была его первая работа в профессиональном театре, и подобное отношение льстило ему. Испытывая к Любаньке искреннюю симпатию, он всячески пытался направить безумную артистку в нужное русло, смягчить ее громогласную манеру, исправить неверную интонацию, но чем тщательнее и кропотливее он с ней работал, тем больше Любаня раззадоривалась, наивно полагая, что наконец-то оценили ее недюжинное дарование.
И со своим пионерским азартом она никак не вписывалась в горестную, доверительную атмосферу, созданную другими исполнителями. В общем стройном хоре ее голос звучал ужасающе фальшиво, и от этого всем остальным актерам становилось неловко за все происходящее в целом.
Выход был один – вывести ее из спектакля, но Женя, человек совестливый, не мог так обойтись с ней.
В результате через три месяца, к показу худсовету, у Любани из четырех реплик осталась одна. Любанька стойко выдержала и этот удар, в очередной раз убедившись в правоте гениального Мольера по поводу завистников.
Да, у нее осталась всего одна реплика. Но зато какая!
В самом финале, когда после цепи трагических событий весь класс взбунтовался против сталинской тирании в лице своей упертой, жестокой учительницы, именно ей, Любке, предстояло встать на защиту своих товарищей. На очередной «наезд» Валендры – так ученики прозвали злобную педагогиню, Любка вскакивала и бросала ей в лицо:
– Да наши мальчики усы уже бреют!
Полное отсутствие органики могло прочитаться как жест отчаяния, и, скрепя сердце, Скорик оставил этот текст за ней.
Показ худсовету театра прошел на «ура», главреж немедленно перенес его на основную сцену, порепетировал еще месяц, поменял некоторые акценты, кое-что сократил, кое-что добавил, подписал афишу своим именем и заявил премьеру. Скорика, в качестве компенсации, взяли в штат режиссером-постановщиком.
И вот наконец настал тот день, которого все так ждали и боялись, – сдача Министерству культуры. Это мероприятие было гораздо важнее, чем сама премьера. Ведь от решения этих серых, безликих чиновников зависела судьба спектакля, а значит, и каждого из актеров. Они могли вовсе не принять спектакль, а могли и принять, но со своими дурацкими, глупыми оговорками – например, потребовать поменять композитора, или художника, или актеров. Или еще хуже – изменить реплики или сюжет, даже если это была классическая пьеса. И все это предпринималось в контексте политической ориентировки.
В этот страшный день театр был пуст. Но это только казалось.
В партере были заняты первые два ряда. Там сидели толстые тетки в коричневых платьях с начесами на головах и пузатые лысые дядьки в мятых серых костюмах. Это и была комиссия Министерства культуры. Мужчины вальяжно расселись в мягких красных креслах, они негромко смеялись и похлопывали друг друга по плечу. Женщины засовывали под бархатные сиденья объемистые сумки и в предвкушении предстоящего удовольствия подмигивали сослуживцам. Этой почтенной публике надлежало вынести судьбоносное для театра решение – принять или загубить на корню новый спектакль. Приемка была для них делом обыденным, но на этот раз, вопреки традиции, не поступило никаких указаний свыше – ни принять, ни завалить. Никто в комиссии не решался взять на себя ответственность, и все делали вид, что просто пришли посмотреть постановку и отдохнуть. Но методист искоса поглядывал на первого зама, первый зам не спускал глаз с начотдела, а начотдела пялился на свою хорошенькую секретаршу, упросившую его взять ее с собой на скандальную постановку.
Тема вроде бы была правильной – победа советского народа над фашизмом, активное участие молодежи в патриотическом движении. К тому же в духе новых веяний, объявленных Горбачевым, спектакль надо было бы принять, но… Но уж как-то все оказалось неожиданным. Во-первых, в пьесе недвусмысленно звучала критика в адрес компартии, чего не было со времен хрущевской оттепели. Во-вторых, вместо положенных двух лет репетировали всего четыре месяца, и все знали, что истинным постановщиком был вчерашний выпускник, а не маститый режиссер. В-третьих, были заняты всего два народных артиста, а остальные роли, в том числе и главные, исполняла молодежь, недавние студенты. Ситуация была нестандартной, и от осознания собственной значимости членов комиссии распирало, они с важным видом изучали отпечатанные пока еще на машинке программки и обещали друг другу быть объективными.
