355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Магда Сабо » Старомодная история » Текст книги (страница 18)
Старомодная история
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 23:58

Текст книги "Старомодная история"


Автор книги: Магда Сабо



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 33 страниц)

Описание Маргит Барток не только отличается точностью: оно со странной последовательностью упоминает именно те точки города, которые тем или иным образом будут играть важную роль в жизни Ленке Яблонцаи. Перед дворцом Корзо будут поджидать ее Отт и Майтени, оттуда удалится из-за сестры своей, Нинон, Йожеф, в павильоне Добош ее первый муж устроит однажды буфет, возле которого остановится выпить кружку пива будущий второй муж Ленке, Элек Сабо, дед которого неразрывно связал свою жизнь и с зимним театром, и с садом Чокопаи, и даже с реальным училищем; владелец купальни «Маргит» – зять ее отца, а «милое, просторное жилище», о котором дядюшка Форго получил столь полное представление из описания юной Маргит, станет домом и для Ленке. О расположении комнат в доме на улице Кишмештер я узнала от родственников. О том же, что в доме Бартоков на Печатной улице из подворотни и сеней можно было сразу попасть в комнату бабушки Беллы, оттуда в общую комнату, затем в гостиную, затем повернуть в столовую, а после столовой следовала комната Агоштона Бартока и, наконец, спальни и владения детей; о том, что между уксусными деревьями был натянут гамак, но были в саду еще и качели; что Илонка с мужем Эмилем жили в комнатах, расположенных напротив крыла со столовой, кабинетом, спальней и детской, – обо всем этом я слышала столько раз, что не могла не запомнить на всю жизнь; да я и сама знавала этот дом, пусть в несколько перестроенном виде. Матушка, переступая его порог после стольких лет, омраченных семьей Марии Риккль и призраками инквизиции, сразу, без перехода попала из атмосферы трагедий в мир красочных картинок на стенах, домашних альманахов, стихов и нравоучительных пословиц. С изумлением перелистывала она фолиант в павлинье-синем бархатном переплете, с надписью «Никогда Не Забывай», куда вся семья записывала мудрые изречения и где попадались такие, например, перлы: «Можно жить без радости, но невозможно – без надежды», или: «Никакое море по глубине не поспорит с сердцем». Илонка, аккомпанируя себе на рояле, пела положенное на музыку стихотворение Кальмана Ковачи: «Не пойму я, чем мне дорог славный старый Дебрецен: потому ль, что здесь узнал я первой страсти сладкий плен, иль пленен я был цветами, птичьим гомоном в садах, иль простором Хортобади в свежих утренних лучах». У Маргит в руках почти постоянно была тетрадка для эскизов, она все время что-то рисовала; Ферчи отвечал гувернантке урок и потом мог бежать к бабушке за сластями. Когда матушка впервые пришла к Бартокам, в ту неделю, судя по записям Беллы, в доме побывали следующие гости: «ДРУЗЬЯ ФЕРЕНЦА, МОЛОДЫЕ ЛЮДИ: Золтан Фекете, Лорант Баша, Элемер Бахунек, Дюла Параскаи, ДАМЫ: Габорне Баша, Эрнёне Эриц, Игнацне Бахунек, ГОСПОДА: Габор Баша, Эрнё Эриц, Игнац Бахунек». Вся семья увлечена была сказочным романом «Путь в Золотую страну», его читала вслух мать Беллы Барток; матушка лишь смотрела вокруг большими глазами. В этой семье был отец, – отец, которого все любили, у которого не было каких-то темных, тайных дел, который защищал и объединял этот маленький мир, – мир, над которым – Ленке сразу это почувствовала – при всем обилии радости нависла тень какой-то непреходящей, тихой печали. (Маргит, талантливая ученица Надьбаньской школы,[104]104
  Надьбаньская школа объединяла с 1896 г. группу венгерских художников, развивавших приемы пленэрной живописи, боровшихся против академических традиций. Школа оказала значительное влияние на развитие венгерской реалистической живописи в XX в,


[Закрыть]
выставлявшаяся даже в Национальном салоне, умрет совсем молодой, оставив в сердцах своих близких никогда не заживающую рану, – и уже сейчас все, и она в том числе, чувствуют: жить ей осталось недолго.)

