Текст книги "Нострадамус: Жизнь и пророчества"
Автор книги: Манфред Бекль
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 22 страниц)
От веры в Бога до ненависти к Богу… Словно кощунственные мосты, надолго застыли в мантии черной магии проклятые числа… Трижды являлось ему лицо смерти за прошедшие и запечатленные в его душе семь лет. И третий ужас порождал отныне распад, падение, люциферовский круговорот за спиной любой цивилизации… Перевертышем барахтался семнадцатилетний Мишель в пиренейских снегах, исхлестанный в обезбоженности и ожесточении… Потому-то и сам он обрел клыкастую морду зверя, что человек человеку – волк… Потому-то в самом последнем трезвучии была порвана самая последняя связь с Богом.
И оттого больше ни разу не пролетала искра сочувствия между ним, Жоржем и Бастианом.
Они оказались не нужны друг другу, чужаки, вечно далекие каждому из троих, точно так же, как не нужен был им всем и жестоко истязаемый, заляпанный собственными испражнениями пастух. Но самую сердцевину самой отвратительной и подлейшей сути довелось изведать именно ему – Мишелю де Нотрдаму. Более падший, чем трое остальных, – ТРОЕ. Именно поэтому его падение было еще страшнее. Страшнее В СЕМЬ РАЗ. То было падение в зловонную трясину, хотя когда-то его – именно его! – вознесло к звездам.
И были рыдание, стон и скрежет зубовный из-за того, что он владел божественно-сатанинским знанием, из-за того, что дух его подвергся распаду под яркими лучами солнца. С тех пор, как он проник в самую суть своей подлости, ярости и скорби, его жизнь затянулась узлом, разрубить который было невозможно. Но в то же самое время острый, как лезвие серпа, солнечный луч завершил свою жатву, разрубил в его душе мертвую петлю, снова расколол затвердевшую свиль его сердца.
Цифры его жизни – семерка и десятка – размыкались и отделялись друг от друга, как вода от суши… Планеты как бы бурлили в алхимической реторте, разбивались вдребезги, развертывались веером на орбитах космического первоначала… Две цепи выковывались во Вселенной – одна в семь звеньев, другая – в десять. Кровь, боль, гной в кратчайшей цепи, – из другой же отныне прорывался горний свет. Соединенный десятикратно на своих орбитах, плыл хоровод планет в промежутке двух вечностей. Десять светил – совершенное число – замкнул в целокупности и невыразимой красоте Адонаи… И в зорком космическом проникновении в сердцевину мира к Мишелю де Нотрдаму пришло освобождение.
Лик Бернадетты воскрес в своем обаянии и нежности. Мишель снова поверил в то, что видит, как исцеляется Жон-лекарь в своей башне. Поток человеческой любви и деятельного сострадания струился из глаз Пьера де Нотрдама. Свирепый волк был укрощен в своей жажде разрывать и убивать другую тварь, умолк предсмертный хрип собак, и вышел на свободу невинный пастух. Его отара как будто снова собралась в загоне. Засохшая корка крови и дерьма спала с тел Жоржа и Бастиана, как и с Мишеля. И все это вызвал десятикратный планетный круг. Жалкая семерка и смертоносная тройка слились в неподдельном единстве, единстве, единстве, единстве, един…
Внезапно Космос снова стал прозрачным, он нес жизнь. Исхлестаны были отчаявшиеся в бездонной пучине души, чтобы в конце концов взлететь к свету выше, чем прежде. Свершилось предсказание, услышанное Мишелем после бегства из Авиньона: «Вы уйдете в горы как люди, а вернетесь как звери!» Но отныне манила долина, ведь, несмотря ни на что, она называлась долиной добра и милосердия. Именно из открытия в себе звериного начала и произошло название. Когда Мишель почувствовал и осознал это, он после многомесячной агонии снова стал самим собой. В окно хижины он увидел, что снег начал таять, и снова заметил очеловеченные глаза Бастиана и Жоржа.
Своих друзей, своих духовных братьев, он пылко обнял. Сверкающая искра взметнулась и стала расти… Они втроем освободили от пут пастуха. И хотя он сразу припустил к горам, но вскоре остановился на косогоре и с опаской оглянулся. И студенты почувствовали: это к добру! Из непонятных ему самому соображений пастух простил их, и они направились в долину, шагая по труднопроходимым и опасным тропам.
Мало-помалу в душах зарубцовывались раны, отступал ужас перед призраками и тьмой кромешной, и все совершенное ими предстало перед их взором как сплошной кошмарный сон. В первой же французской деревушке, где они нашли бесплатный приют, Мишель де Нотрдам прошептал над кружкой вина:
– Лекции на факультете… Все говорит мне о том, что я начинаю заново… В Авиньоне меня ждет диплом бакалавра. Я не успокоюсь, пока диплом не будет у меня в руках. Дальше путь свободен, мне надлежит отдаться медицине. Я буду врачом! Сильнее, чем прежде, хочу этого, и ничего больше.
Жорж и Бастиан кивали головами, погруженные в собственные воспоминания и мечты. И на следующее утро трое просветленных людей зашагали на северо-восток.
Монпелье
Ободранный, изуродованный следами нарывов и шрамов темноглазый Мишель светлым апрельским днем вошел в Сен-Реми. Следуя внезапно возникшей тоске по дому и чувствуя угрызения совести, он расстался на скрещении дорог у Тараскона со своими друзьями. Мать схватила его на кухне в объятия и закричала:
– Боже мой, ты жив! И я могу тебя обнять?!
Склонив голову на его плечо, она зарыдала. С тех пор как они виделись последний раз, Мишель стал на голову выше матери. Он ждал, пока она выплачется и выговорится, а затем задал вопрос, мучивший его на пути от Пиренеев:
– Слава Богу, чума тебя пощадила! Но что сделалось с братьями и сестренкой? С остальной родней? Слышно что-нибудь о Маргарите и Анатоле?
– Чума… – пробормотала вдова. – До поздней осени она господствовала здесь. Колокола звонили день и ночь, пока болезнь не забрала и звонаря. Мы слышали это в Кавальоне. Я бежала туда с детьми. Там мы все это пережили и переждали, за что и должны быть благодарны Всевышнему. Нам так не хватало тебя, самого старшего! Это тебе подтвердят братья и сестра, когда вечером вернутся с поля.
– Они гнут спины на дядюшку Рауля?! – вырвалось у Мишеля. – Все, даже малышня?
– У него не хватает рабочих рук! Треть его людей прибрала чума! – пожаловалась Мадлен. – Но это еще не все, сынок! Наберись мужества! Еще хуже дела в Авиньоне… – Снова начались рыдания, вдова начала сморкаться, потом сообщила: – Прошел почти год с тех пор, как моя сестра и ее муж пропали без вести! Больше нет никаких сомнений! Лежат где-нибудь в общей безымянной могиле. Или зарыты на живодерне! – Снова начались истеричные жалобы, обращенные к первенцу. Резче и отчаянней она заголосила: – А я-то думала, что ты умер. Мишель, где ты был? Выглядишь ты ужасно! Должно быть, прошел через круги ада! Я сердцем чую…
Казалось, Мишель не слышал последних слов матери. Его занимала другая мысль. Он еще раз увидел Dance macabre под стенами папского дворца. Анатоль и Маргарита, несущиеся между павшими телами, разорванными в клочья косою смерти и обнаженными в мгновение ока. От непристойного их вида звенело, казалось, само небо. Мишель едва не позволил себе бежать за ними, но сильнее оказалось желание попасть в Коль-де-Пюиморену. В прозрачной тени собственной Голгофы обрел он способность примиряться с неизбежным, а ужасу перед смертью противопоставлять человеческое сердце. В то же время он вспомнил о ее вопросе.