На подобные мероприятия редко пускали посторонних, но в этот раз шеф сделал исключение, и на галерку пустили студентов ГИТИСа. Они дружной ватагой завалились на балкон, готовые поддержать своих товарищей, а главное, чтобы потом шумно отпраздновать столь неординарное событие. Особенно много было второкурсников, так как их руководителем являлся главный режиссер театра. Он был человеком суровым и к тому же обидчивым, и неявка приравнивалась бы к прогулу. На ближайшем допросе каждый был обязан подробно отчитаться обо всем увиденном и поделиться восторженными впечатлениями, с разумной долей критики, разумеется. Кирилл Воронов, высокий, худой, очень красивый парень, гроза студенток, не разделял всеобщего восторга по поводу предстоящего события. Он мрачно курил в мужском туалете и размышлял, как бы ему послезавтра сдать этот долбаный научный коммунизм. За весь семестр он посетил от силы пять лекций, ни разу не раскрытый учебник до сих пор служил подставкой для чайника в его комнатенке в студенческом общежитии, а незачет грозил лишением стипендии.
К тому же после вчерашней репетиции, закончившейся обильным возлиянием на черной лестнице института с однокурсником Борькой Мироновым, у него нещадно трещала голова, и он злился на весь мир.
Неожиданно дверь распахнулась, и, скользя на каблуках по кафельному полу, к нему подлетел Борька. Широко улыбнувшись щербатым ртом, он громко пропел: «Подымем бокалы, содвинем их разом, авось не впадем мы в тоску и маразм!»
Затем он извлек из-под полы пиджака две бутылки пива и, лихо исполнив фуэте, приземлился на банкетку рядом с Кириллом.
– Давай оттянемся, старик. А то глядеть на тебя тошно. Сидишь, как больной филин, и рожи кривишь.
Кирилл заливисто расхохотался. Уж если кто и кривил рожи, так это явно не он. Борька умудрялся за пятнадцать секунд сменить пятнадцать выражений лица, за что и считался лучшим комиком на курсе. В свои двадцать два года он имел уже небольшую лысину, но благодаря высокому росту и неистощимому юмору пользовался бешеным успехом у девчонок.
В два приема они опустошили бутылки и потянулись в зал.
За кулисами все было готово к началу. Актеры уже давно были одеты и загримированы, девчонки незаметно крестились и плевали через левое плечо. Ребята выглядели более спокойными, но и они заметно нервничали – не было обычных шуток, приколов, громкого смеха. Никто ни с кем не разговаривал, каждый словно слушал себя изнутри.
В том, что спектакль примут, сомнений не было, ведь шеф выдавал его под своим именем. Но все боялись оказаться в роли мулов – примут-то с ними, а потом, по коммерческим соображениям, введут тоже молодых, но уже успевших засветиться в кино и на телевидении более опытных коллег. А их, первопроходцев, в лучшем случае переведут во второй состав, а то и вовсе снимут с ролей.
Помреж по трансляции объявила пятиминутную готовность. Все прошли в маленькую общую гримерную, расположенную рядом со сценой. По традиции, сложившейся еще в институте, все встали в круг, взялись за руки, закрыли глаза, постояли молча несколько секунд, потом посмотрели друг на друга. Одновременно выдохнули и отправились на сцену. Зарядились по своим местам, еще раз переглянулись, замерли, и, волшебно шурша, неспешно пошел тяжелый бархатный занавес…
Глава 5
Кирилл завороженно смотрел на сцену и не мог оторваться от белокурой толстушки с небесными глазами. Первое действие подходило к концу, а она в отличие от всех остальных не произнесла еще ни одного слова. И было что-то такое манящее в этих бездонных глазах, такая недосказанность, такой угнетенный порыв, что Кирилл перестал следить за ходом событий и думал только об одном – какой же у нее может быть голос. Его забавляли ее неуклюжая пластика, растерянный вид, откровенная зажатость. Было в ней какое-то необъяснимое обаяние.
Когда за десять минут до конца первого акта она покинула сцену, он потерял всякий интерес к происходящему и отправился в фойе курить.
В антракте к нему подлетел Миронов:
– Ну, скажи, класс, а?! Молодцы ребята! Никто не ожидал!
– Да, сильная вещь. Забирает.
– И всего за четыре месяца! Во дают! Скорика, конечно, жалко. Талантливый мужик. Но зато теперь он, говорят, в штате.
– Говорят.
Кирилл был неразговорчив. Он курил уже третью сигарету, задумчиво выпуская дым в открытое окно. Он изо всех сил старался представить, каким же голосом разговаривает эта плюшка. Хриплый, прокуренный он отмел сразу же. Низкий, грудной не соответствовал ее ямочкам на щеках. По его версии оставался только визгливый бабий. И это мучило его больше всего. Таким голосом обладали его мать и половина девок в институте.
Ему вдруг стало все противно, захотелось немедленно уйти, выпить водки в соседней пельменной и двинуть в свою общагу на Трифоновку.
– Ну, все, мужик, пошли. Начинается. – Борька схватил его за руку и потащил в зал.
– Послушай, я не хочу. Пусти. – Кирилл слегка оттолкнул Борьку. – Я лучше пойду. Выпить охота.
– Ну ты и дурак! – почему-то обрадовался Миронов. – Где же еще и пить-то, как не здесь? Ребята же после всего поляну накрывают!
– А мы при чем?
– То есть как при чем? Они всех звали. Купим водки и завалимся.
– Кого звали-то? Тебя, что ли? Ты и иди, а я не знаю там никого. Неудобно.
– Молодые люди! Вы заходите или нет? Уже свет погасили. Я закрываю двери, – засуетилась билетерша.
Борька увлек за собой Кирилла, и они оказались на своих местах.
– Да все нормально будет, – согнувшись в три погибели и пробираясь по ногам к своему месту, шептал Борька. – Я всех знаю, познакомлю тебя. Главное, водку принести и пожрать чего-нибудь. Не дрейфь!
Кирилл отмахнулся от него, планируя в первой же паузе смыться из зала.
На сцене события разворачивались своим чередом. Страсти накалялись, героиня Галки Беляковой уже покончила с собой, дело близилось к развязке, а его любимица все молчала как рыба об лед.
Кирилл уже из принципа хотел досмотреть до конца. Его осенила догадка, что девушку пригласили из Театра мимики и жеста, где играли глухонемые актеры. Другое оправдание было придумать трудно – ведь все разговаривали кто во что горазд, а она нет.
– Жалко девку, – Кирилл склонился к Борьке. – Такая красивая – и немая.
– Чего-чего? – не понял Борька. – Где немая? – Он слегка привстал, вытянул вперед шею и завертел в разные стороны головой.
Но тут на них зашикали, и, извинившись, Кирилл отстал от Миронова с расспросами.
Он с умилением наблюдал, как бедняжка размахивала руками, вращала ярко-синими глазами и презабавно складывала пухлые губки бантиком – то капризно, то сердито, в зависимости от того, что происходило на сцене. Видимо, именно благодаря своему недугу она так живо реагировала.
А между тем пошла последняя сцена, и Любка готовилась к своему звездному часу.
Декорация изображала школьный класс образца 1941 года. На сцене стояли несколько ветхозаветных парт с откидывающимися крышками, за одной из них сидели Любанька с Людкой Соловьевой.
Аришка Прокопьева, замечательно исполняющая роль стервы Валендры, чеканила шаг вдоль доски и угрожала своим ученикам скорой расправой. В классе росло напряжение, зрел бунт.
До Любанькиного выступления оставалось реплик пять-шесть, и она уже накручивала себя, чтобы истошно крикнуть: «Да наши мальчики уже усы бреют!!!»
Еще немного… еще… еще… Пора!
Любка рванулась из-за парты. Но в этот момент раздался оглушительный треск, что-то качнуло ее назад, и она упала обратно на скамейку. Воцарилась тишина, все актеры с изумлением уставились на нее и замерли в ожидании. Любка с ужасом поняла, что она зацепилась юбкой за гвоздь, торчащий из крышки парты, платье разодрано до талии, из театра ее теперь точно выгонят, и жизнь кончена.
От страха у нее навернулись слезы, сквозь мутную пелену она оглядела своих товарищей, застывших в немой сцене, словно бы играли «Ревизора», и поняла, что висит уже огромная пауза, никто из коллег не спешит ей на выручку, и хочешь не хочешь, а реплику произносить надо.
Проглотив противный теплый комок в горле и втянув голову в плечи, наивно пытаясь остаться незамеченной, она тихо, каким-то детским голоском очень просто сказала:
– Да наши мальчики… усы уже бреют…
И так безыскусно и трогательно прозвучала эта фраза, что вдруг до щемящей боли в сердце стало жалко их всех – и этих юных мальчиков и девочек, которые завтра погибнут на войне, и их отцов, многие из которых тоже не доживут до Победы, и старого директора школы, и даже Валендру, которую буквально размазала по стенке эта наивная толстушка. Кирилл понял, что влюбился.
Дядьки и тетки из министерства благосклонно закивали головами.
Соловьева злобно шипела Любке на ухо: «Ну, Ревенко, ты, блин, Сара Бернар… Нарочно, что ли, на репетициях дуру гнала? Боялась, что красочку украдут?»
Любка ничего не понимала и испуганно озиралась по сторонам.
Действие продолжалось, а Женя Скорик ласково улыбался из-за кулис и показывал ей большой палец.
Спектакль приняли. Все друг друга поздравляли, целовались, Любке говорили какие-то особенные слова, намекая на творческий взлет, и она, окрыленная, понеслась в большую девичью гримерку накрывать столы.
Кирилл с Борькой стояли в «стекляшке» на Суворовском в очереди за водкой.
Кирилла прорвало:
– Слушай, Борька, расскажи о ней. Ты с ней знаком?
– Эк тебя цапануло-то! – смеялся Миронов.
– Да ладно тебе… Кто такая?
– Это которая? Немая, что ли?
– Дурак ты.
– Ну пошутил, пошутил. Кто ж Любаню не знает?
– Ты на что намекаешь? Она что, из этих?..
– Да нет, брось, ты не понял. Она не по этому делу. У нее даже кликуха – мама Люба. Все про всех знает, всегда поможет, если что. Надежная баба.
– А у нее есть кто-нибудь? – как бы между прочим спросил Кирилл.
– Говорю же тебе, дубина, она не по этому делу. Я и сам к ней клеился.
– Да? И что?
– А ничего. Ясное дело, отшила. Она как обожглась с Алтыновым, так на мужиков и не глядит.
– С Алтыновым?.. – Кирилл аж присвистнул. – Ничего себе… Да ты гонишь небось.
– А зачем мне? Про это все знают. Не веришь – спроси у кого хочешь.
– Вот это да… А что у них было?
– Все. Он ей ребенка сделал и кинул. Знать не хочет ни ее, ни пацана.
– Так у нее ребенок? – Кирилл обалдел.
– Ну да. Говорю же, все знают. Живет с сыном. Между прочим, в двухкомнатной квартире. Мамаша год назад замуж вышла, бывает наездами.
– А ты-то откуда знаешь?
– Повторяю тебе, дубина, был увлечен-с, наводил справки. Между прочим, отлично готовит. Так что рекомендую. Ватруха что надо.
– Борька, заткнись, а то в рожу дам. И за дубину, кстати сказать, ответишь, – одними губами улыбнулся Кирилл.
– Да ладно, старик, извини. Это я дубина, – зная вспыльчивый нрав Кирилла, Борька предпочел отшутиться.
Очередь наконец подошла. Они взяли две бутылки «Столичной», в соседнем отделе купили на оставшиеся деньги рыбный рулет и двинули к театру.
– Вам чего надо-то? – грозно сверкнула на них очами пожилая вахтерша на проходной. Она бдительно разглядывала молодых людей. От них несло рыбой, карманы пиджака лысоватого юноши подозрительно топорщились, его приятель переминался с ноги на ногу и стыдливо глядел в потолок. – Идите-ка отсюдова, а то пожарника кликну.
– Бабуль, не надо пожарника. Мы свои, мы к ребятам на банкет, – миролюбиво осклабился Борька.
– Какой еще банкет? И нету никакого банкета. Идите, идите с богом. – Бабка вылезла из-за стола и преградила своим тщедушным тельцем вход. – Ишь, чего выдумали, банкет им подавай…
– Ну правда же, – продолжал канючить Борька. – Нас Люба Ревенко пригласила. Просила в магазин зайти, купить кое-чего, – Борька откровенно показал бабке бутылку водки, – народ ждет, а вы нас не пускаете. Как быть-то?
Вахтерша нацепила на нос очки, ехидно усмехнулась и уперла руки в тощие бока:
– Да кто она такая, эта шалава, чтобы приглашать всякую рвань? Ей дай волю, так она в театр всю голытьбу притащит. Идите себе подобру-поздорову.
Кирилл, покрывшийся от стыда красными пятнами, ретировался к выходу, смущенно кашлянул, хотел уже отворить дверь, но в последний момент передумал:
– Вы нас простите, пожалуйста. Мы, конечно, сейчас уйдем, нельзя так нельзя. Потому что мы не рвань какая-нибудь, как вы изволили выразиться, и все понимаем…
– То есть как уйдем, как уйдем? – засуетился Борька.
– Помолчи, – остановил его Кирилл. – Мы всего лишь хотели поздравить Любу с дебютом, у нее сегодня очень важный день… Вы просто передайте ей все это. – Кирилл вытащил из Борькиного кармана бутылку и протянул ее бабке.
– Ты что, дурак? – кипятился Миронов. – Не надо ничего передавать. Мы хотим лично. Я хочу лично!
– Ладно. Сейчас вызову ее к вам, сами и отдавайте. – Бабка сменила гнев на милость и с уважением посмотрела на Кирилла: – Так и быть. Она хоть и чумичка, но проняла меня сегодня, зараза.
Старушка сняла трубку и набрала три цифры.
– Алло! – елейным голосом пропела она. – Это кто?.. А это Надежда Иванна. Ты, касатик, передай Любоньке, тут к ней два шаромыжника пожаловали… А кто их знает… Пускай спустится.
Бабка уселась на место и уткнулась в вязанье, на всякий случай поглядывая в сторону непрошеных гостей.
– Вот и ладненько, – Борька достал из кармана пластмассовую расческу, подул на нее и стал приглаживать редкие волосы.
Кирилл чувствовал себя полным идиотом. Он все-таки решил уйти и уже взялся за ручку двери, но в этот момент в коридоре раздалась частая дробь, и на вахту влетела раскрасневшаяся Любка.
– Ой, Борька! – завизжала она и кинулась к нему на шею. – Вот молодец, что пришел! Обожаю тебя, подонок!
– А ну, поставь девку на место, а то, не ровен час, пукнешь, – подпустила яду бабка.
– Такая тяжесть только в радость, – сказал Борька, но под грозным бабкиным взором Любку все-таки отпустил.
Любанька с любопытством взглянула на незнакомого парня, потом о чем-то пошепталась с вахтершей, и молодые люди беспрепятственно проследовали вслед за своей спасительницей.
Они шли по длинному, узкому коридору, Любаня с Борькой о чем-то весело болтали, Кирилл плелся за ними и сходил с ума от какого-то странного запаха ванили и теплого молока, исходившего от этой русоволосой женщины. От нее веяло безмятежностью, чистым бельем и сытным ужином.
Они подошли к винтовой лестнице, и Любка стала прытко взбираться на третий этаж. Неожиданно она резко затормозила и, кокетливо улыбнувшись, повернулась к Борьке:
– Эй, а что же ты, подонок, меня с другом не знакомишь?
– Да ну вас, дураки, разбирайтесь сами. – Борька расхохотался и умчался наверх.
– Люба, – представилась толстушка и протянула руку.
– Кирилл, – просто ответил он.
Кирилл взял ее ладонь. Она была теплой, мягкой и шершавой – девушка явно много времени уделяла домашнему хозяйству.
– Ну, что же вы? Пойдемте. Все ждут. – Люба белозубо улыбнулась, и Кирилл испугался, что сейчас потеряет сознание и кубарем скатится вниз.
Любанька отняла руку, и они продолжили восхождение.