В семье Бартоков тоже рождаются стихи, автор их – Маргит: у нее был талант не только к живописи, но и к поэзии; Белла и сама пишет превосходно, Ференц умен и прилежен, Илоне недостаточно собственного хозяйства, она то и дело бежит к матери, вырывая работу у нее из рук; Агоштон Барток проводит с семьей каждую свободную минуту, учит, дает советы, защищает; Берта Томаноци – объединяющее начало в семье, ангел-хранитель этого маленького рая. «Родная моя, милая Белла, – пишет с фронта, 2 мая 1916 года, муж Беллы Барток, Антал Тичи, по случаю годовщины свадьбы Агоштона Бартока и его жены, – как радостно мне сознавать, что добрые твои родители считают меня членом семьи; я всегда стремился любить их и уважать, ведь они такие славные, такие чистые, такие великодушные». А шестью неделями позже, в другом письме Антала Тичи, написано: «Лишь мысли мои были сегодня иными, чем в другие дни. Я еще сильнее ощущаю себя с вами. Я представил семейный обед у Мамочки, я почувствовал их любовь. Прекрасней, теплее я еще не видел семьи».

Ленке Яблонцаи слушает сказочную историю дядюшки Форго; Мелинда не зря ее дрессировала: она сидит не горбясь, но и без напряжения, ест, когда угощают, и слушает, как обнищавшие родители оставляют детей, чтобы добраться до Золотой страны, как зовут потом к себе своих сыновей и дочерей и с каким трудом добираются до них самые маленькие, переживая невероятные приключения, преодолевая опасности, отбиваясь от черных карликов, которых можно победить лишь одним способом: дотронувшись до них шляпой, на которую мать когда-то пришила им ленту, – ведь предмет, хранящий прикосновение материнской руки, сильнее любой злой силы. Матушка думает, что она-то, конечно, никогда бы не добралась до Золотой страны: ведь у нее нет ни одной вещи, которой коснулись бы материнские руки, ей всю жизнь придется пройти одной, без защиты и поддержки; кто ей поможет в этом мире?

Дружба Ленке Яблонцаи и Беллы Барток никогда не знала раздоров, охлаждений, несогласий, самым замечательным в этой дружбе было то, что в основе взаимной привязанности Ленке и Беллы лежало не столько сходство, сколько различие их индивидуальностей, их характеров. Белла была верующей, матушка не верила в бога; Белла признавала первенство мужчин, матушка презирала «жеребцов» и высмеивала их; Белла в глубине души была монархисткой: ведь это так благородно и прекрасно – королевский двор и прочее, – матушка же не то чтобы относилась к республиканцам: она была революционеркой, даже с уклоном в анархизм. Беллу всю жизнь кто-то защищал, матушка всегда была беззащитна; Белла учила детей послушанию, матушка – бунтарству; Белла была богата, даже в критические периоды своей жизни она жила гораздо лучше своей подруги, – матушка до самой старости боролась с нуждой, и только моя изменившаяся жизнь помогла ей избавиться от лишений – которые, впрочем, нисколько ее не пугали. Белла была тиха и ласкова, матушка – лишь вежлива; Белла свято соблюдала приличия, матушка же условностей терпеть не могла; Белла, собственно говоря, достигла всех поставленных перед собой целей, матушка – ни одной. Белла перед смертью приняла последнее причастие, матушка же, неоднократно менявшая свое вероисповедание, на смертном одре думала не о загробной жизни: улыбаясь нам своей иронической улыбкой, сощурив глаза, странно похожая на собственную фотографию, изготовленную, когда ей было четырнадцать лет, она говорила, что все, что мы наблюдаем на ней и в ней, – это лишь видимость, ибо она сама была тайной и тайны уносит с собой. Однако, будучи вместе, они находили друг друга столь захватывающе иными, интересными, привлекательными, что служили друг для друга источником постоянной радости, а Золотая страна бартоковского дома, юность и общие воспоминания стали для них тем неиссякаемым родником, к которому они то и дело припадали, чтоб почерпнуть в нем нечто жизненно важное, одной необходимое для того, чтобы выдержать удары судьбы, другой – чтобы восстановить силы и, даже без магической мощи шляпы, освященной материнской рукой, уцелеть среди злобных вихрей истории.