– Прости, я словно сошел с ума от страха! – пробормотал он. – Когда раздался похоронный звон, я совсем лишился рассудка! Видел, как бежали Маргарита и Анатоль, и тогда…
Обессилевший Мишель рассказал матери, по крайней мере, все то, что он мог облечь в слова. И она понимала его, верила ему и впредь была готова нести свой крест. Когда он замолчал, Мадлен продолжала подсовывать ему куски хлеба и должна была поддерживать его, пока он не добрался до опочивальни.
В следующую неделю Мишель позволил себе расслабиться. Полдня он проводил на кухне, сидя перед полыхавшими поленьями, уставясь на огонь. Изредка он появлялся на поле дядюшки Рауля, среди своих братьев и сестренки, и заново открывал для себя запахи земли. Как-то он вышел к башне Жона-лекаря и увидел стаю галок, круживших над осиротелыми стенами. Наконец он понял, что неизбежность вступает в свои права: ему захотелось в Авиньон.
Мадлен чувствовала, что сына ей дома не удержать. Она только спросила его:
– Как ты собираешься жить? Наверное, следовало бы снова поселиться в квартале художников, но…
– Там или в другом месте, – неопределенно ответил Мишель. – В любом случае я сообщу тебе. Для меня сейчас важно только одно – возобновить занятия. К тому же мне нужен диплом бакалавра, который не удалось получить прошлым летом.
– Это будет твое первое ученое звание, – произнесла вдова. – Будь живы твой и мой отец, они бы устроили тебе роскошный праздник. Но в такое-то время…
Она внезапно смолкла. В усталых глазах стояли слезы. Но на следующее утро, когда ее сын собрался в путь, она держалась стойко, и только когда худощавая фигура Мишеля исчезла из виду, заплакала и вернулась в дом.
* * *
Дом на развилке Роны и Дюранса показался Мишелю ужасающе чужим. Запачканный, обезображенный и обезлюдевший, предстал он перед юношей. С управляющим Мишель обменялся ничего не значащими любезностями. Наскоро сложив все, что здесь ему принадлежало, с мешком, набитым книгами, и с другой котомкой, в которую уложил грязное белье, направился он к факультету. В улочках, когда-то бурливших жизнью, все вымерло. Нельзя было смотреть без боли и на сам университет. Место трех студентов занимал один. В лекционной зале почти не было видно молодежи. Декан факультета уставился на Мишеля как на призрак, пришедший из другого мира. Не без труда получил юноша диплом бакалавра.
Мать дала ему денег только на еду. В таверне за стаканом кислого вина он прислушивался к тому, что говорили посетители. Узнал он и про то, что бурса закрыта, а все меценаты или приказали долго жить, или подались на все четыре стороны из Авиньона. И что, стало быть, в настоящее время ни одному студенту нельзя попытать счастья в здешнем университете. Если здесь вообще кто-то задержался, так лишь уроженцы города или те, кто не имел средств, чтобы начать с нуля в другом месте. А когда Мишель, не привлекая чужого внимания, осведомился о Жорже и Бастиане, то узнал – разумеется, после посещения других трактиров – о том, что оба появились неделю тому назад в здешних краях в ободранном платье, но через несколько дней скрылись неведомо куда. Так Мишель потерял даже последнюю надежду на возможность обосноваться в новом месте. Но тут трактирщик, рядом с которым устроился Мишель, дал ему совет:
– Коль у тебя еще звенит монета в мошне, дуй в Монпелье! В тамошней ученой берлоге собрались нынче все, кто спасся от чумы. По крайней мере, это относится к профессорам и студентам, не успевшим дать деру в Париж. Ты же знаешь, Нотрдам, ученая слава Монпелье всегда утирала нос Парижскому университету!
Дня два Мишель обдумывал все за и против, терпеливо снося толчею в таверне, и наконец решил последовать совету трактирщика. Ранним майским утром он снова очутился на улице, по которой почти год назад мчалась лавина обезумевших беженцев. Но на этот раз, в отличие от прежнего бегства, он точно знал, куда направляет свои стопы.
* * *
В середине мая он приехал в Люнель, духовную прихожую Монпелье. Пьяный поэт, которого Мишель встретил в первом же кабаке, одержимый бесом словоохотливости, разъяснил ему:
– Люнель, да будет тебе известно, процветает уже несколько столетий. Началось это с Первого крестового похода – именно потому, что здесь, в Лангедоке, не желали связываться с кровопийцами в латах и священнических рясах. В то время, стало быть, как мясники грузились на суда, местные катары держались дружелюбно с евреями, жили с ними дверь в дверь, а поскольку они пользовались в былые времена большим влиянием в Лангедоке, иудейская диаспора в 1110 году по закону сделалась равноправной со всеми. – Поэт выпил и в раздумчивости продолжал: – Для приверженцев иудейской доктрины это было, разумеется, великим благом, поскольку в католические времена регулярно на Пасху их при всем честном народе колошматили по чем зря, а в иные праздники забрасывали камнями или даже потчевали более гнусным манером. Но катары сделали так, чтобы иудеи могли жить по-людски. И тогда в Лангедоке наступила пора расцвета, какой раньше невозможно было представить. Повсюду в стране, и прежде всего в Люнеле, благодаря свободному веянию иудейского духа возникли знаменитые школы, из которых вышли, наряду с замечательными раввинами и талмудистами, также и несравненные мастера врачебного искусства. Это были именно те медики, которые прославили Лангедок, и особенно Люнель, на всю Европу. Наряду с евреями эти ученые мужи во благо ближним использовали греческие, римские и арабские знания. Можешь быть уверен, что все в мире устроилось бы как нельзя лучше, если бы христианам достало ума жить в согласии со своими еврейскими соседями. Но там, где укоренялся крест, всегда оказывался и Молох. В конце концов в Люнеле и во всем Лангедоке случилось так, что плодоносная олива иудаизма оказалась срублена топором. Прежде всего истребили катаров. Потом в 1306 году беда постигла и евреев, а те из них, кто не погиб под католическими мечами, спаслись на чужбине. Король Филипп Красивый – сущий кровопийца с сердцем дьявола – по настоянию римской церкви издал декрет, которым подписал смертный приговор не только евреям. – Поэт одним махом опорожнил кружку вина, а потом, осклабившись на Распятие, висевшее в углу кабака, продолжил: – Город превратился в гнездо стяжателей и попов. Вот куда тебя угораздило забрести, дружище! Потому что религия основана на духе, а теология – на человеческой любви! Все, что удалось спасти, что сохранилось от былого величия Люнеля, находится неподалеку – в Монпелье! Поскольку иудаизм, несмотря на все гонения, смог выжить, он вскоре после проклятого правления Филиппа Красивого расцвел заново. И только поэтому город у моря назвал своим именем один из выдающихся университетов Европы! Потому что евреи, тайные катары и мусульмане, а заодно и духовно свободные люди, все вместе встали на его защиту. И ты, бакалавр, охочий до науки, никогда не должен забывать про это, если тебе в скором времени придется сидеть там. И еще один совет – как можно скорее отваливай в Монпелье, ибо только дурак довольствуется чаркой вина в Люнеле, если можно хорошо устроиться в бурсе величайшего университета Франции! Конечно, раньше, во времена катаров и иудеев, все было бы наоборот, но мне об этом лучше теперь заткнуться. Во всяком случае, теперь ты знаком с историей Люнеля и знаешь немного из прошлого Монпелье. Ежели ты не возражаешь, я мог бы пойти с тобой. Знаешь, поэма, которую я собирался запродать одному из клириков в здешнем разоренном гнезде – если я верно рассуждаю, – слишком хороша для местных тупиц. Кроме того, мне надо будет расплатиться после своей пьянки. Во всяком случае, есть надежда, что трактирщик в этом отношении сохранил еще в душе последние остатки старого genius loci,[5]5
Гений места (лат.).
[Закрыть] давшего мне приют.
