355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Маргарет Рэдклифф-Холл » Колодец одиночества » Текст книги (страница 5)
Колодец одиночества
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 03:15

Текст книги "Колодец одиночества"


Автор книги: Маргарет Рэдклифф-Холл



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 33 страниц)

Глава седьмая
1

Вскоре после отъезда мадемуазель Дюфо в Мортоне появились два заметных новшества. Прибыла мисс Паддлтон, чтобы завладеть классной комнатой, а сэр Филип купил себе автомобиль. Это был «панар», и он принес большое оживление в окрестности Аптона-на-Северне. Консервативные и подозрительные по отношению ко всяким новшествам, люди в Мидлендах воздерживались от автомобилей и, каким невероятным это ни показалось бы, сэр Филип стал чем-то вроде первопроходца. Этот «панар» был горбатым, курносым уродцем с громким грубым голосом и непостоянным нравом. Он страдал от частых приступов несварения, обязанных собой недомоганию запальных свечей. Его сиденья были верхом дискомфорта, его примитивная коробка передач – неудобной и шумной, но все-таки он мог достигать скорости до пятнадцати миль в час – если, милостью Бога и шофера, не страдал от своего несварения.

Анна с сомнением глядела на эту новую покупку. Она была из тех женщин, что, перешагнув сорокалетний рубеж, довольны тем, что спокойно ездят в своих каретах, а летом – в маленьких очаровательных французских «викториях». Она питала отвращение к своему виду в огромных шоферских очках, к тому, что ей приходилось подвязывать шляпку, к тяжелому мужскому пальто из грубого твида, которое по настоянию сэра Филипа она надевала в автомобиле. Такие вещи были не по ней; они оскорбляли ее чувство приличия, ее приверженность к мягким, облегающим одеждам, ее склонность к спокойным, довольно медленным, мягким движениям, ее любовь ко всему женственному и домашнему. Ведь Анна в свои сорок четыре года была все еще стройна, и ее темные волосы еще не были тронуты сединой, и ее синие ирландские глаза были такими же ясными и открытыми, как когда она вошла невестой в Мортон. Она была все еще прекрасна, и это втайне радовало ее, ведь она думала о своем муже. Но Анна не игнорировала средний возраст; она встречала его на полпути с достоинством и смелостью; и теперь цвета ее мягких платьев были скромными, ее движения – чуть более осторожными, чем раньше, а ее дух – более дисциплинированным и сдержанным, теперь слишком сдержанным; постепенно она становилась менее терпимой, по мере того как сужался круг ее интересов. А автомобиль, сам по себе имевший мало значения, все же кристаллизовал в Анне определенную склонность к ретроградству, инстинктивную неприязнь к необычному, глубоко укоренившийся страх перед неизвестным.

Старый Вильямс не скрывал своего отвращения и враждебности; он считал автомобиль оскорблением для своей конюшни – безукоризненно чистой конюшни с просторным каретным сараем, где широкие косички соломы были аккуратно переплетены с ярдами красной и синей седельной ленты, и прекрасному двору, до сих пор незапятнанному. Тут явился этот «панар», и вот, полюбуйтесь – на плитах лужи бензина, зеленоватого, дурно пахнущего бензина, запах которого ничем не отмоешь; в каретном сарае множество странных на вид инструментов, они все в машинном масле и пачкают руки; огромные жестянки с чем-то похожим на черный вазелин; запасные шины, ради которых приходится вбивать в дерево гвозди; скамейка с тисками для внутренностей автомобиля, которые часто лежат в разобранном виде. Двуколка была безжалостно изгнана из каретного сарая, и теперь ей приходилось стоять впритык с фаэтоном, чтобы освободить место блистательному захватчику и его молодому слуге. Молодой слуга был известен как шофер – он приехал из Лондона и ходил в кожаной одежде. Он разговаривал на кокни и открыто плевался перед Вильямсом прямо в каретном сарае, а потом растирал плевки ногой.

– Говорят тебе, я твоей харкотины у себя в сарае не потерплю! – ругался Вильямс, весь красный от гнева.