Ленке Яблонцаи научила Беллу Барток удивляться; Белла Барток научила Ленке Яблонцаи смеяться. В 1898 году, в год боксерского восстания,[105]105
  Боксерское восстание (1899–1901) – народное антиимпериалистическое восстание в Китае.


[Закрыть]
в том году, в декабре которого бабушка Эммы Гачари, восьмидесятилетняя Ракель Баняи, отдает богу душу, Ленке Яблонцаи не только обретает верную подругу и входит в дом Бартоков, ставший и для нее почти родным домом, но и знакомится еще с одной женщиной, влияние которой на ее жизнь ничем нельзя измерить: с Марией Маргит Штилльмунгус, начальницей монастырской женской школы.

«И вот встает передо мной незабываемый образ тети Маргит, беспредельно уважаемой, горячо любимой нашей начальницы, – выступая в 1942 году, на сорокалетии выпуска, говорит Белла Барток. – Я вижу ее высокую, прямую фигуру, руки в полуспущенных черных перчатках, сложенные над монашеским поясом, добрые глаза, с теплотой глядящие на нас из-под сверкающих стекол очков, – вспомните ж ее и вы! Вы слышите, она говорит! «Начнем, meine S(sse![106]106
  Моя сладкая! (нем.)


[Закрыть]
» – обращается она к кому-то из нас; мы никогда не забудем ее идущие от души, мудрые поучения, которые многим из нас помогли справиться с трудностями жизни; мы с любовью сохраним дорогую память о ней».

В том году, когда Ленке Яблонцаи попадает в заведение, Марии Маргит Штилльмунгус как раз исполнилось сорок лет. Возраст не отразился на ее внешности: на лице у нее ни морщинки, в умных глазах нет монашеского смирения – гордость светится в этих глазах под очками, которые у нее на лице являются словно бы символом ее ранга, служат для того, чтобы выделять ее среди прочих монахинь. Она преподает методику и историю – оба предмета необычными приемами. (Будучи учительницей, я нередко вспоминала, что рассказывала матушка о методах преподавания Марии Маргит Штилльмунгус, и применяла эти методы с куда большим эффектом, чем те принципы, носящие название методики практического обучения, которыми снабдили меня профессора преподавательского отделения Дебреценского университета.) Штилльмунгус некрасива; Мария Каритас, преподавательница математики и естествознания, в сто раз красивее, без преувеличения: Каритас броско, ярко красива, она столь декоративна, что в нее ничего не стоит влюбиться, к тому же она постоянно пылает, как Моисеева неопалимая купина, она горит в огне своей веры – и девушки действительно все в нее влюблены; все, кроме матушки, чьи полудетские, беспризорные чувства скоро входят в нормальное русло благодаря вполне реальной любви. Мария Алексия – не красива, не умна особенно, она преподает венгерский язык и географию; Мария Бона – о ней даже Белла Барток не взялась бы утверждать, будто она проводила захватывающее интересные уроки: Мария Бона – как ее имя – добра и скучна. Алоизия, учительница каллиграфии, маленькая, как маслина, с крохотным, смуглым лицом, – зла, постоянно раздражена; сестра Альфреда, учительница физкультуры, тренирует «шветичских гусаров» в каких-то диковинных балахонах, превосходящих всяческое воображение; наконец, господин учитель Хус, единственный мужчина в школе, преподаватель музыки и пения, с мудрым спокойствием сдерживает юные темпераменты. Директор заведения – Нандор Волафка; если воспитанницы случайно не влюблены в Каритас, они обожают Волафку; досточтимый муж обладает привлекательной внешностью, он пожинает успехи и в общественной, и в церковной, и в личной жизни. Он требует строго соблюдать порядок, и Штилльмунгус соблюдает порядок. Среди сестер монахинь нет ни одной карикатурной или шаблонной фигуры: у каждой свой, приятный или неприятный, характер. Но значительная личность среди них лишь одна – тетя Маргит.