Мишель де Нотрдам был только рад взять в спутники нового знакомца, хотя у него и возникли опасения, что для расчета с трактирщиком, возможно, придется исполнять роль мелкого служки, прежде чем владелец кабака освободит их от уплаты. Но выяснилось, что трактирщик был истинным поклонником поэтического искусства, поскольку с удовольствием принялся слушать поэму Франсуа Рабле (так назвался автор). Трактирщик даже выставил от себя кувшин вина: щедрость эта, однако, была основана на том, что в своем объемистом поэтическом произведении Рабле благодарил трактирщика за великодушие, говорил об эросе и еще больше о кутежах и поголовном пьянстве. Бакалавр и поэт отправились в Монпелье только утром. Рабле, который был старше Мишеля на девять лет, оказался просто незаменим, поскольку был, к удивлению Мишеля, еще теологом и философом. Поэт показал кафедральный собор с чудовищным каменным навесом перед порталом и предупредил Мишеля о кознях монахов в расположенном поблизости монастыре, где размещался также и медицинский факультет.
– Им просто неймется, когда в целях научного исследования идет вскрытие трупов! Посему они уже не раз устраивали заваруху и даже пытались натравить на ректора Инквизицию, хотя факультет имеет скрепленное печатью его королевского величества право получать трупы. Другое дело, если тебе когда-нибудь вздумается заняться трупами, взятыми с погоста. Вот уж тогда ты должен быть хитрым как лиса! Если служители Господни кого-нибудь застукают за таким делом, тогда берегись!
Франсуа проводил Мишеля в монастырь и показал ему там канцелярию директора. Во второй половине дня он же проводил Мишеля в бурсу, расположившуюся возле кафедрального собора. Поэт, теолог и философ, единый в трех лицах, привел Нотрдама в свою чердачную каморку и предоставил новоиспеченному студенту вторую кровать.
– Через пару дней, – сообщил Рабле, – ты будешь полноправным владельцем этого чулана, ибо я сматываю удочки в Монпелье, а может быть, даже махну в Италию. Но прежде я познакомлю тебя со стариком Гризоном. Возможно, он что-нибудь сумеет подкинуть, поелику у тебя воистину карманная чахотка.
Больше Рабле ничего полезного не сообщил. В обществе своего нового знакомого он до отвала набил свое брюхо в трапезной зале и с новыми силами принялся декламировать стихи. Вся компания восторженных поклонников муз – среди них и весьма разгоряченный Бахусом Мишель – хмельной толпой потащилась затем на чердак к Рабле.
В следующий вечер, после того как Нотрдам отслушал первые лекции, поэт сдержал свое обещание и привел его в расположенный неподалеку от городских ворот дом Гризона. В передней с двумя полукруглыми оконными арками на стеллажах стояли фолианты и рукописи. Антикварные издания перемежались с современными.
– Позже ты сможешь их прочитать! – сказал Рабле своему спутнику и повел его в заднюю комнату. Между корректурами, висевшими, словно белье, на растянутых веревках, восседал печатник, издатель и книготорговец в окружении своих единомышленников.
Гризон напоминал седобородого лешего, которому, должно быть, стукнуло далеко за шестьдесят, но чьи глаза по-прежнему оставались удивленно зоркими и ясными, как в дни его молодости. С печатного свитка, набранного арабским алфавитом, он довольно свободно переводил на латынь. Увидев вошедших гостей и заметив поэта, он подпрыгнул на месте, обнял Рабле и воскликнул:
– Как хорошо, что ты снова в городе! Видно, поповская кислятина в Люнеле доняла тебя оскоминой. Я же советовал тебе не пытать счастья у брюзги монсеньора.
– Ну, к несчастью, святой отец не получил удовольствия от моей поэмы, – признался Франсуа. – Хотя она и нашла достойный прием в таверне, где я познакомился с Мишелем. Познакомьтесь. Он из Авиньона, хочет теперь попытать счастья на здешнем медицинском факультете. И уж поверь, он гораздо умнее многих. Может быть, он и тебе пригодится, Гризон? Правда, вот только денег у него куры не клюют, понеже кошелек купить не на что.
– Ну что ж, я мог бы кое-чем помочь, но только лишь после проверки его эрудиции, – ответил седобородый старец, тут же снял с веревки лист корректуры, вручил его Мишелю: – Просмотри-ка, может, сумеешь обнаружить грамматические ошибки. Это текст Теренция, который я издаю на французском, поскольку мне кажется, что его тонкий юмор весьма ложится на наш язык. Это развлечет тебя, сын мой.
Мишель согласился. Спустя час он выполнил задание, причем смог доказать на деле, что в тексте имелись слабые места.
– Ну, что я вам сказал? – возликовал Рабле. – Не парень, а золото. И тебе, Гризон, он обойдется всего-то ничего, если ты дашь ему шанс!
– Считай, ты получил шанс, – обратился книготорговец к Мишелю. – Для меня лучше, если бы ты появлялся здесь в будни часа на два. За это я стану платить тебе. Сверх того, можешь пользоваться любыми книгами из моей библиотеки для своих занятий.
Бакалавр должен был признаться перед Гризоном, что своим удачным началом в Монпелье он прежде всего обязан поэту, который, как он ранее сказал Мишелю, через несколько дней исчез из города и в течение многих лет не появлялся у подножия Севенны. Его место в кругу местных любителей литературы занял Мишель де Нотрдам.
* * *
Ему пришлись по душе прочитанные у Гризона Теренций, Платон, Аристотель, как, впрочем, и Вергилий, Цицерон, Катулл. Познал он и произведения Леонардо да Винчи, Коперника, Боккаччо, Вийона. От дома Гризона к университету протянулась этакая духовная тропинка. Открывая заново Галена и Гиппократа, Мишель изучил их глубже; погрузился он с головой также в изучение иудейской и арабской медицины. Горизонты его расширились. Нострадамус (названный так по тогдашней моде латинизировать европейские имена) исповедовал еретические теории, взрывавшие сами, казалось, стены лекционной залы.
Во времена господства схоластики было бы невозможно бродяжничать по городам и весям в кругу студенческой оравы, с ботаническим саком на бедре, с пучком растений в руке. Но теперь, когда клерикальный струп хотя бы частично отлетел со здоровой плоти гуманизма, для Нострадамуса и его друзей открылись новые точки отсчета в познании мира. Не долго царствовали в медицине поклонявшиеся идолам или пережиткам магии; после тысячелетней тьмы, после десяти столетий изуверского мракобесия снова вошли в силу целебные начала, освещенные Божьим светом.
Как и в детские годы, мир для восемнадцатилетнего Мишеля наполнился ароматом лаванды; запахи тимьяна, шалфея, арники, майорана, десятков и сотен других растений смешались и наполнили собой процесс познания мира. Он смаковал вслух названия, данные еврейскими в мавританскими мудрецами цветам, травам, корням, угольной пыли, перегнойной мякоти, хрусткому ракушечнику и твердому голышу. И порою, когда он мысленно окунался в мир флоры, в волны солнечного тепла, Мишелю казалось, что он видит некую спираль, уходящую сквозь земную мироколицу в бесконечно далекое излучие Вселенной.
Каждый раз возвращалась эта пружинистая волна в раковину Монпелье, в суровые, но не скованные дисциплинарным каноном стены факультета. С противоречивым чувством переживал он гармонические колебания природы и дисгармонию недуга, вызванную душевным и телесным пленением. В темницу немочи были загнаны многие люди. Понимая, что медицина вышла далеко за пределы изучения собственно симптомов болезни, он все ближе подбирался к скрытой сердцевине проблемы. Нотрдам чувствовал, что рак, туберкулез, прободение желудка, камни в печени вполне могли быть результатом ложно понимаемой философии. И тогда с исписанными черновиками он вырывался из лекционной залы и шел в покосившийся дом Гризона, где продолжал свое учение в более универсальном плане. Окружавшие его повсюду крики, стоны, нищета все настойчивее подводили к всеохватывающему решению.
В эти годы фортуна была к нему благорасположена, испытывал он и поражения. На факультете его считали одним из наиболее смышленых, даровитых и любознательных студентов. Успех, славу, блестящую карьеру пророчили ему многие преподаватели. Нострадамус в ответ только посмеивался, чувствуя себя неловко от чрезмерных похвал. Он не рвался к богатству и власти, а чем глубже погружался в тайны Вселенной, тем более чуждым и призрачным становился для него так называемый внешний мир. Только походя, краем глаза замечал он буйство, лихорадку, крики так называемой большой политики в четыре года обучения. Политика его раздражала, хотя навзрыдный визг той эпохи позднейшие историки отмечали как явление огромной важности.
* * *
Под натиском турок Европа потеряла Белград. И произошло это ранее, чем на папский престол взошел Адриан VI. Почти одновременно султан Селим I завоевал Египет. В тот же год страшную бойню европейцы устроили в Новом Свете. Эрнандо Кортес, назначенный наместником Мексики, захватил столицу ацтеков Тенохтитлан. Ревя имена своих кумиров и святых, испанские воины Христовы учинили кровавую расправу. В пароксизме жажды золота, охватившем католических ратников, оказалось разграблено и уничтожено целое индейское государство.
Отправлялись за золотом и в Вормс, где обвиненный в ереси Мартин Лютер выступил против ватиканских торговцев индульгенциями и против католической трактовки евангельских текстов. В имперском сейме мужественный реформатор боролся против клерикального безумия, а стало быть, и против находившегося под папским каблуком молодого императора Карла V. Вислогубый пьяница объявил Лютера гражданином вне закона, и монах едва успел унести ноги в Вартбург, под защиту рыцарей Саксонского княжества. Император просто-таки рассвирепел. Так называемый Вормский эдикт, узаконивший сожжение всех произведений Лютера, не дал никаких существенных результатов. В тот год, когда у Адриана VI раздуло желчный пузырь (лопнувший в следующем, 1523 году), Габсбург напал на французского короля Франциска I, которого не считал способным к сопротивлению.
В то самое время, когда помазанники Божии спорили между собой относительно раздела Наварры, Неаполя, Милана и Бургундии, рыцарские трубы Гуттена и Зикингена в Германии протрубили священный поход против Рима. Вскоре к антиклерикальным отрядам присоединились мелкопоместные дворяне. Вооруженные тесаками борцы за свободу духа бросались на крепость архиепископа Трирского, более подкованного в ратном деле. При штурме его крепости под пушечными ядрами погиб Зикинген, в швейцарском изгнании немного позднее скончался Гуттен.
Но искорка, брошенная мятежом, вспыхнула огненным ураганом. Избранный на шведский трон Густав Ваза, выходец из крестьян, призвал к более грозным битвам. Это избрание воодушевило германских холопов, поднявших знамена и штандарты с изображением крестьянского башмака, ставшего политическим символом в Крестьянской войне. В Швабии, Эльзасе, во Франкфурте и Тюрингии крестьяне объединились и потребовали возвращения прав, украденных у них феодальным дворянством и церковным клиром. Когда спесивые короли и папский двор встали на дыбы, над крышами их замков, церковных и монастырских поместий взвился красный петух, и крестьянское восстание, прежде чем оно было подавлено союзом трона и алтаря, перекинулось во Францию.
Мишель де Нотрдам, правда, смутно почуял приближавшуюся грозу летом 1524 года.
* * *
Рабле за несколько лет до того сказал: если студенты-медики хотят постигнуть науку о взаимосвязях органического мира, то должны учиться скальпелем вскрывать трупы. Но рясы из монастыря Сен-Пьер следили за ними неотступно, как стоглазый Аргус. И как коршуны стояли монахи на страже кафедрального погоста, равно как и других захоронений, расположенных подальше от университета. Только в монастыре Сен-Бениоль перед воротами, ведущими в Ним, они могли набраться опыта.
– Нам нужно пробраться туда во что бы то ни стало, – предложил Нострадамус друзьям, собравшимся в его каморке. – И еще надо обратить внимание на то, чтобы облюбованная могила была свежей! Не только потому, что с полусгнившим трупом нечего делать, но и потому, что свежая земля более рыхлая…
– Нужно рассчитать все как следует, – добавил один из заговорщиков. – Даже если мы мигом раскапываем могилу и получаем труп, этого мало. Куда мы его денем? Через час или два попы в любом случае засекут, что птичка упорхнула, и тогда (голову даю на отсечение) розыск начнут прежде всего на факультете!
– Точно! – подтвердил докторант, примостившийся рядом с Мишелем на краю кровати. – Мы ведь не можем вернуться в город с трупом. Нужно будет отправляться в сторону холмов Жиньяка. Я знаю там один заброшенный амбар. Он вполне подойдет для нашего плана.
– Тогда по рукам! – воскликнул Мишель, выглядевший увереннее и хладнокровнее, чем был на самом деле. – Нам лишь следует обговорить, что будет делать каждый из нас. До следующей недели все уточнить и подготовить.
Через восемь дней, ночью, когда в небе показался тонкий серп луны, студенты перелезли через стену монастыря. Они без труда добрались до кладбища Сен-Бениоль, где накануне был похоронен пекарь Жак Перлюз. Двое студентов остались стоять на стреме у дороги, тогда как остальные взялись за лопаты и кирки. Не прошло и часа, как они добрались до сосновых досок гроба. Мишель и докторант тут же спрыгнули в яму, подняли крышку и взялись за тело покойника. Сладковатый трупный запах смешивался с резким запахом сивухи: похитители трупов для храбрости распечатали бутылку. Нужно было поднять труп наверх и завернуть в приготовленную загодя мешковину.
Они быстро засыпали могилу, а завернутого в холстину покойника потащили к двухколесной тележке, спрятанной в кустарнике неподалеку от кладбища. Тут студенты снова подкрепились вином и до наступления рассвета были уже возле знакомого амбара, расположенного в трех-четырех верстах от города. Пока все шло как нельзя лучше. Они не считали, что поступают кощунственно: ими двигала жажда знания.
Жестоким и страшным выглядело вскрытие трупа. Все то, что прежде изучалось лишь в теории, что выглядело хрупким книжным знанием, вдруг обрело иные контуры. Преодолев первый приступ отвращения, Мишель пришел в себя и внезапно вспомнил, как из мальчика превратился в мужчину. Пройдя скальпелем сквозь ткань легкого, он обнаружил под свернувшейся кровавой коркой туберкулы, гнившие еще при жизни пекаря. Точным движением введя нож в разомкнутый порез, дышащий при колеблющемся мерцании факелов, Нотрдам еще глубже погрузился в ярость, преисполненную жизни, так мощно и неукротимо бушевавшей в нем. И хотя голова раскалывалась от хмеля и осознания того, что он нарушил церковный запрет, он все глубже и глубже проникал в ткани мертвеца. Мишель был в опьянении, в этаком просветленном бреду. Кромсая мертвую ткань, рука работала так уверенно, словно мускулы приводила в движение неодолимая сила. От легких Нотрдам перешел к сердцу, печени, селезенке и почкам. Он отбросил отвращение как помеху; только одно шло в счет – приобретение глубочайшего медицинского знания. И внезапно понял Мишель, что работает в полном одиночестве. Его друзья стояли рядом. Его торопливый шепот, его метафорически образные фразы в медицинском оформлении звучали для них как откровение. Наполненные факельным дымом пространство и время расступились перед ними, и они неслись и взмывали в этой бесконечности…
Но в этот светлый познавательный восторг ворвались рев, ругань, проклятия. Прозвучал выстрел. Монахи напали на след студентов, несмотря на осторожность последних. Объединившись со стражами порядка, монахи набросились на Мишеля и его друзей, которые защищались, в испуге и замешательстве, как могли. Рукопашная была короткой. Связанных и до крови избитых студентов вывели из амбара. Задыхаясь от ярости, монахи завернули труп в оскверненную холстину; тележка с грохотом покатила назад в Монпелье, и снова ее тащили по холмам студенты, как тягловая скотина.