355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Магда Сабо » Старомодная история » Текст книги (страница 17)
Старомодная история
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 23:58

Текст книги "Старомодная история"


Автор книги: Магда Сабо



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 33 страниц)

На рождество матушка приготовила Сиксаи подарок. (Праздники на улице Кишмештер, в том числе и рождество, всегда протекали по единому сценарию: в четыре часа пополудни зажигали на елке свечи, вручали подарки, потом был праздничный ужин, после ужина – общие игры, лотерея, которую Мария Риккль любила, как ребенок, и выигрыши в которой: ананасы, финики и кокосовые орехи – были подарками от семьи Ансельма; затем, в обычное время, усаживались есть традиционную рождественскую рыбу, потом Ленке отсылали спать, а взрослые брали карты. На рождество и Новый год играли на деньги; Мелинда и Мария Риккль даже в самых сложных играх проявляли столь невероятные комбинаторские способности, что Илона и – пока жила дома – Маргит без особой охоты садились с ними за стол. Мелинда и купецкая дочь хотели не играть, а выигрывать, и сама игра для них была не столько игрой, сколько пробой сил; Сиксаи, если и соглашался сыграть партию в калабер или тарок, через некоторое время заявлял, что кошмаров он даже во сне не любит, не то что наяву, бросал на стол несколько золотых – Мелинда и купчиха тут же делили их меж собой, говоря Хенрику Херцегу, мол, нечего скупиться, у него еще много осталось, – и спасался бегством. Когда приходило время, Ленке будили, велели одеваться, и вся семья на санях с бубенцами катила по смерзшемуся снегу к церкви св. Анны, куда почти в ту же минуту подъезжал Ансельм с семьей и на украшенных пышными хвойными ветками санках – сам Юниор. Муки Дарваши дорожил своей, полной поэзии католической верой и со снисходительным презрением относился к Эмме, лишенное фантазии рождество которой сводилось к тому, что она брала Библию и читала вслух Евангелие от Луки о рождестве Иисуса.)

У матушки никогда не было своих денег, в буквальном смысле ни крайцара: купецкая дочь считала, что тот, у кого родители – моты, с детства должен учиться бережливости. Ленке вырезала из своей тетрадки чистый лист, вывела на нем красивыми четкими буквами: «Крестному отцу на Рождество от Ленке» – и нарисовала елку и ангела с большими крыльями. Хенрик Херцег удивился, но поблагодарил девочку, дал ей куклу и не стал ее ни в чем разубеждать, пока Ленке однажды робко не назвала его крестным. «Ты слышишь, что она говорит? Дура она, что ли?» – спросила Маргит. «А что, я бы вполне мог быть ей крестным отцом, – ответил Сиксаи; в памяти матушки разговор этот сохранился довольно прочно (Сиксаи был протестантом, но протестантом не воинствующим, он и венчался в церкви св. Анны.). – Хотя Ленке как реформатка куда знатнее меня: в ней ведь кровь одного галерника и знаменитого шарретского еретика. Представляю, с каким бы удовольствием мама зажгла костер под обоими». Матушка со дня смерти Сениора не плакала так горько, но теперь она плакала от стыда. Маргит даже домой ее прогнала в тот день, чтобы не волновала ее детей и не смела больше звать дядю Дюлу крестным: ее крестные – Лейденфросты, но с ними они не знаются из-за матери Ленке, Эммы Гачари, чтоб ей пусто было – ведь дома Рикклей и Лейденфростов сто лет жили в дружбе и родстве.

У матушки, таким образом, оказалась за душой еще одна вина: выходит, она виновата в том, что у нее вроде бы и есть крестные родители, а в то же время их нету; уже одного этого было достаточно, чтобы заставить Ленке плакать, но странные слова Сиксаи ее совсем смутили. В ней старательно поддерживали убеждение, что быть реформатом – как бы носить на себе клеймо неполноценности, настоящий человек – это все-таки католик; реформаты попадут в ад, в геенну огненную, они еретики, потому и нужно ей переменить веру, как только будет возможно, чтобы хоть она могла спастись. Теперь ее лексика пополнилась новым ужасным словом: в ней течет кровь галерника! То есть она не только еретичка, но и потомок каких-то скверных людей, сосланных на галеры; среди ее предков, наверное, полным-полно фигур, вроде Мари Ягер или капитана, который утопил в реке Анну Симон.[98]98
  Мари Ягер, Анна Симон – персонажи газетных сенсаций того времени.