Марию Маргит Штилльмунгус я тоже знала. Знала я или, точнее, видела и остальных, тех, кто еще жил и работал в заведении Шветича, когда я была маленькой; я не могла их не видеть: ведь мы жили по соседству со школой. (Матушка всегда выбирала себе дом так, чтобы местоположение его было связано каким-либо образом с предыдущими этапами ее жизни. Чтобы остаться поблизости от дома на улице Кишмештер и от Марии Риккль, она, выйдя замуж в первый раз, сняла квартиру на Ботанической улице, чтобы в любой момент представить себе мадам Пош и собственную детскую фигурку, бегущую на урок музыки с нотной папкой под мышкой, с собакой Боби, повсюду сопровождающей ее; она начала свою новую жизнь, со вторым мужем, на улице Домб, недалеко от того места, где жила в своей комнате мадам Пош, а когда выяснилось, что квартира семье не подходит, переехала на улицу Св. Анны, в дом рядом с монастырской школой, и там, положив локти на невысокую каменную ограду, разделяющую участки, с тоской в глазах подолгу смотрела на гуляющих монахинь. Отсюда – когда я подросла и нужно было подумать об отдельной комнате для меня – она перевезла семью на улицу Хуняди; я только глаза раскрыла, получив из церковной канцелярии на улице Св. Анны выписки, касающиеся рождения и смерти членов семьи Яблонцаи: оказывается, здесь, на улице Хуняди, под номером 24, жили, после того как продали купальню, супруги Сиксаи, и, когда мы открывали ворота, у матушки в ушах, наверное, звучал густой смех давно умершего дяди. Потом улица Хуняди была стерта с лица земли американскими бомбами, и матушка вернулась к первому месту жительства, опять на Ботаническую улицу, по соседству с улицей Бетлена, бывшей Кишмештер, – теперь уже вместе с моим отцом, и теперь, будучи женой Элека Сабо, жила на два дома ближе к перекрестку Хармати, чем в то время, когда была замужем за Белой Майтени. Наверняка она показывала мне и сестру Алоизию, и сестру Альфреду, и меня показывала им: но фигуры их, напоминающие пингвинов, в моих глазах были все одинаковы; запомнила я одну лишь тетю Маргит.)

Когда мне было девять лет, в 1927 году, матушкин класс отмечал двадцатипятилетие выпуска. Я, собственно говоря, существовала уже и за пять лет до этого, в двадцатилетний юбилей, но тогда меня посчитали слишком маленькой и не взяли на встречу; теперь я впервые переступила порог монастырской школы. Шла я туда неохотно, с недовольным лицом: я была ультрареформаткой, нетерпимой в своих религиозных убеждениях, до высокомерия гордой тем, что крещена в кальвинистской церкви, и держалась одновременно и грубо, и ханжески умильно; я была сердита на матушку, что она не только иной веры, чем мы с отцом, но еще и превозносит эту противную школу, в которой якобы провела лучшие годы своей жизни, расхваливает монахинь, которые каждый вечер гуляют в саду.

Потом мы часто вспоминали день, когда я познакомилась с тетей Маргит, и матушка жалела, что не свела нас раньше и не проинструктировала старую монахиню, как со мной обращаться. Встреча выпускниц началась с мессы; бывшие воспитанницы, их близкие собрались в часовне – мне все это сразу пришлось не по вкусу, все тут было чужим: запахи, цвета, украшения; собственно говоря, мне было тут немного страшно. Хотя жили мы в соседнем доме, я никогда не попадала так близко к монахиням, а теперь вокруг меня так и шуршали, развевались их странные одеяния. Стоя между матушкой и Беллой, я боялась по очереди то алтаря, то священника, то статуй. Наступил момент, когда верующие должны преклонить колена; преклонила и матушка – я одна осталась стоять. Мария Маргит Штилльмунгус, едва мы вошли, встала за спиной у матушки и теперь, заметив, что я не собираюсь вставать на колени, ласково нажала мне на плечо, принудив опуститься на пол. Я тут же встала, она нажала снова. Тут я повернулась и изо всех своих сил ударила ее по руке. В тот краткий момент старая монахиня была в моих глазах воплощением эпохи религиозных войн, она лично несла ответственность и за муки моего предка-галерника, и за кровавые трибуналы Пожони и Эперьеша,[107]107
  Имеются в виду события эпохи контрреформации в Венгрии, когда католическая церковь, прежде всего иезуитский орден, самыми жестокими средствами осуществляла рекатолизацию страны. Пожонь – старое венгерское название Братиславы; Эперьеш – ныне город Прешов в Словакии.