– Да будет тебе, дед; мы тут не на корабле! – вот как новое поколение отвечало Вильямсу.

Вильямс и Бертон, открыто выражавший презрение к лошадям, были на ножах.

– Вышло твое времечко, дед, – то и дело замечал он, – никому эти коняги уже не нужны; шел бы ты лучше в шофера!

– Да я скорей помру, чем так себя осрамлю, паразит ты этакий! – кричал на него разъяренный Вильямс. Он очень сердился, и обед бурлил в его желудке, так что живот у него пучился и причинял ему неудобства, поэтому жена очень за него беспокоилась.

– Не шебутись ты, Артур, – уговаривала она, – мы уже старые с тобой, а мир-то шагает вперед.

– К дьяволу он шагает, вот куда он шагает! – стонал Вильямс, держась за живот.

Что хуже всего, сэр Филип вел себя как школьник, у которого завелась новая устрашающая игрушка. Он был застигнут своим конюхом, когда лежал на спине под кузовом автомобиля, только ноги торчали, а когда он поднялся, его скулы, волосы и даже кончик носа – все было в саже. Он выглядел ужасно глупо, и, как сказал потом Вильямс своей жене:

– Извозился он весь, страх поглядеть, а ведь был такой чистенький джентльмен; и в грязнющем старом пальто этого Бертона, а Бертон на меня скалится и только пальцем тычет, пока хозяин не видит, а хозяин Бертону говорит этак запросто: «Слушай, что-то у него с выхлопной трубой!» А Бертон еще и спорит с ним, с хозяином: «Это поршень», – говорит, такой важный весь, не подойди.

Стивен была очарована автомобилем не меньше отца. Она подружилась с неприятным Бероном, и тот, стараясь привлечь на свою сторону союзников, скоро начал учить ее разбираться в машине; он учил ее водить, с позволения сэра Филипа, и они отправлялись втроем, оставив Вильямса сердито глядеть на удаляющийся автомобиль.

– Такая наездница, и на тебе! – ворчал он, безутешно почесывая подбородок.

Не будет преувеличением сказать, что сердце Вильямса было разбито, он чувствовал себя, как несчастный старый младенец; он вел себя по-ребячески, когда на него находило дурное настроение, и жевал беззубыми деснами. И все из-за пустяков, потому что страсть к лошадям оставалась в крови у сэра Филипа и его дочери – а потом, был Рафтери, и Рафтери любил Стивен, и Стивен любила Рафтери.

2

Ездить в автомобиле, конечно, было очень здорово, но – и это было очень большое «но» – когда Стивен возвращалась домой, в Мортон, в классную комнату, за столом сидела маленькая серая фигурка, проверяя тетради или составляя задания на следующее утро. Эта серая фигурка, бывало, поднимала глаза и улыбалась, и тогда ее лицо было очаровательным; но когда она не улыбалась, тогда оно было некрасивым, слишком твердое и слишком квадратное, за исключением круглого, блестящего лба, интеллектуального и гладкого, как колено. Если серая фигурка поднималась из-за стола, она вся казалась поразительно квадратной – квадратные плечи, квадратные бедра, плоская, квадратная линия груди; пальцы с квадратными кончиками, туфли с квадратными носами, и все это – очень маленькое; она была похожа на маленькую шкатулку, аккуратно склеенную по краям. Неопределенного возраста, с бледным лицом и седыми волосами, с серыми глазами, и неизменно одетая в темно-серое, мисс Паддлтон не внушала особого восторга – и даже не выглядела как существо, обладающее авторитетом. Но по пристальном наблюдении следовало признать, что ее подбородок, хотя и маленький, был исключительно волевым. Губы у нее тоже были твердыми, если только их твердость не таяла в теплой, юмористической улыбке – улыбке, в которой читалась насмешка, жалость и вопрос к этому миру, а может быть, и к самой мисс Паддлтон.

С той самой минуты, когда приехала мисс Паддлтон, у Стивен появилась неловкая уверенность, что эта чужая маленькая женщина приобретет здесь большое значение, что она станет здесь постоянным атрибутом. И та, довольно уверенно, сразу же утвердила свое положение, так что не прошло и двух месяцев, а Стивен уже казалось, что мисс Паддлтон всегда была в Мортоне, всегда сидела за большим ореховым столом, всегда говорила сухим монотонным голосом с оксфордским произношением: «Вы кое о чем забыли, Стивен; и, поскольку учебники не способны ходить, а вы на это способны, мне кажется, что вам следует их принести».

Перемена обстановки в классной комнате была удивительна – ни одной книги не на своем месте, ни одной полки в беспорядке; даже шкаф пришлось открыть и красиво расставить все гантели и клюшки попарно – мисс Паддлтон любила, чтобы все стояло парами, возможно, по неосознанному матримониальному инстинкту. Стивен в первый раз почувствовала, что на нее надели узду, и это чувство было ей отвратительно. Теперь появилось столько правил, что к классной доске пришлось приделать огромное расписание.

– Потому что, – сказала мисс Паддлтон, когда пришпиливала его кнопками, – даже мой мозг не выдержит вашего полного недостатка методичности, это заразительно; и это расписание – мое противоядие, так что очень прошу не рвать его на части!

Математика и алгебра, латынь и греческий, римская история, греческая история, геометрия, ботаника – от всего этого ум Стивен превратился в какой-то пчелиный улей, где каждая пчела начинала жужжать, стоило ее чуточку тронуть. Она глядела на мисс Паддлтон с изумлением; в этой маленькой квадратной шкатулке хранилось столько мрачных познаний! И, видя этот взгляд, мисс Паддлтон улыбалась своей теплой и очаровательной улыбкой и таким же тоном говорила:

– Да, знаю – но это лишь первые шаги, Стивен; однажды твой ум станет таким же аккуратным, как эта классная комната, и тогда ты сможешь найти там все, что хочешь, а не ворошить в суматохе все подряд.

Но, когда заканчивались уроки, Стивен частенько ускользала навестить Рафтери в конюшне: «Ах, Рафтери, я так это все ненавижу! – говорила она ему. – Я чувствую себя, как ты бы чувствовал, если бы на тебя надеть упряжку – тяжелые деревянные оглобли и ремни, Рафтери – но, мой дорогой, я никогда не надену на тебя упряжку!» И Рафтери не знал, что ответить, потому что всем человеческим созданиям, насколько он знал, приходилось бегать в упряжке… хоть они и были подобны богам, но, несомненно, им приходилось бегать в упряжке…

Только огромная любовь Стивен к отцу помогла ей выдержать первые шесть месяцев обучения – и еще упрямая, своенравная воля, из-за которой она не любила проигрывать. Она с какой-то яростью выжимала свои клюшки и гантели, утешаясь мыслью о своих мускулах, и, застав ее за этим, мисс Паддлтон рассмеялась.

– Вы, должно быть, чувствуете, что ваша учительница – мошка, Стивен; несносная мошка, которую взять бы да смахнуть!

Тогда Стивен тоже засмеялась:

– Ну да, вы маленькая, Паддл – ох, простите…

– Я не против, – сказала ей миссис Паддлтон, – можете звать меня Паддл, мне это все равно.

После чего мисс Паддлтон исчезла, и ее место в доме заняла Паддл.

Невеликим созданием была эта Паддл, но она сумела прочно утвердиться. Всегда готовая помочь по дому – навести порядок в сумятице расходных книг Анны или составить список книг для покупки у Джексона, она, однако, умела защитить свои права, очень быстро завоевала положение в доме и удерживала его. Паддл знала, чего она хочет, и старалась это получить, в классной комнате или за ее пределами. Но всем она нравилась; да, она отдавала, сколько получала, и получала, сколько отдавала, но иногда отдавала чуточку больше – и эта «чуточка» представляла собой все искусство преподавания, даже все искусство жизни, и мисс Паддлтон знала это. И вот понемногу – о, на первых порах совсем понемногу – она преодолевала бессознательное сопротивление своей ученицы. Своими маленькими проворными пальцами она ухватила ум Стивен, приглаживала и лепила его по своему образцу. Она разговаривала с ним и показывала ему новые картинки; она дарила ему новые мысли, новые надежды и амбиции; она заставляла его чувствовать уверенность и гордость своими достижениями. Между тем она не принижала мускулов Стивен, никогда не подшучивала над ее спортивностью, ни разу даже не подмигнула, чтобы показать, что у нее-то свое мнение касательно ее ученицы. Она явно принимала Стивен такой, как она была, ничто не удивляло ее в ней и даже не смешило, и Стивен было с ней довольно легко.

– Мне всегда удобно с вами, Паддл, – с удовлетворением говорила Стивен, – вы похожи на изящный стульчик, такой маленький, но на нем так просторно сидеть – уж не знаю, как вам это удается.

Тогда Паддл улыбалась, и эта улыбка согревала Стивен, хотя и чуточку посмеивалась над ней; но она посмеивалась и над самой Паддл – они разделяли эту теплую улыбку с радостью и добротой, и ни одна из них не чувствовала себя задетой или смущенной. И их дружба пустила корни, стала крепнуть, зеленеть и расцвела, как лавровое деревце в классной комнате.

Пришло время, когда Стивен стала понимать, что Паддл обладала гением – гением преподавания; с помощью этого гения она помогала своей ученице разделить свою восторженную любовь к классикам.

– Ах, Стивен, если бы вы только могли прочесть это по-гречески! – говорила она, и ее голос был переполнен волнением. – Какая красота, какое великолепное достоинство – этот язык похож на море, Стивен, устрашающее, но великолепное; этот язык намного мужественнее латинского. – И Стивен заражалась этим внезапным восхищением и решала еще усерднее работать над своим греческим.

Но Паддл жила не одними древностями, она учила Стивен ценить все литературные красоты, наблюдая в своей ученице подлинную тонкость суждений и немалое чувство равновесия в предложениях и словах. Тогда перед ней открылся широкий путь новых интересов, и Стивен начала отлично писать сочинения; к ее глубокому удивлению, она обнаружила, что способна записать множество того, что до сих пор спало в ее сердце – всю красоту природы, например, теперь могла она записать. Впечатления детства – золотая дымка света на холмах; первый зов кукушки, таинственный, странно пленительный; поездки домой с охоты вместе с отцом – обнаженные борозды земли и то, что они скрывали за собой. И потом, сколько странных надежд и странных стремлений, странных радостей и даже еще более интересных разочарований! Радость силы, великолепной физической силы и смелости; радость здоровья, и крепкого сна, и бодрого пробуждения; радость, когда Рафтери скачет под седлом, радость, когда ветер бьет в лицо, а Рафтери делает прыжок. А еще? Вдруг – непроницаемая тьма, вдруг – огромная пустота, ничего, кроме небытия и тьмы; вдруг – острая тревога: «Я потерялась, где я? Где я? Я ничто, и все же я есть, я Стивен, но и это тоже ничто…» – и ужасное чувство тревоги.

Писать – это было все равно что снимать тяжесть с души, это приносило облегчение, смягчение. Когда пишешь, можно высказать что угодно, не стесняясь, не стыдясь и не чувствуя себя глупой – можно даже описывать времена молодого Нельсона, слегка улыбаясь при этом.

Иногда Паддл сидела одна в спальне, читая и перечитывая странные сочинения Стивен, хмурясь или слегка улыбаясь, в свою очередь, над этими бурными молодыми излияниями.

Она думала: «Это настоящий талант, подлинный, раскаленный докрасна – странно видеть его в этом крупном, спортивном существе; но что она сделает со своим талантом? Она одна против всего мира, если бы она только знала это!» Потом Паддл качала головой, и на лице ее отражалось сомнение, ей было грустно за Стивен и за весь этот мир.