[Закрыть]
Матушка каждый день слышала, как тетя Клари читает попавшие на кухню газеты; кухарку, конечно, интересовало в них совсем не то, что Сениора, она пропускала известия о том, что турки объявили войну грекам, что умер Бисмарк, что началась англо-бурская война, или о том, что кричит капитан Дрейфус, зато с увлечением читала все, что касалось королей, во всех подробностях обсуждала визит германского императора в Венгрию и русского царя – в Париж, а также то, что Франц-Иосиф собирается посетить Дебрецен, в связи с чем на предполагаемом участке дороги, по которому будет двигаться от Главного вокзала карета с пятеркой лошадей, приезжие итальянские каменщики делают новую мостовую. В кухне охотно и подолгу разговаривали обо всем, что касалось знатных особ, и о кровавых и волнующих происшествиях; пештскую поездку Кармен Сильвы[99]99
  Кармен Сильва – литературный псевдоним королевы Елизаветы Румынской.


[Закрыть]
и пикантную историю прекрасной герцогини и Янчи Риго[100]100
  Янчи Риго – известный в то время музыкант, цыган.


[Закрыть]
здесь обсасывали так же долго, как и сенсационный случай с вацским епископом, на которого набросился, потрясая пистолетом, какой-то кровельщик. Когда я была маленькая, матушка рассказывала мне о Саве Танасковиче, убившем ювелира, об алансонской герцогине, сгоревшей на парижском благотворительном базаре, так что от нее и костей не осталось, о Блондене,[101]101
  Блонден – канатоходец, прошедший по канату над Ниагарским водопадом.


[Закрыть]
гуляющем по канату, так, словно они были ее личными знакомыми; она подробно описала мне внешность Луккени,[102]102
  Луккени, Луиджи (1873–1910) – швейцарский анархист, убивший в 1898 г. жену императора Франца-Иосифа.


[Закрыть]
а в связи с каким-то нашумевшим шантажом в тридцатые годы сообщила, что подобное приключилось в свое время и с одним сербским королем, которого шантажировала какая-то танцовщица. Она слышала и запоминала все, что говорили вокруг, ее все интересовало – в отличие от Мелинды, которую по-настоящему интересовали лишь чужие секреты. Всеядное это любопытство принесло один из самых кризисных дней ее детства: среди оставшихся после Богохульника вещей она нашла одну книгу и прочла ее. Книга никогда не попала бы ей в руки, если бы прадед умер не летом и прислуга не получила бы от купецкой дочери наказ не выбрасывать бумагу: пригодится зимой на растопку. В книге были и картинки: поп, тянувшийся к груди молодой дамы, одетой в платье с глубоким вырезом; группа черных фигур в остроконечных колпаках за столом, под распятием, и кто-то жалкий, с завязанным ртом, прикрученный к сооружению, напоминающему скамью, и полуголый мужчина над ним льет воду на закрытое платком лицо.

Ленке прочла книгу от первой до последней строчки, и теперь ее ночи и дни наполнились кошмарными образами книги М. В. Фереаля. Позже, рассказывая мне на ночь сказки, она строила их из тех элементов, которые сама придумала еще в детстве; сказки свои она записала и попробовала опубликовать, некоторые из них действительно увидели свет. Доверчивая Клари, принимающая на веру самые невероятные небылицы, была, конечно же, она сама; за историей о ведьме Борке стояла, очевидно, Мелинда, которая внушала Ленке, что к непослушным детям во сне приходит ведьма и сосет у них кровь, оттого они и выглядят такими бледными и малокровными. Бесчувственное, в смерзшейся шерсти тело собаки Сторожа, выкопанное из снега, действительно возникло перед матушкой в один из вьюжных декабрьских дней на улице Кишмештер; да и волшебные истории вроде «Заколдованного дерева» или «Сада фей» родились там же, на улице Кишмештер, где белокурая девочка, предоставленная самой себе, лишь в своей невероятно богатой фантазии находила спасение от беспросветного одиночества: она обнимала ствол старого дерева, кружилась в медленном танце, населяла феями тонущий в летних сумерках сад, вдохновляясь причудливыми тенями в кустах сирени и таинственным дыханием леса, который и привлекал, и отпугивал ее: ведь за лесом, говорили ей, Паллаг, где жили ее родители и где, как она считала, не желали ее видеть. И вот в мир выдуманных ею историй про снеговиков, про спасенных собак, про волшебное колечко с синим камешком, приносящее счастье, про сову, что приставлена сторожить живую воду, про живущего под корою дерева гнома, про волшебное зеркало, позволяющее читать чужие мысли, если крепко прижать его к сердцу, про аистов, одетых в дебреценскую пастушью шубу, про говорящих лягушек, – в этот мир вдруг врывается книга Фереаля, врывается Севилья, где великий инквизитор, садист и похотливец, заполучает к себе в постель кого хочет, будь то благородная дама из высшего света или монахиня, и даже покушается на честь дочери самого губернатора, а Святейшая Канцелярия обрекает на пытки, на сожжение невинных – из-за того, что они еретики.