[Закрыть]
за все закрытые когда-либо реформатские церкви и за унижения, которые пришлось вынести протестантам. В третий раз она уже не потянулась ко мне, руки ее спрятались в широких рукавах монашеского платья. Матушка стояла бледная, Белла чуть не плакала; но и я готова была расплакаться, думая о том, что будет в конце мессы. Я понимала, что сделала, и знала зачем; и, хотя я уверена была, что дома как-нибудь смогу объяснить: я сейчас – это совсем и не я, а галерник, цепляющийся даже за внешние аксессуары своей веры, – все-таки я чувствовала, что поведение мое абсурдно: ведь эта старуха монахиня в конце концов не может заглянуть мне в душу, я же в своем раздражении, истерическом страхе перед таинственными голосами, ароматами, словами позорно провалилась по всем статьям, забыв все, чему меня воспитывали дома. В религиозном воспитании я находилась под контролем отца, во всех же прочих вопросах мною вместе занимались и отец, и матушка; воспитание мое, честное слово, имело мало общего со сводом канонов Розы Калочи, и тем не менее мне достаточно объясняли: если я не могу примириться с тем, что у других людей существует иное или в иной форме выраженное представление о религии, то мне остается только пойти и попроситься в инквизицию; что же касается поведения в общественном месте, то здесь точно так же существуют свои правила, как и в вопросе о том, через сколько дней следует наносить ответный визит. После мессы начальница первой вышла из часовни, и матушка, взяв меня за руку, двинулась следом за ней – хотя та и не взглянула на нас, не подала никакого знака. Я уловила испуганный взгляд Беллы и подумала, что сейчас она, наверное, воздает хвалу господу, что у нее нет такого же ужасного ребенка, как у бедняжки Ленке; она сделала было шаг следом за матушкой: вдруг той понадобится помощь, – но передумала и осталась. Белла была самым тактичным существом на свете: интуиция и сейчас ей подсказала, что в этот момент лучше не ходить за нами. Мы трое: Штилльмунгус, матушка и я – шагали к комнате начальницы. Монахиня молчала; молчала и матушка; я чувствовала: если сию минуту что-нибудь не произойдет, я заору. Клаузура привела меня в ужас: там тоже были статуи в синих, в красных одеждах; в детстве я боялась статуй. Когда мы вошли в кабинет, монахиня наконец заговорила, и, едва услышав ее, я сразу узнала в ней ту незаурядную личность, о которой так часто рассказывала мне матушка. Ибо она обратилась к матушке, а не ко мне и ей, а не мне сделала выговор. «Как вам не стыдно, Ленке, – сказала Штилльмунгус, – вы не сказали мне, что девочка не католичка. Она ведь не католичка, верно? Хороши: дали реверсалий,[108]108
  Реверсалий – в браке между представителями разных вероисповеданий официальный отказ одного из супругов претендовать на какие-либо права в религиозном воспитании ребенка.


[Закрыть]
а мне ни слова. Четыре года я вела ваш класс – и вы так плохо меня знаете? Что теперь думает обо мне эта бедная девочка? И что она думает о нашем ордене? Я навсегда оттолкнула ее от нашей церкви». Матушка припала к ее плечу и спрятала лицо в складках ее одеяния. «Полно меня умасливать, я не сержусь, – сказала Мария Маргит Штилльмунгус. – Вы себя сами наказываете, Ленке. Ищете, ищете, ищете – и не находите, ибо не там ищете. Уберите-ка ваше лицо, дайте мне подойти к ребенку». Она была высока и сухопара, я же – мала, меньше, чем многие дети в этом возрасте, и, когда я смотрела ей в глаза – так как ей в глаза нельзя было не смотреть, – у меня появлялось ощущение, что я вижу королеву, а не монахиню. Потом она вдруг перестала быть столь недосягаемо высокой: присев рядом со мной, она обхватила меня за плечи и вся засветилась улыбкой. Я едва могла дышать, дрожа от внутреннего напряжения, как зверь под взглядом укротителя. «Ты очень невежливая девочка, но все же ты доставила мне радость, – сказала начальница, – ибо ты по крайней мере веришь во что-то». Она поднялась, выдвинула ящик стола, достала оттуда образок с младенцем Иисусом. Задумчиво посмотрела на меня, словно размышляя, что станет с образком в руках у этого миниатюрного Кромвеля, но затем все же протянула его мне. Иисус был изображен в коротенькой рубашке, с короткими каштановыми волосами и на удивление современным лицом; он стоял, воздев в стороны руки. «Проси прощения!» – шепнула мне матушка; и, хотя с просьбами о прощении дело у меня всегда обстояло неважно, в тот момент я готова была пойти даже на это – но не успела. Мария Маргит Штилльмунгус, которая – я уверена в этом с того самого дня – была еще более гениальным педагогом, чем думала матушка, неожиданно положила свою сухую ладонь на мои шевельнувшиеся было губы. Она заговорила первой; и вот что она сказала: «Прости, что я смутила тебя. Оставайся всегда защитницей своей веры». Мне стало так стыдно, что я расплакалась, а она обняла меня и – как не раз матушку в ее детстве – стала успокаивать, а я прижалась к ней головой, не обращая внимания на всякие регалии ее сана, врезавшиеся мне в лицо. Волшебный ее облик волновал меня даже после того, как она умерла – а умерла она через три года после той встречи, – и понадобились минометные обстрелы мировой войны и сорванные двери нашей квартиры, куда свободно заходил любой встречный и поперечный, чтобы из комнаты моей исчез подаренный ею образок с младенцем Иисусом.

Первый же пробный, то и дело перемежающийся паузами разговор, состоявшийся в сентябре 1898 года в кабинете начальницы монастырской школы на улице Св. Анны, куда Мария Маргит Штилльмунгус вызвала четырнадцатилетнюю Ленке Яблонцаи, чтобы немножко познакомиться с ней (она вызывала к себе всех воспитанниц, в алфавитном порядке), имел решающее значение для обеих. Трудно представить более удачную встречу: среди стольких девичьих лиц, глупо хихикающих, или смущенно-стеснительных, или улыбающихся уверенной, не ведающей бед и невзгод улыбкой, она вдруг заглянула в совсем иное, рано созревшее, трагическое детское лицо; запутанные обстоятельства жизни Ленке она уже знает, но самое девочку, выросшую в доме на улице Кишмештер, в окружении призраков, видит впервые. Ленке же, которая едва не теряет разум – так она тоскует по материнской ласке, – видит перед собой умные глаза женщины, которая рождена быть матерью, совсем не нуждаясь для этого в мужских объятиях; но она не такая мать, как мать Беллы: она умеет любить по-другому и давать другое, выделяющее ее среди многих и многих женщин, монахинь и немонахинь, – великий дар, великая способность находить в человеке человека; Штилльмунгус умеет принимать и то, что чуждо ее натуре, ее не отталкивает ничто человеческое, а человеческое она толкует так же широко, как и ее кумир, св. Августин. К тому же она культурна и образованна – но не так, как в те времена столь многие поборницы женского образования, то есть не кое-как: она с абсолютной уверенностью ориентируется в своей области знаний, она в курсе ее новейших достижений. Она знает своих коллег монахинь, знает себя – и старается узнать всех своих воспитанниц. Ей сразу становится ясно: с таким ребенком, как Ленке Яблонцаи, она еще не сталкивалась. Пусть девочка двигается и говорит как любой другой ребенок, получивший хорошее домашнее воспитание, – монахиня безошибочно чувствует: под школьной формой (доставшейся Ленке от Мелинды) горят семь ран Христовых. «Расскажите свою биографию!» – велит она краснеющей и бледнеющей воспитаннице, у которой волнение вызывает приступ тахикардии, преследовавшей ее всю жизнь, – и начальница знакомится с изнанкой того, что Мария Риккль представила ей лицевой стороной: словно кто-то с помощью тех же самых кулис оборудовал совсем другую сцену. Матушка говорит бессвязно и сбивчиво – но в ее словах есть от чего оттолкнуться; купецкая дочь повсюду твердила: ее несчастный сын, Кальман, стал жертвой поспешного, необдуманного брака; очевидно, то же самое она повторила и в беседе с начальницей. Ленке Яблонцаи ни словом не упоминает о жертве; вместо этого в ее рассказе появляются две причудливые фигуры – правда, они давно уже сошли со сцены, но, может быть, именно поэтому память прирастила им крылья, сделав похожими на ангелов, – это Сениор и Богохульник. «Охарактеризуйте себя, – слышит Ленке Яблонцаи приказ и еще более теряется, – и быстро! Если бы вы были не вы, а некто посторонний, как бы вы представили себя мне?» – «Я – сирота», – говорит Ленке без колебаний; Мария Маргит Штилльмунгус указывает ей, что, во-первых, она, как все люди, дитя божье, а во-вторых, у нее нет оснований жаловаться: пусть действительно рядом с ней не было родителей, но добрая ее бабушка, которую все бедняки города не устают поминать в ежедневных молитвах, и другие члены семьи Яблонцаи ведь не оставили ее без помощи. С этим матушка получает разрешение удалиться и, поклонившись, направляется к двери. «Ленке!» – слышит она, выходя, и в испуге оборачивается. Монахиня стоит, спрятав руки в широких рукавах своего одеяния, в той самой позе, в которой матушка видела ее с тех пор бесчисленное количество раз; на золотой оправе очков, напоминающих скорее какую-то специфическую регалию ее сана, блестит сентябрьское солнце. «Здесь вы не будете сиротой, я вам обещаю!» – говорит Мария Маргит Штилльмунгус и отпускает ее движением руки.

В школе быстро заметили: начальница относится к Ленке Яблонцаи с особым расположением. Выражалось это в том, что монахиня требовала от матушки втрое больше, чем от других, давала ей особые задания, просила прочесть книгу и рассказать потом содержание – и старалась полностью изолировать девочку от домашней среды. Когда матушка была не в музыкальной школе и не у Бартоков, она находилась в школе, где чаще всего и готовила уроки. Отношения воспитанниц заведения с небесами регламентировались строгими правилами: не было дня, чтобы они не проводили в часовне значительное время; на еженедельную исповедь и причащение воспитанницы ходили классами. Матушка, естественно, от всего этого оставалась в стороне, и в таких случаях начальница вызывала ее к себе в кабинет для беседы. Но беседы эти отнюдь не сводились к какой-то индивидуальной духовной дрессуре: Мария Маргит Штилльмунгус разговаривала с Ленке о самых неожиданных вещах; однажды она попросила ее привести в школу собаку Боби, иногда Ленке играла ей на рояле; монахиня расспрашивала, как прошла у девочки неделя, заставляла точно описать, как выглядит купальня Сиксаи, что делают там посетители; взамен она рассказывала о заграничных монашеских орденах, о Риме. Пока Ленке Яблонцаи посещала школу Доци, ее оценивали соответственно способностям, но воспитатели знали, каковы планы семьи относительно ее будущего, и хотя делали все, чтобы девочка, столь мало причастная к полученной при крещении вере, полюбила учение Кальвина, однако псалмов да Библии для этого было мало. Жизнь Ленке так тесно переплелась с католическими обрядами, которые сформировали ее религиозные представления, что все старания изменить эти представления не дали результатов. Хотя ее за это не наказывали, любимицей Доци она, конечно, не стала; когда же она попала в монастырскую школу, по прошествии нескольких месяцев окружающие заметили: реформатка Ленке Яблонцаи пользуется особой симпатией начальницы, она – одна из лучших учениц и, кроме того, важная личность, душу которой церковь должна отвоевать, и потому пусть ее ожидают счастливые и безоблачные годы, пока она не достигнет возраста, когда закон позволит ей вернуться в лоно католической церкви.

Каритас, дивная Каритас, даже в серой монашеской рясе напоминающая пламя, первой сблизилась с матушкой – и это уже само по себе было событием невероятным: Каритас, которую воспитанницы обожали, в общем-то, явно тяготилась этим обстоятельством. И Каритас совсем не свойственны были какие-то противоестественные наклонности: насколько я могу судить по рассказам матушки, монахиня в такой мере удовлетворялась тем, что может положить свою редкую красоту к ногам Иисуса Христа, что она и внимания не обращала на восторженное отношение учениц. Каритас, догадавшись о намерениях Штилльмунгус, и сама почувствовала, что должна чем-то поделиться с Ленке Яблонцаи, и захотела разделить с ней самое для нее дорогое – свою веру. Достигнув пятнадцатилетнего возраста, матушка буквально расцвела, согретая дружеской атмосферой дома Бартоков и материнским теплом Штилльмунгус; из глаз ее исчезли недоверие и тоска; все черты ее, гибкая фигурка, совершенно не способная полнеть, стройные длинные ноги позволяли уже угадать в ней ту исключительную красоту, которая через много-много лет вдруг напомнила о себе, когда чуть ли не в каждом из двух сотен писем с выражениями соболезнования, полученными мною после ее кончины, я читала одну и ту же фразу: «Мы никогда не видели другой столь же красивой женщины». Каритас, сама красавица, предложила матушке Христа и мистическую связь с богом. Матушка рассказывала: она ни слова не понимала из того, что шептала ей монахиня, но ее завораживало то, что вся школа завидует ей из-за симпатии Каритас.

Учителя музыки, господина Хуса, не нужно было призывать, чтобы он обратил на Ленке особое внимание; господин Хус был покорен на первом же уроке: музыкальная пьеса под пальцами воспитанницы на плохо настроенном фортепьяно звучала так, словно играла не девочка-подросток, а зрелая исполнительница, будущая великая пианистка. Матушка играла, то верно следуя нотам, то импровизируя, среди священных стен гремела уверенная и смелая мелодия, классики в интерпретации юной девушки доверяли потомкам то, что знали о мире и о самих себе. А если господин учитель выходил ненадолго из класса, перед ней тут же клали другие ноты, и Ленке Яблонцаи, смеясь, развлекала класс мелодиями из «Гейши» или «Сан-Той»:[109]109
  Модные в конце прошлого века оперетты композитора С. Джонса.


[Закрыть]
«Хип-хоп, деревянная мартышка до утра не доживет…» «Прощай, прощай, жемчужина востока, прощай, мой нежный друг». Если кто-то заглядывал в дверь, песня мгновенно переходила в благочестивую «Аве Мария»; матушка благодаря этим давним урокам музыки любила оперетту «Мадемуазель Нитуш».[110]110
  Оперетта французского композитора Эрве.


[Закрыть]

Мария Алексия находила, что умение излагать мысли у Ленке Яблонцаи далеко выходит за уровень школьных требований, ее сочинения поэтичны, оригинальны, построены не так, как у других; к тому же – что редко совпадает с литературными способностями – девочка удивительно грамотна. Мария Рената не совсем ею довольна: немецкий, правда, дается Ленке легко, но произношение у нее ужасное, Мария Рената выросла на австрийской земле и вздрагивает, когда слышит округлый, четкий выговор; но она никогда не бывает так сердита, как Мария Алоизия, самая раздражительная из сестер. Лицо у Алоизии похоже на маслину; она преподает каллиграфию и, словно маленький злобный цыпленок, на каждом учительском совете пищит на монахинь: воспитанницам и так лишь бы хихикать, но эта Ленке Яблонцаи, если начнет, не может остановиться. Она, Мария Алоизия, подчиняется указанию старшей сестры-начальницы, чтобы Ленке Яблонцаи не мешали быть веселой, но эта девчонка столько хохочет, что подрывает всю дисциплину в классе. «Тем не менее пусть смеется», – холодно прерывает ее Штилльмунгус, и Алоизия на сорокалетии выпуска рассказывает Ленке Яблонцаи: порой она чуть не лопалась от злости, когда приходилось терпеливо ждать, пока Ленке нахохочется. «Досточтимая сестра, – сказала Белла, которая и спустя сорок лет держалась в стенах обожаемой школы как послушная, услужливая и прилежная девочка, – сестра Алоизия, бедной Ленке поневоле приходилось смеяться. На улице все время что-то случалось, и всегда почти во время вашего урока. К сожалению, чаще всего именно тогда там проходили солдаты».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю