Текст книги "Дома стены помогают"
Автор книги: Людмила Уварова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 20 страниц)
– Хорошо бы успеть…
– Что успеть? – спросил Визарин, сердце его мгновенно упало. – О чем ты, мама?
– Хочу успеть увидеть, кто будет, внук или внучка?
– Зачем ты так говоришь? Как так можно! – воскликнул Визарин, со стыдом ощущая всю деланность своих слов, стараясь глядеть маме не в глаза, а куда-то повыше – на ее лоб, что ли. – Ты же поправишься, ты же сама знаешь, что поправишься, скоро начнешь ходить, и мы с тобой отправимся гулять вместе в Нескучный сад…
Мама медленно покачала головой. Одна тонкая седая прядка упала ей на глаза, она подняла руку, заправила прядку за ухо.
– Не надо, Жора, – сказала мягко. – Ты же понимаешь, это все неправда.
– Что неправда? – спросил он, с болью вслушиваясь в негромкий мамин голос. – О чем ты, мама?
Она не ответила ему, потом начала:
– Я Алису отсылаю гулять. Она не хочет, а я ее гоню на улицу в любую погоду.
– Почему?
– Она ко мне чересчур привязана, я хочу, чтобы она постепенно отвыкала от меня, ведь когда все это произойдет, ей будет все же не так трудно…
– Глупости! – отрезал Визарин, но она с упреком глянула на него ставшими от худобы огромными глазами, и он не нашелся, что говорить дальше.
Вскоре пришла Алиса, как всегда в последнее время веселая, и мама тоже повеселела, обе они наперебой острили и смеялись, а ему хотелось зареветь в голос так, как некогда в детстве…
Потом он ушел, мама сама торопила его:
– Иди, Жора. Лиля тебя ждет, наверное…
И весь день, сидя возле Лили на тещином диване, покрытом нарядным паласом, он был задумчив, рассеян, все думал – о маме, о сказанных мамой словах, о том, что же с мамой будет…
Лиля приставала к нему:
– Почему ты такой грустный? Расскажи мне, почему?
После догадалась. Спросила, ласково щуря слегка припухшие от беременности глаза:
– Ты обо мне волнуешься, милый, да? Места себе не находишь, все думаешь, как со мной будет?
– Да, конечно, но мне ужасно жаль маму.
– Кого? – переспросила Лиля.
– Маму, – ответил он. – Я у нее раньше был.
– Когда?
– Утром, до того, как к тебе ехать, и она сказала, что хотела бы дождаться, узнать, кто будет, – внук или внучка. Можешь себе представить, она ведь все, все понимает, и это так страшно, Лиля, это непереносимо страшно…
Лилины глаза стали внезапно прозрачными, похожими на виноградины. Две продолговатые виноградины с золотистыми точками в глубине.
– А я думала, – сказала Лиля, – я думала, ты тревожишься за меня…
– Я очень тревожусь за тебя…
– Мама! – закричала Лиля. – Ты слышишь? Я его жду, беспокоюсь за него, думаю, как-то он там, в своем Серебряном бору, а он себе по гостям разгуливает…
– Лиля, опомнись! – сказал Визарин. – Какие гости!
– Мама, иди сюда скорей! Ты только погляди на предателя!
Вбежала теща, рыхлая, молодящаяся блондинка, с неважной, сильно запудренной кожей и «халой» на голове. Схватила Лилю, прижала к себе.
– Лилечка, детка моя родная, побереги себя! Тебе вредно волноваться…
– Предатель! – кричала Лиля. – Убирайся от меня немедленно, сию же минуту!
Визарин вышел в коридор, закурил.
«Сумасшедшая, – подумал он с неожиданной злостью. – Что я такого сделал? Чем ее предал?»
Подумал и сам испугался. Это он так о Лиле, о своей любимой, самой прекрасной женщине в целом мире!
Погасил сигарету, вернулся в комнату. Лиля лежала иа диване, очень бледная, глаза закрыты. Теща ринулась мимо него в коридор.
– Скорее. – крикнула на ходу. – Вызывайте «скорую», у Лили началось…
Ночью Лиля родила дочку. Визарин ночевал у Лилиных родителей, каждый час они звонили в роддом, наконец утром узнали: все хорошо, отличная девочка, почти три с половиной килограмма.
И – бывает же так! – примерно через час позвонила Алиса, сказала:
– Только что умерла мама.
Голос у Алисы был спокойный, будничный, словно сообщала что-то самое обычное. Визарин переспросил:
– Что? Что такое?
– Мама умерла, – повторила Алиса.
И Визарин подумал:
«Так и не дождалась, не успела узнать, кто у нее – внук или внучка».
Утром он поехал в роддом, передал Лиле цветы, апельсиновый сок, пирожные, которые у него, кстати, не приняли, и торопливо, бестолково написанную записку.
О том, что умерла мама, он не написал ничего. Теща не советовала.
– Лилечка расстроится, – говорила. – А ее надо теперь оберегать от всяких волнений…
Визарин подумал, что вряд ли Лиля так уж расстроится из-за смерти его мамы, однако решил промолчать.
Возле роддома находилась будка телефона-автомата. Визарин позвонил Алисе, она сказала:
– У меня множество дел, надо в поликлинику за свидетельством, и в загс, и в похоронное бюро, и заказать автобус…
– Я помогу, – сказал он – Говори, что надо…
– Может быть, сюда заедешь? – спросила Алиса.
– Давай встретимся около дома, – сказал он, и она не стала настаивать, поняла, что ему тяжело входить в опустевшую без мамы комнату.
Через два дня маму похоронили на Ваганьковском кладбище.
На похоронах было немного народу: соседи по дому, мамина подруга, когда-то вместе учились в гимназии, Теодор Семенович – отец Лили.
Еще была некая девица, называвшая себя Алисиной приятельницей, Визарин ее отродясь не видел, приятельница была еще более некрасивой, чем Алиса, но, должно быть, неплохой по натуре человек, старалась все время помочь Алисе, чем могла. Впрочем, Алиса не очень-то нуждалась в помощи, она была собранна, деловита, хорошо, спокойно держалась.
Визарин плакал вовсю, а она и слезинки не пролила. Когда он, наплакавшись, все никак не мог заставить себя отойти от маминой могилы, она обняла его и мягко, но настойчиво увела с собой. Он не противился, старался держаться возле нее; в этот день, может быть, самый черный в его жизни, он с какой-то особой силой осознал: единственный по-настоящему близкий ему человек – это она, его сестра Алиса.
Все остальные были чужие, начиная с его тестя, который со скучающим лицом оглядывал соседние могилы, иногда останавливался возле какого-нибудь особенно примечательного памятника и читал надписи.
Даже мамина подруга, седенькая, хрупкая, походившая на гипсовую пастушку, горько плакавшая все время, разве она убивалась только лишь по своей подруге? Она плакала не только потому, что жалела подругу юности, а прежде всего думала о себе, оплакивала свою старость и уже неминуемо близкую смерть…
Должно быть, все те, кто провожал маму, мысленно были уже далеки от нее, кто-то поглядывал на часы, кто-то провожал взглядом пролетевшую мимо птицу, кто-то тихо переговаривался с соседом. У всех были свои заботы, кому-то надо было торопиться на работу, кто-то собирался в магазин, в школу, в прачечную или в кино…
В прошлые годы, когда Визарину приходилось бывать на чужих похоронах, он тоже, случалось, сохраняя прилично скорбное выражение лица, думал о своем и спешил поскорее выбраться с кладбища, очутиться в живой суете города…
– Я решила поминок не устраивать, – сказала Алиса. – Ненавижу этот обычай…
– Нет, почему же? – спросил стоявший рядом Теодор Семенович. – Совсем неплохой обряд, очень древний, а древние не дураки были, соображали, что к чему.
Алиса, сощурив глаза, поглядела на него, должно быть, ей до смерти хотелось сказать ему что-либо резкое, колкое, но она сдержала себя. Сказала сухо:
– А мне не нравится этот обычай, и, надеюсь, брат согласен со мной…
– Да, да, – торопливо сказал Визарин. – Не надо ничего, ни к чему.
Представил себе, как все сидят за столом, над которым горит их семейная люстра, и, проголодавшись изрядно, начинают жевать, сперва вздыхая, грустно, как бы нехотя подцепляя вилкой грибок или огурчик, а потом все более оживляясь, и, уже позабыв о поводе, который собрал всех вместе за столом, весело беседуют, смеются, кто-то даже анекдотик пытается рассказать…
– Нет, – повторил Визарин. – Никаких поминок!
– Поедем ко мне? – спросила Алиса. – Посидим вместе?
– К тебе? – переспросил он. Мысленно увидел комнату Алисы, в которой последний год жила мама, кресло, кровать, книги, которые она держала в руках. – Не могу, – сказал. – Не проси…
Он думал, Алиса будет презирать его за малодушие, но она ничего не сказала. И тогда он попросил:
– Давай поедем ко мне…
– В Серебряный бор?
– Да, куда же еще?
Они доехали до Серебряного бора на троллейбусе, благо от Ваганькова ехать туда было недалеко.
Сидели в троллейбусе друг около друга, молчали. Визарин изредка поглядывал на Алису, она смотрела в окно, но, наверное, не видела ни встречных машин, ни трамваев, ни людей…
«Вот ведь как бывает, – думал Визарин. – Мы с Алисой оба взрослые, можно сказать, очень взрослые, просто уже немолодые, я, к примеру, даже отец семейства уже, а пока была мама, мы были молодые. Да, мы были дети, потому что мама хранила наше детство, и наши радости, и наши ошибки, и еще все, все можно было исправить, и все могло быть хорошо, так, как и должно быть, потому что жила мама, уже старенькая, больная, но самая сильная, сильнее нас, и мы были за ней как за каменной стеной, мы были защищены мамой, как никем никогда»…
Он поглядывал на Алису, и ему казалось, она тоже думает о маме…
Уже был октябрь на исходе, рано темнело, накрапывал дождь.
Визарин открыл калитку, в глубине сада виднелась дача, темные окна, темная, пустая терраса…
– Постой, – сказала Алиса. – Давай пройдемся по саду…
Ему хотелось поскорее в дом, хотелось затопить печку, сесть возле печки, молчать и глядеть на огонь, но он послушался Алису, стал вместе с нею ходить по саду.
Должно быть, днем здесь прошел дождь, мокрые ветви деревьев, как бы нахохлившись, тяжело клонились к земле, пожухлая трава на дорожках была влажной и тусклой.
– А в Москве только чуть-чуть покапало, – сказал Визарин.
– Так часто бывает, – отозвалась Алиса.
Они ходили по саду, держась за руки. И он знал, они снова думают об одном и том же – о маме.
Вот тут она окапывала грядки с клубникой, тут поливала клумбу с анютиными глазками, каждый год она высаживала все новые анютины глазки, тут сажала огурцы и в разгаре лета, бывало, с гордостью вываливала из миски на стол зеленые пупырчатые, в земле, огурчики.
Под водосточной трубой стояла бочка, мама собирала дождевую воду, мыла ею волосы, утверждая, что нет ничего лучше дождевой воды для волос.
На окошке в летней кухне виделись бутылки с наливками, вишневыми, малиновыми, крыжовенными, горлышки бутылок были обвязаны пожелтевшей от солнца и времени марлей. Мама любила варенье, соки, наливки, на банках с вареньем клала сверху бумажки, на которых писала своим крупным четким почерком: «Малиновое варенье 1948 года», «Вишневое варенье 1951 года»…
– А я люблю больше всего черную смородину, – сказал Визарин, отвечая каким-то своим мыслям.
– Знаю, – сказала Алиса. – И еще крыжовенное, верно?
– Верно, но черную смородину больше…
Послышался лай, потом из-за деревьев выскочила Найда, любимая мамина собака, неведомой породы, Алиса считала, что это типичная дворняга, а мама утверждала – это помесь овчарки с лапкой.
Найда была уже старая, шерсть на ней свалялась, глаза были мутные, по целым дням она спала возле своей конуры в дальнем углу сада; когда мама уехала в город, к Алисе, Найда как бы разом одряхлела, стала вялой, безразличной, словно бы постоянно сонной.
Она подбежала к Визарину и к Алисе с громким лаем, подпрыгивая совершенно так, как, бывало, подпрыгивала в дни молодости.
Сначала положила лапы на Алисины плечи, потом переметнулась к Визарину, глаза ее сверкали, добрая разинутая пасть будто бы улыбалась и обдавала жаром.
Но внезапно Найда заскулила, стала быстро бегать вокруг, как бы ища кого-то. Подбегала к Визарину и Алисе и снова отбегала, начиная кружить, то и дело останавливаясь, поднимая морду кверху, тихонько подвывая, будто звала кого-то…
Потом низко пригнулась к самой земле, поползла, прикрыв лапами глаза, и застыла на одном месте.
– А она все поняла, – прошептала Алиса.
Зимой в Серебряный бор перебралась Лиля с дочкой и со своими родителями.
Ее отец, Теодор Семенович, сказал:
– Мы по самое горло сыты коммунальным сосуществованием.
– Да, – подхватила теща. – Так хорошо пожить совершенно отдельно от всяких соседей, своей семьей…
Тесть с тещей заняли мамину комнату, в которой стояла печка со старинными голубыми изразцами. Много лет назад отец специально где-то выискивал эти голубые изразцы, мама говорила, что им никак не меньше двухсот лет.
Когда мама уехала к Алисе, в комнате никто не жил и на даче все сохранилось так, как было при маме, но Теодор Семенович, человек хозяйственный, неуемной энергии, ретиво взялся за благоустройство и ремонт, в конце концов к весне были сломаны все печи, установлен водяной котел, и теперь тепло шло по трубам во все комнаты.
Лиля радовалась:
– Как хорошо! Ни грязи, ни копоти…
Но Визарину не хватало старых уютных печек, которые так приятно было топить сухими дровами и после сидеть, глядеть на огонь…
Комната мамы так же неузнаваемо изменилась, старая мебель была выкинута в сарай, вместо нее появился современный трельяж, новомодная софа, неудобные кресла на тонких ножках.
– Все-таки, прости меня, это все как-то бестактно, – сказал однажды Визарин Лиле. – Я, ты же знаешь, ни во что не вмешиваюсь, но мамину комнату все-таки можно было оставить такой, какой была…
Лиля непритворно удивилась:
– Горик, ты с ума сошел (в отличие от мамы и Алисы, она звала его не Жорой, а Гориком), вместо того чтобы поблагодарить папу за его труд, за все его хлопоты, ты предъявляешь какие-то несуразные претензии…
– Да нет, ты не обижайся, – мгновенно сдался Визарин. – Просто я хотел тебе сказать, что мне как-то больно видеть, что мамина комната уже совсем не та…
– И прекрасно, – прервала его Лиля. – Поверь, тебе куда больнее было бы видеть, что комната выглядит все так же, а Елены Николаевны нет…
– В общем-то, ты права, – сказал Визарин.
– Еще бы! И папа тоже прав, я абсолютно объективна, папа только об одном думает, как бы нам с тобой сделать все лучше, удобнее.
Вернее было бы сказать, что Теодор Семенович предпочитал делать только то, что считал для себя наиболее выгодным и удобным.
И он и его жена были из породы людей цепких, умевших жить, научившихся выбирать в жизни наиболее приемлемые для них дороги.
Они прочно, по-хозяйски разместились на даче, повсюду оставляя следы своего крепкого, устойчивого бытия: в саду между двумя березами висел гамак, теща любила покачаться в нем после обеда, на террасе стоял самовар, тесть признавал чай только из самовара, на кухне уже не было маминых кастрюль и сковородок, на новых, специально купленных полках разместились нарядные кастрюли различных цветов и всевозможные, большие и маленькие, сковородки, в углу висел на особой доске целый набор чапельников, разливательных ложек, ножей для резания мяса.
Казалось, Лилины родители живут здесь с давних пор. И когда Визарин изредка заходил в их комнату, он каждый раз с горечью убеждался, что никто – ни Алиса, ни сама мама, будь она жива, – не сумел бы узнать ее комнату, в которой теперь стены были обиты ситцем, на синем фоне мелкие розочки, софа была покрыта точно таким же покрывалом и на окне висели такие же портьеры.
– Бонбоньерка, – говорила Лиля. – У папы такой вкус! Даже еще лучше, чем у мамы…
«Интересно, что бы сказала Алиса, если бы увидела эту бонбоньерку?» – думал Визарин.
Он старался пореже вспоминать Алису, потому что было мучительно думать о том, что они месяцами не видятся, ничего не знают друг о друге. Но волей-неволей думал о ней, представляя себе, как, должно быть, одиноко и грустно ей живется.
Мать она потеряла, брата, в сущности, тоже потеряла, осталась совсем одна, без родных, почти без друзей, а впереди пустая, одинокая старость, которая все ближе с каждым днем, вот ей уже тридцать девять, не за горами – сорок, потом сорок пять, пятьдесят…
Он собирался позвонить Алисе, но в то же время было боязно услышать ее голос, что-то она скажет и что скажет он ей? Что может сказать?
И он все откладывал свой звонок Алисе со дня на день, потом как-то позвонил, никто не снял трубку, позвонил еще и еще раз, по-прежнему никакого ответа, тогда он позвонил ей на работу, узнал, что она в длительной командировке, на Урале, вернется месяца через два, не раньше.
Одна лишь дочка радовала его, только с ней забывались горькие мысли.
Она постепенно росла, хорошела, сначала походила на Лилю, потом стала все больше походить на него.
Когда она родилась, Визарин хотел назвать ее Еленой, в честь мамы. Ведь мама, может статься, умерла в тот самый час, когда родилась девочка, однако Лиля заупрямилась, наотрез отказалась назвать дочку Еленой.
– Почему? – спрашивал Визарин. – Разве Лена плохое имя? Ты только вслушайся – Леночка, Ленуся, Аленушка, сколько вариантов…
– Нет, – сказала Лиля. – Я еще раньше решила, если будет дочка, то Машка, и никакого другого имени. Хочу Машку!
В конце концов он понял, Лилю не переубедить, и отстал от нее. А Лиля, уже когда надо было идти в загс зарегистрировать девочку, неожиданно сказала:
– Она будет Инной.
– Почему Инной? – спросил он. – Ты же хотела Машу.
– А теперь будет Инной, – решила Лиля.
И девочку записали Инной, и он, привыкнув называть ее Машей, стал привыкать к другому имени.
Инне не исполнилось еще года, когда Визарин ушел с работы, поругавшись с начальником.
Начались долгие, утомительные, подчас бесплодные поиски новой работы. Одна работа устраивала во всех отношениях, но находилась чересчур далеко, пришлось бы тратить на дорогу не менее трех часов в день, другая была неинтересна, бесперспективна, третья оказалась на поверку шарашкиной конторой, ее могли прикрыть каждую минуту, на четвертой работе, которую предлагали Визарину, зарплата была чуть ли не в половину меньше, чем на прошлой.
Он уезжал утром в Москву и вечером возвращался к себе в Серебряный бор, устав от бесконечных разговоров, собеседований, советов, хождений из одного учреждения в другое.
Кроме того, начались затруднения с деньгами, те небольшие сбережения, которые оставила ему мама, неумолимо таяли, а у него самого не было решительно никаких сбережений, и порой, сидя за столом, он слушал, как теща и тесть перебрасываются словами, смысл которых одинаков:
– До того все дорого… Никаких денег не хватит на приличную, не роскошную, а просто приличную жизнь… Расходы растут с каждым днем, а доходов никаких…
Они покупали на свои деньги фрукты и соки для Инны, и каждый раз теща говорила, выдавливая апельсин особой соковыжималкой:
– Это все для Инночки, нам ничего не нужно, но Инночка должна иметь все, чего бы нам ни стоило!
Визарину кусок не лез в горло, было мучительно стыдно, что он, здоровый молодой мужик, в сущности, вместе с женой и с дочкой находится на иждивении двух старых трудолюбивых людей, которые и в самом деле изо всех сил выбиваются ради его семьи…
Правда, Лиля не попрекала его. Большей частью она лежала на тахте, снисходительно принимая хлопоты матери, которая день-деньской суетилась вокруг нее.
Лиля говорила, что плохо себя чувствует, но была розовой, свеженькой, она необычайно расцвела после родов, и, глядя в ее отдохнувшее лицо, не верилось, что она, по ее словам, просто изнемогает от слабости.
Инна орала в своей постельке, Лиля говорила:
– Наконец-то наш папа явился, теперь есть кому заняться вплотную ребенком…
– Помогите, Горик, – говорила теща. – А то у меня уже руки отваливаются…
И он помогал, купал Инну, присыпал ее тальком, укладывал в постель и, когда она плакала, вставал к ней, вынимал из постели, укачивал на руках, расхаживая с нею по комнате. Однажды выстирал ее пеленки и пододеяльник.
Лиля не уставала хвалить его:
– Да ты на все руки мастер!
И так с тех пор и пошло, он стал стирать дочкино белье и даже научился неплохо гладить.
Только тестю было не по душе, что он не работает.
Вечерами он садился за стол, напротив Визарина, прямой, словно железный стояк, краснолицый (по целым дням он возился в саду, и эта работа пошла ему явно на пользу, он поздоровел, разрумянился), тараща выпуклые рачьи глаза, начинал не торопясь, с видимым удовольствием:
– Георгий, я в ваши годы…
В годы Визарина тесть, по его словам, был надеждой всего учреждения, какого-то одесского треста, Визарин так и не сумел запомнить названия треста, опорой начальства и любимцем коллег-сослуживцев.
Нахваставшись вволю, тесть заключал:
– Жить надо уметь, Георгий, поняли?
Как часто впоследствии снилось Визарину это тупое краснощекое лицо с рачьими глазами и слышался медленный голос, произносивший отчетливо, разделяя слога: «Ге-ор-гий…»
Вспоминалось, как, бывало, тесть поучал его:
– Георгий, нельзя разбрасываться, отдавать все людям, поверьте, люди этого не стоят…
– А что я такого отдаю людям? – спрашивал Визарин.
– Не будем спорить, – продолжал, не слушая его, тесть. – Я наблюдаю за вашей жизнью и не одобряю ее.
– Ну и не надо, – говорил Визарин. – Не одобряйте.
– Почему не надо? – возмущался тесть. – Жить надо прежде всего разумно, тогда, естественно, проживешь дольше.
– А что вам не нравится в моей жизни? – спрашивал Визарин.
– Очень многое, например, то, что вы стараетесь всем услужить, а это дурно!
– Не услужить, а помочь, чем могу, – говорил Визарин, чувствуя, как все сильнее растет в нем неприязнь к тестю.
Но тот ничего не замечал, повторяя одно и то же:
– Жить следует разумно, не жертвовать своим временем и своими возможностями ради чужих людей, надо думать в первую очередь о собственной семье, о том, чтобы жене было хорошо и уютно…
– Разве я не думаю о семье? – устало спрашивал Визарин, но тесть только отмахивался от него, должно быть считая, что даже если зять и думает о своей семье, то наверняка решительно недостаточно.
В конце концов все вошло в свою колею, Визарин устроился старшим инженером; зарплата была приличной, и можно было брать еще за отдельную оплату и дополнительные работы по проектированию спортивных сооружений.
Лиля продолжала холить себя, ездила на курорты, большей частью одна, отец обычно «подкидывал» ей на лечение, как он выражался, на ремонт ее драгоценного здоровья.
Уезжала она осенью, когда спадала жара, добрея от предвкушения удовольствий, ожидавших ее.
Визарин каждый раз провожал Лилю, и она кивала ему из окна вагона (она никогда не летала самолетом – панически боялась разбиться) и говорила заученным, рассчитанным на чужое внимание голосом:
– Пиши, милый, не забывай…
– Не забуду, – обещал он.
В сущности, ему никто, кроме дочки, не был нужен. Былая любовь к жене давно перегорела, во многом испарилась, растаяла, словно дым, ее красивое лицо с ласковыми темными глазами уже не волновало его, он с удивлением ловил себя на том, что решительно не скучает по Лиле, она уезжала, а он не только не скучал, но и совершенно не ревновал ее, напротив, ему нравилось пожить без Лили, вдвоем с дочкой.
Инне было восемь лет, когда неожиданно умер Теодор Семенович.
Как она плакала по нем! Буквально захлебывалась от слез.
– Дедушка, миленький, – лепетала сквозь слезы. – Как же так? Неужели никогда, никогда?
Бедный Теодор Семенович! Как будто бы старался разумно жить, заботиться и думать прежде всего о себе и о своей семье, не отдавать чужим людям ни душевных сил, ни энергии, и все равно даже до шестидесяти не дотянул, отдал концы.
Старый эгоист, должно быть, немало бы удивился, если бы мог видеть своими глазами непритворное горе внучки.
Теща недолго пережила его, и по ней Инна тоже долго и горько плакала. А Лиля, как и ожидал Визарин, сравнительно спокойно отнеслась к смерти родителей.
В сущности, можно ли было поражаться Лилиному эгоцентризму, равнодушию ко всем и ко всему, кроме самой себя? И могла ли она вырасти иной, будучи воспитанной подобным отцом?
Лиля говорила вроде бы в полушутку:
– Самое приятное – это прокатить себя в хорошей машине, вкусно накормить, понаряднее одеть себя, разве не так?
И смеялась. Можно было подумать, что она как бы насмехается над кем-то, кто мыслит именно вот так.
Нет, Инна удалась не в их породу. Многое в ней напоминало Визарину маму – открытость, душевная незащищенность, излишняя доверчивость. И еще – полное отсутствие себялюбия, эгоизма, всего того, что было свойственно Лиле и ее отцу.
«Ей будет трудно жить, – тревожно думал Визарин. – Такой ранимой, душевно обнаженной…»
С какой готовностью, даже радостью, он бы отдал всю свою кровь, по капле, за Инну, лишь бы ей было хорошо, лишь бы она стала счастливой!
Однажды, когда Лиля была в очередном «загуле», как он называл ее поездки в Сочи, Гагру или Пицунду, он поехал с Инной в Москву, решив навестить Алису.
Он не позвонил Алисе, задумав нагрянуть внезапно, так, он считал, будет лучше и для него и для Алисы.
Подходя к ее дому, он подумал о том, как давно не приходилось им видеться и что вот уже скоро девять лет, как нет мамы…
Мама вспоминалась ему часто, иногда во сне он говорил с нею, смотрел в ее глаза, полные боязни и тревоги за него, видел ее внезапно поседевшие волосы…
Они поднялись по лестнице, лифт, как и когда-то, был испорчен, по этим ступенькам ходила мама, руки ее касались тех же самых перил…
– Ты что, папа? – спросила Инна, снизу вверх глядя на него.
Ей не довелось знать его маму, но он снова подумал, что все-таки что-то в Инне напоминает маму, ее смешливость, доверчивость, открытость души…
– Сейчас придем к тете Алисе, – сказал он. – Это твоя родная тетя, моя сестра…
Инна кивнула головой, увенчанной огромным капроновым бантом.
Алиса была дома. Похлопала его по плечу, оглядела Инну.
– Похожа на тебя.
– А на маму, как, похожа?
– На какую маму? – спросила Алиса.
– Да на нашу же, на ее бабушку.
Алиса пожала плечами:
– Не очень. На тебя больше. Правда, есть сходство и с мадам.
С давних пор Алиса называла Лилю «мадам». Когда-то Визарин обижался на нее за это, а теперь поймал себя на том, что совершенно равнодушно относится к тому, как она называет Лилю.
Он вошел в комнату, где, казалось, ничего не переменилось. Мамино кресло стояло в углу, мамина кровать была покрыта шерстяным пледом.
Правда, было одно новшество: у окна висела клетка, в ней пел, заливался щегол.
– Как, племянница, нравится птица?
– Нравится, – застенчиво ответила Инна.
– Мне тоже нравится, – сказала Алиса; взяла со стола пачку сигарет «Лайка», щелчком ловко выбила одну, чиркнула спичкой, закурила.
Все ее движения были четки, по-мужски складны и одновременно небрежны.
Она затянулась, выпустила дым из ноздрей.
– Знаешь, почему мне нравится мой щегол?
Было непонятно, к кому она обращается – к брату или к племяннице.
– Придешь домой, а он поет, вроде меня ждет кто-то…
– Заведи собаку, – сказал Визарин.
– Нет, баста! После Найды никого не хочу…
– Сколько ей было бы сейчас лет?
– Двадцать один.
– Сколько лет живут собаки? – спросила Инна.
– По-разному, племянница, вообще-то собачий предел от двенадцати до, примерно, шестнадцати, не больше…
– Как мало, – сказала Инна грустно.
– Не так уж мало, – заметил Визарин. – Ведь у собак один год за семь.
– Как один год за семь? – не поняла Инна.
– Вот, например, собаке, как тебе, восемь лет, значит, по-нашему, по-человечьему, ей тридцать пять, поняла?
– Нет, – сказала Инна. – Папа, сколько тебе лет?
– Сорок два.
– Сколько же это по-собачьему?
– Давай помножим на семь, получается, сейчас скажу… так, значит, двести девяносто четыре года.
– Каков возраст? – засмеялась Алиса. – Солидный, племянница?
– Да, – сказала Инна. – Очень солидный.
– У вас дома имеется какая-нибудь живность? – спросила Алиса.
Инна кивнула:
– Имеется. Черный кот.
Прошлой зимой Инна принесла домой крохотного черного котенка.
– Это еще что такое? – удивленно спросила Лиля.
Она относилась к животным безразлично, ни хорошо, ни плохо, а так, словно ее нисколько не интересовало, сыты они, здоровы ли или нет. Живут себе, ну и пусть живут, ей они, как она выражалась, до лампочки, лишь бы ее не трогали.
Но Инна пошла в его породу: любила и жалела все живое – собак, кошек, птиц, лошадей. Еще совсем маленькой, бывало, просила отца пойти с нею в зоопарк и там подолгу выстаивала возле каждого вольера, возле каждой клетки.
– Как что такое? – Инну искренне удивил вопрос матери. – Это котенок, разве не видишь?
– А зачем он тебе?
– Он мне очень нужен, – ответила Инна.
– Вот как, – сказала Лиля. – Почему же он так тебе нужен?
– У нашей нянечки кошка принесла пятерых котят, ребята разобрали четырех, а этого, черного, никто не хотел брать. Вот я и взяла, потому что черным котам, все говорят, плохо живется, их почему-то все боятся…
Но Лиле уже наскучило слушать Иннины рассуждения, она устало махнула рукой:
– Ладно, делай как знаешь…
Кота назвали Жучок, он прижился в доме, и даже Лиля, любившая все красивое, благосклонно относилась к нему. Жучок и в самом деле был очень привлекателен – пушистый, зеленоглазый, с острыми стоячими ушками.
– Как ты назвала его, Жучок? – спросила Алиса.
– Жучок. Приезжайте к нам, я вас с ним познакомлю.
Алиса хмыкнула.
– Или хотите, я его к вам привезу? – предложила Инна, она была не по годам сообразительна, сразу же поняла все, что следовало понять. – В следующий раз привезу, хотите?
– Нет, не привози, – сказала Алиса, показав на щегла. – Кошки – существа хищные, как увидят птицу, так уж непременно задумают цапнуть…
– Только не мой Жучок, – горячо вступилась Инна. – Он совсем не хищный.
Алиса взяла новую сигарету, прикурила от старой.
– Мне нравится, племянница, что ты за своих друзей вступаешься, так и следует поступать в жизни…
– Даже если друзья и оказываются не такими, какими ты их себе представляешь, – продолжил Визарин.
– И так бывает, – согласилась Алиса. – Но не всегда. Впрочем, племянница, скажу по правде, думай хуже – не ошибешься!
– А я не хочу хуже думать, – сказала Инна. – Я хочу лучше думать…
Алиса выразительно посмотрела на Визарина:
– Действительно, совсем как наша мама…
– Я же тебе говорил…
– Помнишь, мама всегда говорила о людях хорошее? – спросила, помолчав, Алиса. – Не потому, конечно, что хотела польстить, этого за ней никогда не водилось, а просто старалась отыскать что-то, ну хотя бы что-то самое маленькое, но хорошее, ясное…
Визарин усмехнулся:
– Я вспомнил, она про Мазо, отъявленного и закоренелого спекулянта, говорила: «Да нет, он неплохой, он способен и на хорошие поступки».
– Ее спрашивают: «А кто вам говорил, что он способен на хорошие поступки?» Она отвечает: «Он сам. Не могу же я не верить ему…»
Алиса погасила сигарету и почти сразу закурила новую.
– Ты чересчур много куришь, – заметил Визарин.
– Теперь буду меньше, – пообещала Алиса. – Видишь ли, для нас, людей одиноких, сигарета – лучший собеседник, советчик, товарищ, называй как тебе угодно, разве не так?
– Должно быть, в известной степени ты права.
– В любой степени я права. Но теперь у меня появился щегол…