После этой книги Хромой надолго отступает куда-то на второй план. Воображением матушки завладевают страшные фигуры Святейшей Канцелярии, она видит, как они пытают свои жертвы, льют им в рот воду, пока человека не разрывает, уродуют им пальцы, ломают ноги, чтобы потом надеть на них позорное рубище и, допросив на трех сложенных крестом поленьях, сжечь на костре.

Одним из самых страшных в жизни Ленке был день, когда купецкая дочь поймала ее за чтением Фереаля; зная книгу чуть ли не наизусть, Ленке все снова и снова раскрывала ее. Мария Риккль была правоверной католичкой, и едва ли не более всего ее взбесило то, что атеист Имре даже после своей смерти показывает ей язык, совращая невинное дитя. В приступе ярости она не только избила внучку и собственноручно бросила в огонь зловредную книгу, но еще и заявила матушке, что такая неисправимая грешница заслуживает самого страшного наказания и она, Мария Риккль, подумает, не известить ли Святейшую Канцелярию о том, что на улице Кишмештер живет малолетняя еретичка, которая только попусту ест свой хлеб. Матушка плакала и умоляла не отдавать ее инквизиции, Мелинда с усмешкой наблюдала эту сцену; у Гизеллы Яблонцаи, как ни странно, не было никаких религиозных предрассудков, она не любила церковь, не любила ни одну из них, в том числе и свою, католическую. А у матушки всю жизнь сохранялись какие-то запутанные отношения с господом и Христом, она и в детстве, оказавшись между католиками и реформатами, не находила общего языка ни с тем, ни с другим и любила только деву Марию, заступницу страждущих, покровительницу женщин, матерей, девиц с не совсем безупречной репутацией, единственную реалистическую фигуру среди слишком поэтичных или слишком сухих, рационалистичных богов-мужчин. После экзекуции Мелинда умыла матушку, положила ей на лоб полотенце и дала понять, что лично ей все равно, читает Ленке Библию или Фереаля, а насчет Святейшей Канцелярии можно не беспокоиться – не нужна Ленке никакой канцелярии. Младшая парка с опасной быстротой приближалась к тому возрасту, который давал ей почти такую же свободу, как замужней женщине.

Гизелле Яблонцаи в год смерти Богохульника исполнилось двадцать; на день рождения она получила канарейку, подарком этим купецкая дочь, хоть и заплатила за птицу и за оборудованную по всем правилам клетку, по сути дела, причинила младшей дочери довольно болезненный укол: птиц дарят или маленьким девочкам, или пожилым дамам. Правда, книга Розы Калочи утешала оставшихся в девстве, что по достижении двадцатилетнего возраста они могут уже не носить детские украшения из коралла и бирюзы и получают право надевать хоть бриллиантовые перстни, но право это было слабой заменой собственной семьи и дома; Мелинду в этой ситуации мало радовало даже то, что ей оставалось всего каких-нибудь пять лет выходить в общество в сопровождении старшей дамы, матери или родственницы; затем, подождав еще пять лет, она получит полную свободу – то есть получила бы, если бы у нее были деньги, если бы, например, ей взялась помочь обрести эту свободу какая-нибудь из теток, сестер Ансельма. Роза Калочи разрешала тридцатилетней женщине вести собственное хозяйство, принимать гостей и даже поддерживать дружеские отношения с соответствующими ей по возрасту мужчинами – «разумеется, в тех рамках, которые подобают утонченной, воспитанной даме». Мелинда отнюдь не вела себя пассивно, в этом ее нельзя упрекнуть, она даже купальню порой посещала, хотя знала, что выглядит при этом далеко не выигрышно, да и в воде она чувствовала себя не так уж хорошо. Если семья не бывала в трауре, купецкая дочь возила ее на все балы, Мелинда неплохо танцевала – но Юниор не случайно дал ей прозвище «Кишмештерские ведомости»: с помощью сплетен она виртуозно натравливала барышень друг на друга, вгоняла их в краску злыми уколами и давала им почувствовать пробелы в их образовании. Мелинда не просто была непопулярна: ее терпеть в городе не могли, и уже не стало Сениора, который кому угодно, хоть самой Мелинде, объяснил бы: третья парка всегда нападает первой, но не потому, что заносчива, – просто она более ранима, чем ее брат и сестры, она знает, что, скорее всего, никому не понадобится, и предпочитает создать видимость, будто она сама всех от себя отпугивает, чем ждать, чтобы ей посочувствовал какой-нибудь хлыщ в клетчатых панталонах и в котелке, разглядывающий дам перед казино. Тем не менее она появлялась везде, где ожидалось общество, даже на катке, под столетними, покрытыми инеем деревьями Большого леса, возле деревянного киоска в виде пагоды; пересиливая робость, Мелинда неловко катилась по льду; кроме Кальмана, не находилось охотников покатать ее на финских санях, лишь Ленке, которая и на коньках чувствовала себя абсолютно уверенно, с ветерком возила свою младшую тетку, ловко и стремительно, как настоящая фея.

Со временем Мелинда организовала настоящую службу информации: матушка должна была под каким-нибудь предлогом забегать в каждый дом, куда вхожи были парки, и разнюхивать, не случилось ли где чего. Так что улица Кишмештер чаще всего знала все обо всем; матушка в сопровождении Агнеш или Аннуш проникала даже в церковь на венчание и докладывала потом, как выглядела невеста; она принимала участие в похоронах, в похоронах военных и самоубийц – там, где сама Мелинда появляться не могла, но знать все подробности случившегося желала не менее сильно. Ленке приносила новости, описывала обряд, местоположение могилы, количество венков, не забывала упомянуть – если хоронили офицера в высоком ранге, – как блестели лошадиные глаза из-под траурной попоны и как ухал полковой барабан. Матушка усвоила главный принцип Мелинды: о других нужно знать все, о себе же не выдавать ничего, особенно в их семье, где столько всего следовало держать в тайне; еще она запомнила следующее: до тех пор пока мир не узнает о какой-то вещи, этой вещи не существует, видимость – важнее реальности. Так вот и получалось, что, пока другие барышни носили розовое или голубое, Мелинда в своем резедово-зеленом или светло-сером знала секреты Дебрецена лучше, чем полицмейстер, и лишь улыбалась своей кривой улыбкой, приходя на вечера и балы, столь популярные в этом, постоянно хмельном от вина и цыганской музыки, летом плывущем в облаке навеваемых лесом густых ароматов, зимами же выглаженном, выструганном степными ветрами, покрытом ледяной коркой городе, – улыбалась, глядя на барышень, которые, все до одной, были красивее и умели готовить чудесные фруктовые блюда, монограммами из цветного варенья стараясь угодить самым почетным гостям званого ужина. Младшая парка всегда ухитрялась сказать нечто такое, от чего все лишь рты раскрывали. Вообще же ее присутствие ценилось: приглашая Мелинду, дебреценские семьи стремились показать, что им нечего скрывать от общества.

Она никогда не хвалила Ленке, даже если была ею довольна. Природа наделила Мелинду таким языком, который вплоть до замужества просто неспособен был произносить ласковые слова, хотя дарить она и умела, и любила. Она посылала Ленке с Агнеш на посиделки, сама оставаясь дома, но потом допрашивала матушку, кто там был, кто что ел и прочее; посылала в балаганы, расспрашивая потом и о них, – собственно говоря, она охотно пошла бы туда и сама, если бы не чувствовала, что ей уже не подобает посещать такие зрелища: Мелинда больше всего на свете боялась показаться смешной. Так, она лишь от матушки узнавала, что в балаганах показывали русалку, потом какую-то кровожадную женщину, которая с топором в руках гонится за удирающим в одних подштанниках мужем, а за спиной у нее – опрокинутый стол и трупы детей; там можно было увидеть и смерть Юлия Цезаря, и битву при Ватерлоо, и извержение Везувия. Отчет Ленке слушала и Мария Риккль, а выслушав, говорила: хороши эти балаганщики, тащат сюда картины, про которые люди и не ведают, что на них нарисовано, – лучше показали бы дебреценское сражение, когда русские ездили на конях вот здесь, по Рыночной улице, в их доме квартировался граф Рюдигер, а в доме Орбана Киша – сам великий князь (семья Орбана Киша состояла в родстве и с Яблонцаи, и с Лейденфростами), вот что пусть покажут, а не Ватерлоо, она вон и сейчас помнит, как расхаживала девочкой меж офицерами и кивер графа все слезал ей на нос.

Порой Мелинда делилась с матушкой и духовным своим багажом. О том, что в 1897 году, будучи во второй раз в Пеште, она, по всей видимости, смотрела «Трильби», я узнала случайно. Есть такая индийская ящерица, геккон; гекко – так матушка называла керосинку, самый любимый ею предмет в хозяйстве, который в старом дебреценском доме давал возможность готовить обед не в дальней, непрогреваемой кухне, а прямо в комнате, не отходя от больного мужа. Я всегда считала, что керосинка получила свое имя от индийской ящерицы: у матушки была удивительная способность давать меткие имена. Но как-то раз, защищая Мелинду, она сказала: тетка часто рассказывала ей что-нибудь; например, она действие за действием пересказала ей всю «Трильби». Название пьесы Дюморье, некогда произведшей фурор на театральных сценах, ничего мне не говорило, я просто не знала ее; но когда я пыталась собрать книги, сыгравшие более или менее значительную роль в жизни матушки, я прочла и эту пьесу. У меня сжалось сердце: одним из действующих лиц «Трильби» был Гекко.[103]103
  Имя Джеко мы даем так, как его произносят венгры.


[Закрыть]
Гекко, собственно говоря, скрипач, этакий полуслуга, полуавантюрист; но он любит Трильби, пытается, во всяком случае, защитить ее, спасти, пока бедняжка Трильби не погибает от взгляда Свенгали. Сколько раз, должно быть, матушка рассказывала в детстве сама себе содержание пьесы, приспосабливала его к своей судьбе: Трильби не может выйти замуж, она – дочь опустившейся, попавшей на панель кельнерши и легкомысленного пьяницы отца, ей не место в порядочной семье, как и ей самой закрыт путь в дом Йожефа. Неужто кто-нибудь не поможет ей? Кто угодно. Хоть Гекко.

В том году, когда Франц-Иосиф присутствует в Кремзине на спектакле и в антракте приглашает к себе госпожу Шратт, Ленке Яблонцаи заканчивает начальную школу; нужно решать, что ей делать дальше. Щуплая девочка умна, преподаватели в один голос хвалят ее за понятливость и склонность к системному мышлению; мадам Пош, учительница музыки, не раз советовала отдать ее в недавно открывшуюся музыкальную школу: по ее собственным словам, сама она теперь может разве что учиться у Ленке Яблонцаи, которая, когда вырастет, станет великой пианисткой. Мария Риккль на совет учительницы и внимания не обратила, но слова Гедеона Доци не оставили ее равнодушной; она понимала: ведь у Ленке Яблонцаи нет и не будет за душой ни гроша, так что ей, Марии Риккль, все равно придется заботиться об образовании внучки, ведь девочка ни на что больше не пригодна, кроме как для умственной работы. Так пускай будет учительницей; кстати, поблизости, на улице Св. Анны, находится монастырская школа бедных сестер-школостроительниц, заведение Шветича, а в нем отделение подготовки учителей – пусть Ленке учится там. Ленке была записана в заведение; Мария Маргит Штилльмунгус расспрашивала Марию Риккль о семейной обстановке, в которой живет новая воспитанница, об особенностях ее характера, задавала вопросы, граничащие с нескромностью, стараясь заранее узнать, какое направление придать воспитательной работе с девочкой, чтобы, выйдя из заведения, та была достойна принять католическую веру, и очень обрадовалась, когда среди множества негативных сторон обнаружила и одну хорошую: Ленке, по мнению ее прежней учительницы, неплохо играет, ей даже предлагали ходить в музыкальную школу. «Записать! – посоветовала Мария Маргит Штилльмунгус. – В заведении бывает много праздников, школа нуждается в хороших пианистах». Матушка не только приняла к сведению, что теперь будет учиться не у мадам Пош, а в настоящей музыкальной школе, но и обрадовалась этому: садясь за рояль, она всегда чувствовала, что даже самое трудное не столь уж трудно. Словно какой-то невидимый, но прочный занавес отделял ее от будничной обстановки дома на улице Кишмештер; музыка была и бегством, обращением в себя, и в то же время чем-то иным – словно ей доверили важное послание, которое она должна сохранить и передать другим, и Ленке вслушивалась, что хочет сообщить в ней, через нее тот, кого давно уже нет в живых. Еще не кончились каникулы, она была свободна и отправилась к Сиксаи. Когда, в купальнике уже, она подошла к бассейну, то не прыгнула в воду сразу, как обычно, – тренер Лайош Виг был с кем-то занят. За шест, протянутый Лайошем Вигом, держалась тоненькая темноволосая девочка, она с напряженным старанием взмахивала руками и поднимала из воды мокрое лицо. На берегу, за барьером, стояло несколько человек: господин в усах и в бороде, дама, то краснеющая, то бледнеющая от волнения, еще одна очень молодая женщина, стройная красивая девушка и мальчик – все они смотрели на пловчиху, которую Лайош Виг как раз отцепил от шеста, и она поплыла уже без поддержки. Стоящие на берегу одновременно осенили себя крестом, девочка в воде, повернув голову, уловила это движение, и матушка заметила ее робкую улыбку. Девочка проплыла бассейн до конца, повернула обратно; семья – по всей очевидности, это была ее семья – провожала ее, идя по берегу, восторженно крича и уже смеясь; Ленке Яблонцаи лишь стояла и смотрела на них. Когда девочка под аплодисменты поднималась по лестнице из бассейна, матушка, по другой лестнице, стала спускаться в воду. На тонкой мокрой шее у девочки висел крестик на цепочке, у матушки на шее не было ничего. В какой-то момент взгляды их встретились; они оглядели и запомнили друг друга – но ни одна из них не подозревала, что в эту минуту встретилась с преданным другом, другом на всю жизнь, до самой смерти, с другом, подобного которому ни одна не встретит больше, с другом, с которым каждая из них захочет встретиться на потусторонних розовых полях, куда удалилась Элен Адэр.

В альбоме у нас сохранилась фотография матушки в четырнадцатилетнем возрасте; это одна из самых абсурдных фотографий нашего семейного альбома.

У подножия какого-то холма или насыпи, поросшей травой и полевыми цветами, танцуют три девушки; одна из них, в середине, – матушка. Все трое одеты в длинные платья, каждая кончиками пальцев чуть-чуть подхватила подол, у матушки выглядывает краешек нижней юбки. Слева от нее – какая-то неизвестная мне, бесформенная, глупо улыбающаяся девица, справа – еще одна, до умопомрачения затянутая, в темном платье, с темным взглядом; очевидно, обе – родственницы по Ансельмовой линии; на голове у всех трех – соломенные шляпки с цветами. У матушки на осиной талии – белая лента вместо пояса, по низу тоже идет белый кант в четыре полосы, на тонкой шее – широкий белый воротничок. Четырнадцатилетней Ленке Яблонцаи, видимо, велено было улыбаться, глядя в объектив, и она выполняет распоряжение. Увековеченное на снимке лицо ее полно иронии. Четырнадцатилетняя девушка находит смешным, нелепым и сам факт, и позу – позу «смотрите, какая я прелестная, беззаботная и веселая юная девушка», – и «ласковое лоно природы», на котором танцуют три «цветущие девы». Глаза матушки сощурены, ее взгляд почти презрителен, она смотрит не в объектив, а куда-то мимо, веки почти закрывают зрачки. Перед девочкой, с которой она встретилась на ступеньках бассейна, стояла непростая задача: она должна была научить Ленке Яблонцаи беззаботно смеяться и радоваться жизни. И она научила ее этому.

Выданный 25 июля 1898 года диплом плавательного заведения Дюлы Сиксаи, отпечатанный в типографии г-на Куташи и представляющий собой лист плотной бумаги, где вокруг печати обвиваются четыре русалки, показывающие зрителям не столько перед, сколько спину и скрученный в кольцо хвост, и где по соседству с подписями владельца, Дюлы Сиксаи, и директора, Яблонцаи, изображены мужчина в полосатых трусах, прыгающий вниз головой и пренебрегающий всеми физическими законами (хотя он летит вверх тормашками, шапочка с козырьком и не думает падать у него с головы!), и две, тоже готовые к прыжку, затянутые, но кокетливые дамы с большими задами, в широких шароварах ниже колен и в полосатых же трико, – диплом удостоверяет, что барышня Белла Барток, пройдя курс в заведении, завершающее испытание выдержала.

Во второй раз с барышней Беллой Барток матушка встретилась уже не в плавательном заведении Сиксаи, а совсем в другом месте – в монастырской школе на улице Св. Анны, во время чтения списка воспитанниц, пред матерью-начальницей Марией Маргит Штилльмунгус и классной дамой Марией Каритас.

На открытие матушку никто из членов семьи не провожал, рядом с ней шагала лишь тетя Клари да бежала трусцой собака Боби, которые расстались с ней у входа в школу: бабушка распорядилась, чтобы с этих пор Ленке ходила в школу одна. Сначала матушка лишь глазела вокруг, рассматривала будущих соучениц, пыталась записать в маленькую тетрадочку имена: Балог, Барток, Биро, Брукнер, Фабиан, Фидруш, Хадхази… всего двадцать четыре имени. Когда девушки одна за другой вставали и кланялись, у Ленке иногда было такое ощущение, что ту или иную она уже видела: то ли на улице, то ли в церкви на мессе. Но в общем-то она чувствовала себя в этот день особенно одинокой, никому не нужной: все девушки попали в училище из католической школы, расставшись друг с другом только на лето, матушка же пришла из заведения Доци и никого здесь не знала; одна отправилась она и домой. Беллу Барток она окончательно вспомнила в тот момент, когда они вышли из ворот. Как в тот летний день на берегу бассейна «Маргит», девушку и сейчас ждали у ворот бородатый мужчина, две улыбчивые дамы, пожилая и молодая, стройная красивая девушка и мальчик с веселыми глазами. Белла Барток вцепилась в сестер, рот у нее не закрывался, пока она рассказывала о событиях этого дня; Ленке Яблонцаи одиноко шагала поодаль. Дойдя до церкви, Бартоки остановились, потом перешли улицу; видя, что Белла вошла в церковь просить помощи господа на пути, на который она вступила, некоторые последовали ее примеру. Двинулась за ними и Ленке; впервые она зашла в церковь сама, без приказания. И покинула храм божий раньше, чем прочие; дома купецкая дочь потребовала у нее список – Ленке протянула ей тетрадку с наспех записанными фамилиями. «Белла Барток? – подняла голову Мария Риккль. – Это, видно, дочка Агоштона Бартока, младшая. Очень приличная семья. Мать не пропускает ни одного собрания женского благотворительного общества». У Бартоков, видимо, в этот день произошла аналогичная сцена, мать Беллы тоже обратила внимание на имя Яблонцаи.

Я помню мать Беллы, Берту Томаноци. Ребенком я смотрела на нее с восторженным и недоверчивым изумлением – а ведь мне не привыкать было видеть рядом с собой добрых фей. Но матушка была фея другого рода – не тихое и ласковое неземное существо, качающееся на нитях-паутинках меж цветами: матушка умела становиться и великаном; если она была волшебной птицей, то уж орлицей, если демоном, то вырывающим с корнем деревья, вызывающим бури, сдвигающим горы Нэком или Ариэлем. Берта Томаноци была однозначна, как плоская призма, она излучала лишь добро, лишь равномерное, без перепадов и вспышек, тепло всеобъемлющей любви. Когда она сказала своей дочери, Белле, что будет рада, если та пригласит в тести внучку вдовы Кальмана Яблонцаи, столь известной своей деятельностью в женском благотворительном обществе, она и сама не подозревала, какой поступок совершила. Она действовала по законам своей собственной натуры; всегда стараясь держаться подальше от того, что не есть добро, она зажимала уши, когда ей рассказывали сплетни, и сердилась на тех, кто слишком много занимался чужой жизнью; если она и слышала что-нибудь о необычном образе жизни Юниора, если до нее и доходило что-то в связи с Эммой Гачари, то все это не имело никакого значения рядом с тем фактом, что девочка воспитана в семье Марии Риккль, а потому во всех отношениях подходит в подруги ее дочке. Когда двери дома на Печатной улице открылись для Ленке Яблонцаи, то перед молчаливой и послушной четырнадцатилетней девушкой с иронической улыбкой словно бы распахнулись ворота Золотой страны из сказочного романа дядюшки Форго; Ленке Яблонцаи наконец узнала здесь то, что отняли у нее на улице Кишмештер – детство.

Население Золотой страны было довольно многочисленным: бабушка Беллы, ее родители, две сестры – Илона со своей семьей и Маргит, готовившаяся в художницы, – брат Ференц, в будущем юрист, а пока лишь гимназист, и сама Белла. В доме постоянно кто-то гостит; дети, с тех пор как научились писать, тоже ведут книгу гостей, просят всех писать и рисовать в альбом, у каждого есть дневник, они импровизируют стихи, музицируют, увлекаются живописью. Здесь регулярно читают художественную литературу, выписывают газеты, и не только политические, но и детскую, «Киш лап» дядюшки Форго; мать Беллы сберегает любой клочок бумаги, на котором оставила след рука ее детей; благодаря ей я получила возможность увидеть у дочерей Беллы первые письма и открытки детей Барток, удивительно талантливые портреты членов семьи и знакомых, выполненные Маргит Барток, и ее же, посланное дядюшке Форго, описание Дебрецена, по улицам которого девочкой ходила моя матушка. «Среди равнин, над которыми возникают и тают зыбкие миражи, среди колышущихся под ветром золотых нив лежит Дебрецен, наш милый город, – пишет Маргит Барток. – Три года назад мы распрощались с гористым Мункачем и приехали сюда, в Альфёльд, куда сердце влечет любого венгра. С тех пор я здесь хожу в школу, дышу дебреценским воздухом; я стала настоящей дебреценской девушкой. Познакомившись с местными условиями, я с радостью пользуюсь возможностью рассказать о них дядюшке Форго. Прежде всего напишу о доме, о милом, просторном нашем жилище, о саде, где я так хорошо себя чувствую. Возвратившись из школы, я сразу иду в беседку, что стоит в дальнем конце сада, меж двух увитых плющом уксусных деревьев, в тени которых я часто сижу с сестренками и братом, готовя уроки или читая «Киш лап». Недалеко от нашего дома находится сад Чоконаи со статуей великого поэта, Михая Чоконаи-Витеза; далее – евангелистско-реформатская Большая церковь с колоколом Ракоци; здесь в 1849 году провозглашена была свобода нации. За Большой церковью возвышается здание знаменитой Коллегии и экономическая школа. От вокзала ходит узкоколейка до самого Большого леса, где слева можно видеть купальню Сиксаи, «Маргит», подлинное украшение Дебрецена; Большой лес с павильоном Добош, дачами и купальнями – чудесное место для прогулок и отдыха. Площадь Дебрецена очень велика. Среди его достопримечательностей самое достойное место занимает зимний театр, дворец Корзо на главной улице и реальное училище Хатван. Дебрецен иногда называют кальвинистским Римом, и не без оснований. Однако немало здесь и католиков – около десяти тысяч, – возглавляет которых недавно приехавший сюда досточтимый Нандор Волафка, для нас, школьниц, предмет безраздельного восхищения и обожания; блестящие его проповеди привлекают в церковь огромное количество народа. Самые известные продукты дебреценской промышленности: медовые пряники, дебреценские бублики, мыло, прекрасный белый хлеб, сало, колбаса, глиняные трубки и т. д. Я бы еще долго могла рассказывать о дорогом нашем Дебрецене – такой это милый, красивый и чистый город».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю