Текст книги "Нострадамус: Жизнь и пророчества"
Автор книги: Манфред Бекль
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 22 страниц)
Книга вторая
МОНСЕГЮР
(1529–1546)
Роза и Крест
Прошедшим летом во Франции был издан королевский декрет, запрещавший бесчинства бичующихся. Более того, Париж наконец озаботился, чтобы борьба с чумой велась широким фронтом. Однако, несмотря на все меры, люди в Бордо продолжали умирать до поздней осени 1528 года, и лишь затем эпидемия пошла на убыль. Из других городов также поступали известия об ослаблении чумы. Зимой эпидемия вообще прекратилась. С чистой совестью Мишель уже мог уехать на Рождество, однако набрался терпения и прожил в Бордо еще несколько месяцев. Меньше всего его соблазнял заработок. Он хотел в кругу врачей и фельдшеров осмыслить теоретические результаты борьбы с чумой.
Медики собирались вместе, уставшие и в то же время возбужденные. С Клодом Жироном Мишель обсуждал общие аспекты болезни и таким образом получал возможность сделать более разносторонней свою врачебную практику. В итоге у него возникла уверенность, что он вполне созрел для получения докторского диплома. С болью в душе он снова вспомнил о Монпелье. Мишель оставался лишь несколько дней под сенью собора Сент-Андре, затем собрался и поскакал на восток. «Еще месяц, – размышлял всадник, – и я снова вдохну аромат, доносимый ветром из Камарга, опять увижу Сен-Реми, маму, сестренку и братьев. Узнаю, как обстоят дела в Монпелье, чем занят старик Гризон… и Бенедикта. Еще год, самое большее два года, – мысленно взвешивал он, ритмично покачиваясь в седле, – и мне наверняка присвоят докторскую степень. Получу это звание, загляну к друзьям по факультету. По крайней мере в этом отношении мне воздастся за пережитый ужас. У меня немало золота и серебра – больше, чем нужно. Можно теперь обзавестись собственным домом и не думать об устройстве в бурсе…» И вдруг в мыслях он вернулся к Франсуа Рабле и дал себе слово узнать, что произошло с поэтом.
Занятый такими мыслями, к вечеру он добрался до рыночной площади Турна. Войдя в таверну и потребовав на стол все, что можно было подать из кухни и погреба, Мишель устроил небольшое пиршество, затем бросил на стол кучу монет и крикнул трактирщику:
– Наполни моим друзьям кувшины и сам отведай с нами добрую чарку вина! Последним сукиным сыном будет тот, кто скаредничает, имея при себе золото! Други, за мое путешествие! За то, чтобы доброй была моя дорога! Знайте, я родом с Роны. И теперь, после долгих лет странствий, возвращаюсь на родину богачом!
Мужчины, находившиеся за длинным столом, подсели ближе, с любопытством начав приглядываться к нему. Трактирщик поспешил подать кувшины с вином. Вскоре пирушка была уже в полном разгаре. Новоявленные друзья с грубоватым добродушием хлопали Мишеля по плечу, а он принимал это как должное. Он опьянел не только от вина, но от возродившейся в душе жизнерадостности. Крестьяне, сборщики винограда, а равно и все прочие как будто испытывали аналогичные чувства. Без тоста не было выпито ни одной кружки. Все выше вздымались волны пиршества, все громче становилось веселье. Мишель, бахвалясь перед собутыльниками, притянул к себе на колени служанку, и под общее одобрение участников пирушки его рука шустро скользнула за корсаж девушки. А ночью он наслаждался девушкой наверху, и кровать под ними отчаянно скрипела. Потому как, несмотря ни на что, жизнь била в них ключом.
Наутро, после пробуждения, Нострадамус жаждал похмелиться и принял лошадиную дозу вина, чтобы взбодриться и иметь силы скакать дальше. С головой, в которую, казалось, сами черти вбивали жареные гвозди, он поскакал к верховью Гаронны. Приблизительно на полпути между Турном и Лангоном, когда уже начало смеркаться, лошадь вдруг шарахнулась в сторону. Одновременно из подлеска выскочили мастера по чужим кошелькам. Одно или два лица показались Мишелю знакомыми. Вчера в таверне эти двое кутили за его счет, но вскоре исчезли. Должно быть, они скакали всю ночь, чтобы уведомить своих сообщников и здесь, в зарослях камыша, устроить засаду. Мгновенная догадка ударила в и без того уже раскалывавшуюся голову Мишеля, а уже в следующее мгновение он получил удар дубиной по бедру.
– Подонки! – взревел он, выхватил шпагу и яростно начал защищаться. Ему удалось достать клинком одного из грабителей, но трое других молодцов ухватили его за ноги, а коня за гриву. Мишель рухнул на землю, потерял шпагу, больно ударился головой о гальку, покрытую глиной, и, задыхаясь от гнева, почувствовал на губах вкус собственной крови. Тут же на него обрушился град ударов. Обессилевший, он попытался хоть как-то прикрывать от ударов голову. Кто-то ударил его сапогом в висок. Застлала глаза чернота, и погасла последняя искра сознания.
Он очнулся, когда в небе стояла луна, окруженная радужным ореолом. Казалось, она мерно раскачивается из стороны в сторону. Мишель лежал в омерзительной луже извержений. Едва извержения были распознаны, как его стошнило еще раз. Он поднялся, еле держась на ногах. Тело пронизывала боль, одежда была сплошь залита кровью. Не было ни одного живого места, которое бы не кричало от боли. Прошло несколько времени, прежде чем он сумел осознать подлинные размеры катастрофы. Коня угнали, а вместе с конем исчезло и все имущество, включая и кошелек с деньгами. Из его горла хрипло вырвалась брань. Вместе с деньгами исчезли и все выношенные планы на будущее. Настоящее сделалось вдруг ужасным. Он вернется в Монпелье как нищий, в случае если он вообще сумеет осилить дорогу. Ведь добираться нужно будет на своих двоих. Он буквально зарыдал от отчаяния. Только когда рассвело, Мишель нашел в себе силы отправиться в Лангон. С каждым шагом он проклинал себя за то, каким кичливым идиотом показал себя в Турне.
* * *
В Лангоне знакомый врач сердечно встретил его в своем доме, когда Мишель, голодный и холодный, появился поздним вечером. Он промыл и перевязал раны, а в заключение предложил:
– Если хочешь, я сообщу в Турн и Бордо. Именно для Жиронды ты хорошо потрудился. Магистрат обязан выслать погоню за бандитами. То же самое можно потребовать от властей в Турне.
– Ты думаешь, необходимо это предпринять? – вполголоса спросил Нострадамус. – Мужики, которых я опознал, давным-давно дали стрекача в горы. Они не настолько глупы, чтобы оставаться здесь. Остальные могли затаиться… – Мишель пожал плечами и замолк.
– Попытка не пытка! – настаивал врач. – Ты и без того не сможешь двигаться, пока раны мало-мальски не заживут.
– Согласен, – ответил Мишель.
Но поиски грабителей остались бесплодными. Спустя две недели даже лангонский врач признал, что слишком доверял королевскому правосудию. Мишель же, напротив, предполагал подобный исход с самого начала и волей-неволей вынужден был смириться со своей судьбой.
– Если ты мне одолжишь пару монет, я могу продолжить путь, – признался он в середине мая своему доброму самаритянину.
И хотя врач сам перебивался с хлеба на воду, но за деньгу чрезмерно не держался. Он вручил молодому коллеге столько серебра, чтобы тот мог, по меньшей мере, продержаться еще две-три недели. Денег хватило до Муассака, лежавшего на полпути между Бордо и побережьем Средиземноморья. В первой половине июня он появился в городе, изможденный и оборванный донельзя. Присев отдохнуть перед одной церковью, он вытянул вперед руку. Следовавшие на литургию прихожане стали присматриваться к нему. А чуть позже местные нищие, буравившие поначалу его злыми глазами, не пожелали терпеть конкурента. Вынужденный скрыться, Мишель вспомнил о своей шпаге: после воровского нападения он нашел ее в грязи со сломанным клинком – и продал шпагу кузнецу за бесценок. Совершенно безоружный, с этой нищенской выручкой он добрался до Гризоля. Через три дня, полуголодный, дошел он до Тулузы.
Здесь он получил возможность добрым словом помянуть ратушу. Магистрат согласился помочь ему, но не за хорошие глаза. В такой же больнице, в какой он однажды сражался с чумой, Мишель должен был ухаживать за больными, страдающими дизентерией и воспалением легких, чтобы оплатить комнату и харчи.
Лето подходило к концу. На сей раз о роскошном жилище, предоставленном ему однажды рядом с базиликой Сен-Сернен, Мишелю приходилось только мечтать. Ютился он в чердачной каморке ветхого дома, однако ему удалось все же накопить достаточно денег, чтобы пробраться в Монпелье. Горы уже дышали осенним холодом, когда в начале ноября он вступил под своды своей студенческой залы. Вновь подумал Мишель о старом книгоиздателе Гризоне, нежно и любовно вспомнил о Бенедикте, но, когда попытался разыскать их, попытка не увенчалась успехом. И женщина, однажды принявшая его к себе, пропала без вести. Большинство соседей (они снова поселились там после чумы) даже не вспоминали о ней. В комнатах, где занимался раньше свежеиспеченный бакалавр Нострадамус, расположился теперь торговец углем и лесом. Он же и сообщил Мишелю, что еще в 1527 году старик Гризон скончался, а сам торговец после его смерти приобрел в наследство этот небольшой клочок земли. Мишель попытался разыскать кого-нибудь из прежних знакомых старого Гризона, но и тут потерпел неудачу: одни умерли, другие уехали в чужие края. О Рабле, как и прежде, не было ни слуху ни духу.
Мишель занял старую каморку под чердаком после того, как записался докторантом, – университетский сотрудник бесплатно предоставил ему крышу над головой. Что касалось пропитания, то времена, как объяснил этот сотрудник, нынче пошли тощие и теперь меценаты уже давным-давно не кормят бурсацких постояльцев, как прежде. Когда же Мишель осведомился о других возможностях, сотрудник дал ему практический совет:
– Зайди в монастырь Сен-Пьер! Там у монахов тоже есть больница, причем им всегда нужны фельдшеры…
– Что?! Работать на рясы? Гнуть спину на старых врагов?! – вскипел Мишель.
Ему сразу припомнилось происшествие в Жиньяке, так живо, с такими подробностями, как будто все это случилось накануне. Немного спустя это понял и университетский служака; он ухмыльнулся и успокоил его:
– Все быльем поросло! Тогда ты в конце концов расправился с чумой, а твое помилование подписано в университетских актах. Пользуйся! Другого случая, так или иначе, в Монпелье не предвидится!
В справедливости этих слов Нострадамус смог убедиться буквально на следующий день. Хотя по своей настырности он и пытался устроиться в другом месте, но ему ничего не оставалось, как начать грызть кислое поповское яблоко. И тем довольней был монастырский казначей, давая Мишелю заработать на хлеб насущный. Вскоре раскрылась и причина такого альтруизма: Всевышнего ради и пуще всего для общего блага означенной богадельни больничные санитары обязаны были за кусок хлеба работать до седьмого пота.
Под сенью собора Сен-Пьер бакалавр и докторант служил своим ближним усердней и терпеливей, чем недавно в Тулузе. В то время как он переставлял продавленные кровати, делал перевязки, подтирал дерьмо и блевотину за больными, местные монахи жили в свое удовольствие. И покуда они шествовали на клирос с молитвенниками в гладких дланях, покуда обращались к Богу, Мишель ставил больным, у которых животы были вспучены как барабаны, клистиры и слушал, как бедолаги пускают тугие ветры. Как медик, он давно привык переносить это, но гораздо хуже обстояло дело с богатыми персонами, платившими за пребывание в больнице, – с мелкопоместными дворянами и крупными торговцами, содержавшимися в отдельном больничном флигеле. Они требовали от него и остальных санитаров, чтобы те прислуживали им круглые сутки. Получалось так, что одному Нострадамус должен был принести кувшин вина, другому – блюдо со свежими устрицами, третьи требовали от него врачебного совета. Для их болезней (чаще всего мнимых) он должен был называть вернейшие средства. Но самыми несносными оказывались те, кто пытался от нечего делать втянуть Мишеля в бесконечные теологические споры в духе казуистики.
Так Мишеля использовали для одной только грязной работы под церковной кровлей. И это казалось ему местью за Жиньяк. Монахи держали своего образованного раба на двух кусках хлеба и нескольких глотках кислого вина. Благодаря такому рациону и такой работе у Мишеля ничего не получилось бы с дальнейшим академическим образованием, если бы в конце концов его терпение не лопнуло.
Это произошло весной 1530 года, после полугодовой службы в больнице, когда у него выпала возможность заглянуть в университет. В один из мартовских дней при виде монаха, попавшегося навстречу, Мишеля охватило такое бешенство, какого он никогда прежде не испытывал. На память пришли годы бескорыстного самопожертвования во время чумы, воспоминания о бандитских рожах между Турном и Лангоном. Дерьмом и побоями монахи вознаградили его за великодушие и добрые дела. И теперь, когда ему хотелось лишь практиковать в качестве доктора медицины на благо своим ближним, он попал в руки мастеров по чужим кошелькам, которым ничего не было нужно от Мишеля, кроме его жизни, его надежд, его служения ближним, – все это они жаждали выкрасть у него. И сейчас, когда монах хотел пройти мимо, когда Мишель увидел его отвислые щеки и учуял запах перегара, ярость захлестнула его.
– Ни за что! Дошло до тебя?! – заорал он на ошарашенного монаха. – Вопреки вам, болванам! Вопреки вашим мелким душонкам и вашему ничтожеству я пойду своей стезей! Вам не удержать меня. Ни вам, ни кому бы то ни было! Поищите другого, кто бы подленько держался за эту выморочную жизнь! На меня больше не рассчитывайте! Плевать мне на здешнюю службу и на вашу лживую хворь! Пойду в университет! Займусь наукой и буду доктором без вашего фальшивого сострадания, даже если мне придется положить зубы на полку!
Мишель схватил монаха за капюшон, затряс его и отхлестал по щекам, затем презрительно оттолкнул от себя и рассмеялся, словно освободившись от чего-то в душе. Прямиком он направился на медицинский факультет. У него желудок сводило от голода, но атмосфера учебной аудитории вызвала в нем ощущение, похожее на чувство обретенной родины.
* * *
Он вновь приступил к регулярным занятиям, и призрак голода, преследовавший его до сих пор, исчез без всякого монашеского участия. Дело в том, что после нескольких недель, когда он еле-еле сводил концы с концами у своих друзей, Мишеля осенила спасительная идея.
У своего сокурсника он одолжил лошадь и на Пасху отправился в Сен-Реми. Через несколько лет снова сумел обнять свою мать, к тому времени уже сильно сдавшую – она постарела и ослабла. За ней ухаживала дочь, давно уже вышедшая замуж. Братья Мишеля разъехались кто куда, иные умерли от чумы. Но в доме еще находились несколько алхимических сосудов, покрывшихся пылью. С помощью Мадлен он упаковал реликты, приторочил к седлу мешок и через несколько дней был уже в Монпелье. Там, под крышей бурсы, он занялся изготовлением косметических мазей, даже выгонкой целебного агенцина. Удавалось сбывать все это более или менее быстро, поскольку Мишель продавал дешевле, чем прочие знахари. Выручка дала возможность оплатить последний учебный семестр. Конечно, приготовление мазей не было для него самоцелью. Как и прежде, он довольствовался своей каморкой, в которой обитал еще в 1521 году. Мишель занимался этим отнюдь не ради наживы, хотя и видел, что некоторые из тех, кто владел искусством черной магии, разъезжали по улицам Монпелье в двуконных экипажах.
Зато Нострадамус достиг теперь настоящей медицинской зрелости. Осенью 1531 года он сдал наконец экзамен на звание хирурга. В аудитории ему пришлось сделать операцию по удалению камней из мочевого пузыря, и благодаря самоотверженному уходу за пациентом все закончилось благополучно, что считалось тогда редкой удачей. Весной 1532 года он сдал экзамен по фармакологии, а осенью блистал на экзамене по анатомии. На Рождество ректор университета торжественно вручил ему диплом доктора, которого так упорно и терпеливо добивался Мишель.
Сначала удовлетворение подавляло иные чувства, но уже вскоре возобладало чувство, очень похожее на душевную усталость. За внешним лоском академических почестей Мишель вдруг острее, чем прежде, разглядел не передаваемое словами человеческое страдание. Что-то вновь потянуло его в дорогу, и он украдкой оставил город, надеясь встретиться с морем, с могучим дыханием Адонаи…
Когда его лоб почувствовал легкое дуновение ветра, летевшего поверх всего мирского, Мишель снял шляпу и, держа ее в руке, уходил все дальше и дальше вдоль побережья к Ниму; он шагал по мелкому песку, никогда не поддававшемуся вычислению и взвешиванию. Казалось, что из струй песка вырастает духовное крутогорье. Он думал, что услышал слово, донесенное из далекого прошлого. На горизонте под облаками, словно в мерцании блуждавшего света, повис замок, у которого не было названия. И когда силуэт замка поблек, на его месте – как предвестник – появился всадник.
Прошло двенадцать лет с тех пор, как Нострадамус видел его в последний раз, но он тут же узнал всадника. Более того, он не особенно даже удивился, что Франсуа Рабле вернулся именно в этот час. Поэт тоже не был ошеломлен, когда вдали заметил странника. Мягким движением он заставил коня перейти с шага на рысь и, широко улыбаясь, подъехал к своему бывшему питомцу.
Как будто что-то в их душах зазвучало и соединилось в момент встречи: две излучины жизни, далеко распавшиеся друг от друга и обретшие предопределенные вехи. Друзья обнялись. Рабле заявил:
– Ты стал мужчиной, Мишель, и выглядишь намного старше своих лет!
Нострадамус не стал возразить и минул головой. В этот момент, – словно в видении, – как никогда раньше, прошли его заблуждения, муки и сострадание, его борьба и падение, его упорство – упорство прежде всего. В это время, как в мгновенном озарении, он увидел себя самого.
Рассмотрев лицо своего друга и обнаружив на нем морщины и шрамы, он ответил:
– А ты, верно, познал истину, это уж точно!
Франсуа изумленно взглянул на него, но затем рассмеялся и сказал:
– Об этом поговорим позже. – Только сейчас он заметил в руке Мишеля шляпу и осклабился. – Доктор!
– Но сегодня я свободен от работы, – уточнил Нострадамус и тоже рассмеялся.
– Но не свободен от вечного поиска, – возразил Рабле задумчиво. Но тут же в его глазах заиграл шальной бес. Он взглянул на север. – Люнель! – воскликнул он. – Ты не забыл про нашу самую первую встречу? Если сядешь сзади, на лошади мы мигом доберемся куда надо.
– Люнель… – с улыбкой повторил Мишель, после чего вороной помчал их в места, некогда знаменитые и давно уже покинутые ими.
Друзья разыскали старый кабачок. Даже хозяин оказался тот же самый, как и двенадцать лет назад. Засев после обеда, они проговорили весь вечер и всю ночь до следующего утра. Сначала о себе рассказывал Нострадамус, потом его сменил Рабле. Фактически его повествование вернулось на десятилетие назад, когда он жил и учился между Парижем и Римом. Несколько раз с выразительной интонацией упомянул он о парижском Тампле. И каждый раз Мишель испытывал душевное волнение.
Франсуа говорил об университете и бурлении духа во французской столице. Мало-помалу его рассказ перешел к Италии, речь его перемежалась скабрезными фразами в адрес папского престола, он упоминал о ядах, кинжалах и интригах, о профанации истории и веры в немыслимых формах.
– Мощи святого Петра! – говорил Рабле. – На них молятся, как если бы то была настоящая святыня. Но апостол Петр никогда не был христианином!
Святотатственные речи благополучно тонули во всеобщей кабацкой круговерти. Окрыленный изрядной порцией вина, поэт произносил одну за другой богохульные сентенции. Рабле со вкусом и несомненным мастерством рассказчика говорил о том, как останавливался во Флоренции, Пизе и Венеции, как жил там под республиканскими флагами, и восхвалял духовную свободу, связанную с этими городами. Упомянул он и о Базеле на Рейне, где встречался с великим мыслителем Эразмом Роттердамским. Мишель был знаком с несколькими произведениями этого философа, но сейчас, после рассказов Рабле, тот представился прямо-таки воплощенным титаном. Свежеиспеченный доктор медицины затаил дыхание, когда Рабле наконец сделал еще один из географических и логических скачков. Он рассказал Нострадамусу, как после своей базельской поездки совершил путешествие от Венеции до Палестины, увидел Аккру, Тивериадское озеро, но прежде всего Иерушалаим. Мишель невольно воспарил душой, когда это слово слетело с уст поэта. Но то, что Рабле успел рассказать во всех подробностях, привело Мишеля в ужас.
– Рвачество, убийства, отрицание Бога – вот строительные камни, из которых был возведен храм Велиала! – вопил изрядно хмельной Франсуа. – Обман и вранье, предательство, сплошная резня! Христианские церкви и мусульманские мечети отданы свиньям! Чумные нарывы на чистой земле! О святости даже и речи быть не может! Наоборот, иудаизм, отчаянно пытающийся выжить, погряз в дерьме! Сплошь одни только слуги дьявола и подстилки Сатаны! Послушай, Мишель, ни одна истина больше не выходит из Иерусалима. Впрочем, то же самое можно сказать и о Риме…
– Тогда где же она, истина? – воскликнул врач.
– Где? Я безнадежно искал ответ, – произнес Рабле. – Ради истины я пошел дальше, в пустыню, в Кумран. Название тебе ничего не говорит. Это место расположено у Мертвого моря, в кругу пещер. Там я встретил отшельника. Он не был ни иудеем, ни христианином, ни мусульманином – просто человек, старец…
Франсуа замолчал, словно чего-то испугался. В мозгу доктора медицины возникло много неотложных вопросов. Но добиться чего-нибудь мало-мальски вразумительного от Рабле было уже невозможно. Сраженный вином, он тотчас заснул.
* * *
Каким-то особенно нереальным казался период, когда зима 1533 года не спеша переходила в весну.
Весьма словоохотливый в таверне Люнеля, Рабле словно воды в рот набрал. И когда Нострадамус заводил разговор о Иерусалиме, Риме или таинственном Кумране, его друг неизменно отделывался шутками, переводил разговор на другую тему или предлагал прокатиться верхом. Они ехали вдоль побережья до Сета и Агда.
Как-то решили остановиться в Сен-Реми. Едва старая Мадлен, для которой такого рода приезд оказался целым событием, пришла в себя от радости, как Рабле снова увлек друга в дорогу.
Наконец на пару дней они остановились в Авиньоне. Там поэт небрежно рылся в книжных лавках, расположившихся под стенами папского дворца. Казалось, что в то же время он подглядывал за Мишелем, которого прогнал из Сен-Реми. Рабле начал подтрунивать над ним, однако Нострадамус, вспоминая о разочаровании матери, настаивал на том, чтобы вновь вернуться туда и побыть там подольше. Рабле убедился в необходимости поездки и, более того, сам сопровождал доктора медицины в лавандовую землю, расположенную между Роной и Дюрансом.
Вернувшись в Монпелье, поэт стал еще более задумчивым. Часто молчал часами, затем вдруг принимался мучить Мишеля вопросами о планах на будущее.
– Буду лечить и помогать, где только представится возможность, – отвечал в таких случаях Нострадамус.
Но сам еще не знал, останется на побережье или в другом месте. После относительно спокойных лет в нем как будто проснулась извечная потребность начинать все сначала. Но советов поэт ему не давал. Казалось, сорокалетний Рабле тоже страдал от душевного беспокойства.
Когда в очередной раз друзья выпивали в Люнеле, Франсуа начал бахвалиться своим произведением, которое задумал, шатаясь по белу свету. Оно, как выяснилось, даже было частично готово и даже переписано набело. Он пересказывал похождения Гаргантюа и его сына Пантагрюэля, зачитывал остроумные диалоги, которые казались еще талантливее из-за кабацкого шума и гама, окружавшего друзей.
Неслыханные импровизации Рабле настолько захватили Мишеля, что позднее, когда его друг был уже пьян как сапожник, Нострадамус вспомнил о другой пирушке, в таверне «У повешенной собаки». То, что прозвучало тогда в Рождество, подействовало на врача гораздо острее, чем все теперешние рассказы о выдуманных великанах. И сильнее прежнего захотел Мишель разобраться в рассказанном месяц назад. На следующее утро он снова задал вопрос о Кумране, старце и истине.
Еще не оправившийся от похмелья, Франсуа пристально взглянул на него, затем согласно кивнул головой и сказал:
– Давай еще разок съездим к морю! Там-то, под соленым ветром, ты все и узнаешь!
* * *
Они присели на остов лодки, наполовину погрузившейся в песок. Шпангоуты и обшивка корпуса заметно покоробились от времени. Волны бились о берег, отступали и снова накатывали. Рабле долго всматривался в море, на восток, и наконец прошептал:
– Старец из Кумрана укоренился в вечности, как никто. Не был он ни иудеем, ни христианином, ни мусульманином, но тем не менее до конца прошел духовный путь. Искал в книгах, так же как и в сердцах людей. Искал в Торе, Евангелии и Коране, обнажая суть мысли с помощью интуиции, и наконец почти все отбросил, но здравое ядро сохранил. И также сохранил полноту восприятия жизни. Разговаривал с раввинами и еврейскими рыбарями, с монахами и пилигримами. Скакал с сарацинскими воинами и кочевал с мусульманскими караванами. Встречался с преступником в роскошном одеянии и со святым в жалком рубище. Познал несказанную сущность, заключенную в чистых и раскрытых человеческих глазах…
Рабле замолчал. Казалось, он борется с самим собой. Мишель не решился помешать ему. После долгой паузы поэт снова заговорил. Голос его теперь звучал громче:
– Старец завоевал Истину, заново открыл учение – то и другое простерлись в вечности. Вневременная Истина, которую Моисей проповедовал так же, как Иисус или Мохаммед. Каждый из них, как и безвестные мудрецы, которым несть числа, кружил вокруг единственной сердцевины и тем самым приносил на землю весть о милосердии, мире и человеческом взлете. Каждый в свое время и у своего народа. Трясине и адской пучине они снова и снова противопоставляли мятеж, а острому углу – овал… Эта несгибаемость…
Рабле прервал свой невнятный монолог, повернулся, и взгляд его, до сих пор созерцавший море, встретился со взглядом Нострадамуса. Мишель вздрогнул, с губ другого человека слетело это слово – «несгибаемость», его собственный бич и его собственная движущая сила.
В этих двух скрещенных взглядах родилась обоюдоострая истина. Друзья пришли в себя. Рабле кивнул головой и продолжал:
– Но человеческое учение, весть человека к человеку – единственная истина, пережитая душой, истина, существовавшая в настоящем, – она во все времена и во всех народах пробуждала в человеке скота! И эта скотина, этот Молох, находил безошибочное средство, чтобы снова затемнить и уничтожить истину. Если церкви всех религий начинали утолять собственную жажду власти, чистое слово в теологии приходило в упадок, а милосердие претворялось в ненависть. Под властью попов, которым было все равно, каким кумирам поклоняться, человечество было низвергнуто в пропасть, и до него уже не долетала музыка звезд. Вместо этого в Крестовых походах и священных войнах человек убивал человека, пытал и вырезал себе подобных и вгонял отравленный клинок кинжала в собственную плоть! – Внезапно Рабле вскочил, подошел к волнистой кромке прибоя и воскликнул: – Нынче Рим называют великой блудницей! Христианство никогда не понимало евреев, мало того, всегда, с самого начала, римская церковь и не желала их понимать. Великого пастыря она низвергла до уровня идола на кресте и даже предала тех, кто был его истинным учеником. И прежде всего предала апостолов Петра и Иакова. Она сдавила мертвой хваткой всю Европу и проливала потоки крови, чтобы насытить жажду золота и власти. – Поэт погрозил кулаком в сторону востока и тут же снова закричал: – Но исламская вера ничуть не лучше! Когда, спустя пять веков после еврейского мудреца, пришел Мохаммед, у него не было иного стремления, кроме как повернуть растленное человечество к Иисусу и Моисею. После того как два учения – Ветхий и Новый Завет – стали блуждать впотьмах, он возжаждал снова влить обе струи старого вина в новые мехи. Но едва перешел в мир иной – вернулся к тому, кто его послал на землю, – как его приверженцы и самозваные последователи обнажили меч, рассекли его волю к единству на две половинки – на шиитов и суннитов, взаимно вырезали друг друга и не утихли в своей жажде крови, пока исламский зверь не вонзил клыки в христианского и не сделался таким же оборотнем. С тех пор Змей стиснул в своих кольцах Европу, Африку и Азию, от Испании на западе до Палестины и Константинополя на востоке. Двуглавый римско-арабский Змей.
Этот бич человечества был страшнее любой чумы. Вот чему учил меня старец из Кумрана после того, как я во время странствий сам уже дошел до этой истины и, пресытившись человеческой мерзостью, хотел наложить на себя руки. Потому что – как бы там ни было – я верую в Бога и предан Ему, хотя и не лицезрел Его. Но старец указал мне выход. Кротко вел он меня к источнику Моисея, Иисуса и Мохаммеда. Я многое понял у берега Мертвого моря. Снова, я верю, передо мной воссияет свет.
В то время как Нострадамус внимал, завороженный словами друга, Рабле достал странной формы амулет, который носил привязанным на шее за простой кожаный шнурок. Амулет походил на крест. Крест четырьмя концами был вписан в окружность. На бронзовом кольце были вытиснены еврейские буквы.
Мишель разобрал надпись и прошептал:
– Адонаи!..
– Адонаи! – повторил Франсуа. – Это имя лежит в основе самого древнего и вечно живого учения. Ты знаешь, что это слово всеобъемлюще. Это слово, и ты тоже знаешь, означает имя единственного Бога! – Поэт глубоко вздохнул и продолжал: – Видишь, как бесконечный круг ограничивает бесконечный Крест? Двуединый знак вытягивает свои концы на север, юг, восток и запад, что означает Инквизицию, ненависть к евреям, охоту за ведьмами и Крестовые походы. Но круг – бронзовая Роза – также объединяет в себе противоположные металлические концы, укрощая зло. Эта Роза – знак любви, знак истинного человечества. В ней – спасение человечества. Враждебная Кресту на Западе и полумесяцу – на Востоке, Роза объединяет Запад и Восток, хотя и замкнута на Кресте или вокруг кривой сабли – воинственного мусульманского символа, породившего знак полумесяца. Вот та весть, которую я мог и хотел принести тебе, друг мой! Это знак тайного общества. Во все времена оно выступало во имя добра, против зла. Этот знак – сам свет, блистающий во тьме кромешной. Многие из тех, кто был проклят церковью как еретик, были привержены ему. Мыслители, мечтатели, поэты и врачи – врачи, Мишель! – носили его – безразлично где: снаружи или в сердце своем. Он дан был Ордену Тамплиеров, дом которых возведен не из мертвого камня, но основан на жизнетворной воле. Однако – и ты это тоже должен знать – Орден был уничтожен в Париже два века назад. Конечно, в том старце, которого я встретил в Кумране, продолжал жить орденский несгибаемый дух. Он полностью искореняет зло, но не мечом и огнем, а совсем иначе. Снова и снова воскресает надежда, несгибаемость, вопреки Молоху, от столетия к столетию. И это ответ на то, чего мы с тобой оба искали, дружище! Это истина, ради которой ты, исхлестанный жизнью, так долго бродил по свету.