3

Итак, теперь Стивен покорила еще одно королевство, и в семнадцать лет была уже не только спортсменкой, но и студенткой. Через три года под изобретательным руководством Паддл девушка могла так же гордиться своими мозгами, как своими мышцами – она, бывало, даже чересчур гордилась, бывала самодовольной, самоуверенной, даже дерзкой, и сэру Филипу приходилось поддразнивать ее:

– Спросите Стивен, она нам скажет. Стивен, как эта цитата из Адеиматуса, что-то вроде того, что ум сосредоточен на подлинном бытии – она ведь, кажется, восходит к Еврипиду? Да нет, я забыл, конечно, это же Платон; в самом деле, мой греческий постыдно заржавел! – И Стивен понимала, что сэр Филип смеется над ней, но не без доброты.

Несмотря на свои новые книжные познания, Стивен все еще довольно часто беседовала с Рафтери. Теперь ему было десять лет, и сам он стал значительно мудрее, поэтому слушал внимательно и сосредоточенно.

«Понимаешь, – говорила она ему, – очень важно развивать мозги так же, как мускулы; теперь я занимаюсь и тем, и другим; постой ты смирно, Рафтери! Забудь об этой старой корзинке, хватит смотреть по сторонам – мозги необходимо развивать, потому что это дает преимущества в жизни, и тогда, Рафтери, легче делать в этом мире то, что тебе хочется, побеждать обстоятельства». И Рафтери, который не думал ни о какой корзинке, а двигал глазами потому, что пытался ответить, хотел сказать ей что-нибудь, но это было слишком велико для его языка, в лучшем случае состоявшего из звуков и движений; ему хотелось высказать свое чувство, что Стивен не во всем права. Но как он мог заставить ее понять вековую мудрость всех бессловесных созданий, мудрость растений и первозданных лесов, мудрость, исходящую от времен юности мира?

Глава восьмая
1

В семнадцать лет Стивен уже переросла Анну, а та считалась довольно высокой для женщины, но Стивен была почти такой же высокой, как отец – и это не красило ее в глазах соседей.

Полковник Энтрим, покачав головой, замечал:

– Я-то люблю пухленьких и маленьких, такие – они заманчивей.

Тогда его жена, которая определенно была пухленькой и маленькой, такой пухленькой, что едва могла дышать в своем корсете, говорила:

– Но ведь Стивен очень необычна, почти… ну да, почти неестественна, совсем немножко – такая жалость, бедное дитя, это ужасный недостаток; молодым людям такие не нравятся, разве не так?

Но, несмотря на все это, у Стивен была красивая фигура – стройная, с широкими плечами и узкими боками; и ее движения были целеустремленными, она обладала прекрасным чувством равновесия и двигалась с легкой уверенностью спортсменки. Ее руки, хоть и крупные для женщины, были тонкими и ухоженными; она гордилась своими руками. С детства она мало изменилась в лице, и на этом лице все еще было открытое, терпимое выражение, как у сэра Филипа. То, что изменилось, лишь усиливало исключительное сходство между отцом и дочерью, потому что теперь, когда детская пухлость постепенно спадала, ее лицо стало более худым, и очертания решительного подбородка принадлежали сэру Филипу. Ему также принадлежала и маленькая ямочка на подбородке, и красивые чувственные губы. Красивое лицо, очень приятное, но что-то в нем было такое, к чему не подходили шляпки, на которых настаивала Анна – большие шляпки, увитые бантами, розами или маргаритками, которые должны были смягчать черты лица.

Глядя на собственное отражение в зеркале, Стивен чувствовала некоторую неловкость: «Странно я выгляжу или нет? – спрашивала она себя. – А если я уложу волосы, как мама?» И она распускала свои великолепные пышные волосы, разделяла их прямым пробором или откидывала назад.

Результат всегда был далек от совершенства, так что Стивен снова поспешно заплетала косу. Теперь она очень туго затягивала косу на затылке черным бантом. Анна терпеть не могла эту прическу и все время об этом говорила, но Стивен была упрямой:

– Я попробовала причесаться как ты, мама, и выглядела как пугало; ты, моя милая, прекрасна, а твоя юная дочь – нет, что довольно жестоко с твоей стороны.

– Она совсем не старается улучшать свою внешность, – серьезно упрекала ее Анна.

В эти дни между ними шла постоянная война по поводу одежды; довольно благопристойная война, ведь Стивен училась управлять своим горячим нравом, а Анна редко не бывала нежной. Однако это была открытая война, неизбежное столкновение двух противоположностей, которые стремились выразить себя своей внешностью, поскольку одежда, в конечном счете, это форма самовыражения. Победа переходила с одной стороны на другую; иногда Стивен появлялась в толстом шерстяном свитере или в костюме из грубого твида, тайком заказанного у хорошего портного в Мэлверне. Иногда побеждала Анна, съездив в Лондон за очень дорогими платьями из мягкой материи, которые ее дочери приходилось надевать, чтобы доставить ей удовольствие, ведь она приезжала домой довольно усталой после таких путешествий. Как правило, тогда Анна одерживала верх, потому что Стивен внезапно отказывалась от соревнования, готовая подчиниться, чтобы не вызвать разочарования Анны, всегда более эффективного, чем простое неодобрение. «Ну, давай сюда!» – довольно грубо говорила она, выхватив платье из рук матери. Затем она в спешке надевала его сикось-накось, так что Анна, вздыхая не без отчаяния, приглаживала, поправляла, застегивала и расстегивала, пытаясь примирить платье и модель, чьи враждебные чувства были явно взаимными.

Настал день, когда Стивен вдруг заговорила откровенно:

– Это все мое лицо, – заявила она, – с моим лицом что-то не так.

– Какой вздор! – воскликнула Анна, и ее щеки слегка вспыхнули, как будто слова девушки были оскорблением, потом быстро отвернулась, чтобы скрыть свое выражение лица.

Но Стивен увидела это мимолетное выражение и застыла на месте, когда мать покинула ее, лицо ее стало суровым и мрачным от гнева, из-за ощущения какой-то непонятной несправедливости. Она выпуталась из платья и отшвырнула его прочь, страстно желая разорвать его, навредить ему, желая навредить и себе при этом, но все равно переполненная этим чувством несправедливости. Но это настроение резко сменилось на жалость к себе; она хотела сесть и заплакать над Стивен; охваченная внезапным порывом, она хотела молиться за Стивен, как будто та была кем-то другим, но таким ужасно близким и попавшим в беду. Вернувшись к платью, она медленно разгладила его; казалось, оно приобрело огромное значение; такое же значение, как молитва, бедное скомканное платье, измятое и печальное. Но Стивен в эти дни уже не отдавалась молитвам, Бог стал для нее таким нереальным, в Него так трудно было поверить после курса сравнительного религиоведения; затерявшись в своих штудиях, она оставила Его в стороне. А сейчас ей так хотелось бы молиться, и она не знала, как выразить свою дилемму: «Я ужасно несчастна, дорогой маловероятный Бог» – такое начало не слишком обнадеживало. И все же сейчас ей нужен был Бог, осязаемый Бог, добрый, как отец; Бог с развевающейся белой бородой и высоким лбом, благосклонный родитель, который склонится с неба и повернет голову, чтобы лучше расслышать, сидя на облаках, которые держат херувимы и ангелы. Ей нужен был мудрый, старый, семейный Бог, окруженный бесчисленными небесными родственниками. Несмотря на свои невзгоды, она тихо рассмеялась, и смех ее пришелся кстати, потому что уничтожил в ней жалость к себе; и этот смех не мог бы оскорбить ту Почтенную Персону, чей образ держится в сердцах маленьких детей.

Она облачилась в новое платье с бесконечной осторожностью, подтягивая банты и расправляя оборки. Ее крупные руки были неловкими, но теперь они действовали по доброй воле, раскаявшиеся руки, полные глубокого смирения. Они запутывались и останавливались, затем продолжали возиться с бесконечными маленькими застежками, так хитро спрятанными. Раз или два она вздохнула, но не без смирения, так что, возможно, в каком-то смысле Стивен и помолилась.

2

Анна постоянно беспокоилась за свою дочь; с одной стороны, Стивен в обществе была сущим бедствием, но ведь в семнадцать лет многих девушек уже представляют в свете; и все же сама мысль об этом устрашала Стивен, и эту мысль пришлось забросить. На вечеринках в саду она всегда терпела неудачи, казалась неловкой и неуклюжей. Она пожимала руки слишком сильно, так, что кольца впивались в пальцы, просто потому, что слишком нервничала. Она или совсем не разговаривала, или говорила так запросто, что Анна едва могла уследить за собственной беседой, вся превращаясь в слух – это было ужасно тяжело для Анны. Но если Анне было тяжело, то Стивен еще тяжелее, и она чувствовала напряженную тревогу перед этими пиршественными собраниями; страх перед ними терял для нее всякую меру, становился чем-то вроде бессознательной навязчивой идеи. Любые признаки уверенности, казалось, покидали ее, и Паддл, если ей случалось там бывать, мрачно сравнивала эту Стивен с грациозной, легконогой, ловкой молодой спортсменкой, с умной и в чем-то категоричной ученицей, которая быстро перерастала уже ее собственные учительские таланты. Да, Паддл сидела и мрачно сравнивала, и чувствовала при этом немалую неловкость. Угнетенное настроение ученицы добиралось до нее, почти передавалось ей, и подчас ей хотелось как следует встряхнуть Стивен за плечи.

«Господи Боже, – думала она, – почему она им не ответит? Это нелепо, это неслыханно – она тушуется перед горсткой мелочных, полуобразованных сельских девиц, и для девушки с такими мозгами это просто неслыханно! Ей придется как следует повоевать с жизнью, если она не собирается терпеть поражение!»

Но Стивен, совсем забыв о Паддл, глубоко погружалась в свои давние мучительные подозрения, которые преследовали ее с самого детства – она представляла, что люди смеются над ней. Она была настолько чувствительна, что от одного услышанного обрывка фразы, от слова или взгляда у нее внутри все сжималось. Может быть, люди даже не думали о ней, тем более не обсуждали ее внешность – неважно, она всегда воображала, что это слово или взгляд относились лично к ее персоне. Она мяла шляпу в неловких пальцах, тяжело ступала, чуть сутулясь, пока Анна не шептала ей: «Держи спину прямо, не горбись», или Паддл не восклицала: «В чем дело, Стивен?» Все это лишь добавлялось к мытарствам Стивен и заставляло ее стесняться еще больше.

С другими молодыми девушками она не имела ничего общего – а те, в свою очередь, находили ее раздражающей. Она была стыдливой до чопорности в некоторых вопросах, и вся краснела, когда о них упоминали. Это поражало ее приятельниц как странность и нелепость: в конце концов, здесь же все девушки, и каждая знает, что иногда необходимо не замочить ног, не играть в игры – бывают такие времена, и не из-за чего устраивать возню! А на лице Стивен Гордон, если кто-нибудь намекал на этот предмет, был написан такой ужас, словно это было чем-то постыдным, знаком бесчестья, унижения. И в других отношениях она тоже была странной, и о многом не любила упоминать.

В конце концов, они совсем теряли терпение и бросали ее наедине с ее причудами и фантазиями, они не любили тех ограничений, что навязывало им ее присутствие, не любили чувствовать, что они не смеют намекать на самые необходимые функции природы, не ощущая себя нескромными.

Но иногда Стивен ненавидела свое одиночество, и тогда делала маленькие неуклюжие шаги навстречу, с извиняющимся взглядом собаки, попавшей в немилость к хозяину. Она пыталась казаться непринужденной рядом со своими приятельницами, присоединяясь к их легкомысленной беседе. Подходя к группе молодых девушек на вечеринке, она улыбалась, как будто их шуточки забавляли ее, или серьезно слушала, когда они говорили о нарядах или о каком-нибудь популярном актере, посетившем Мэлверн. Пока они воздерживались от слишком интимных подробностей, она горячо надеялась, что ее заинтересованность позволит ей войти в их круг. Так она и стояла, скрестив сильные руки на груди, и ее лицо было напряженным в этой попытке изображать внимание. Презирая этих девушек, она все-таки стремилась быть на них похожей – да, в такие минуты она действительно стремилась быть на них похожей. Внезапно ей приходило в голову, что они кажутся такими счастливыми, такими уверенными в себе, когда сплетничают в своем кружке. Было что-то такое прочное в их женских сообществах, прочное чувство единства, взаимопонимания; каждая, в свою очередь, понимала стремления другой. Они могли завидовать друг дружке, даже ссориться, но всегда она угадывала в глубине это чувство единения.

Бедная Стивен! Она никак не могла навязать себя им; они всегда смотрели сквозь нее, будто через стекло. Они прекрасно знали, что ей нет никакого дела ни до одежды, ни до популярных актеров. Беседа обрывалась, а потом полностью умирала, ее присутствие иссушало все источники их вдохновения. Она все портила, стараясь показаться приятной; на самом деле, она даже больше нравилась им, когда бывала угрюмой.

Если бы Стивен могла общаться с мужчинами на равных, она всегда выбирала бы их общество; она предпочитала их из-за прямого, открытого взгляда, и с мужчинами у нее было много общего – спорт, например. Но мужчины считали ее слишком умной, если она отваживалась раскрыться перед ними, и слишком скучной, если она вдруг погружалась в застенчивость. Вдобавок было что-то в ней, что противостояло им, бессознательная самонадеянность. Какой бы она ни была застенчивой, они чувствовали ее; это раздражало их, заставляло чувствовать себя в обороне. Она была красивой, но слишком крупной и непреклонной телом и душой, а они любили женщин, которые цеплялись за них. Они походили на дубы, и предпочитали, чтобы женщины походили на плющ. Такие женщины могли цепляться довольно крепко, могли под конец задушить и часто это делали; и все же мужчины предпочитали их, а потому отвергали Стивен, подозревая в ней нечто вроде желудя.

3

Самыми тяжкими испытаниями в это время были для Стивен ужины, по очереди задаваемые в гостеприимном графстве. Они были долгими, эти ужины, перегруженные блюдами; они были тяжелыми, отягощенные вежливыми беседами; они были пышными из-за фамильного серебра; и, прежде всего, они были непреклонно консервативными по своему духу, такими же консервативными, как обряд бракосочетания, и почти так же твердо настаивали на разделении полов.

– Капитан Рэмси, вы проводите мисс Гордон на ужин?

Вежливо согнутая рука:

– Очень рад, мисс Гордон.

Затем – торжественная и очень смешная процессия, как будто все твари земные парами маршируют в Ноев ковчег, убежденные в Божественном покровительстве – ведь Он сотворил их двуполыми! На Стивен была длинная юбка, и ноги путались в ней, а в ее распоряжении была лишь одна свободная рука – процессия останавливалась, и она была тому виной! Нестерпимая мысль – она задержала процессию!

 – Мне так жаль, капитан Рэмси!

 – Могу ли я вам чем-нибудь помочь?

 – Да нет, вовсе нет… я справлюсь…

Но какой же конфуз, какое унизительное чувство, что над ней смеются, как неприятно это – вынужденно цепляться за его руку в качестве поддержки, в то время как капитан Рэмси сохраняет терпеливый вид!

– Кажется, ничего страшного, вы только порвали оборку, но я вообще часто ломаю голову, как же вы, женщины, управляетесь. Вообразите мужчину в таком платье – да об этом подумать страшно; вообразите меня в нем!

Смешок, не лишенный доброты, но чуточку стеснительный, и совсем не чуточку самодовольный.

Благополучно добравшись до сиденья за длинным столом, Стивен пыталась улыбаться и разговаривать непринужденно, а ее партнер думал: «Господи, ну и тяжелая у нее рука; лучше бы мне досталась ее матушка; а матушка у нее прелестная!»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю