Текст книги "Дома стены помогают"
Автор книги: Людмила Уварова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 20 страниц)
Рабочие любили ее, персонал боялся и, как полагал Василий, не выносил на дух.
Она могла при всех накричать на толстую вальяжную Дарью Федоровну, кастеляншу профилактория, за то, что та не постелила вовремя чистое белье на постели.
– Дома, надеюсь, у вас чистая постель? – ехидно спрашивала Марина. – Не сомневаюсь, что лилейно-белоснежная. Почему же вы считаете возможным, чтобы наши пациенты ложились на несвежее белье? Объясните, пожалуйста!
Дарья Федоровна пыхтела, толстые щеки ее заливал клюквенный румянец.
– Я проработала в больнице до профилактория чуть не двадцать лет, – пробовала она вставить слово, но Марина безжалостно обрывала ее:
– Ну и что с того? Значит, в больнице от вас страдали больные, а здесь страдают рабочие…
В конце концов, доведенная чуть не до слез, Дарья Федоровна почти торжественно клялась:
– Никогда больше, ни разу в жизни…
Как-то Василий сказал Марине:
– Наверно, они тебя все здорово не любят.
– Кто они? – спросила Марина.
– Твои служащие, все эти нянечки, кастелянши, повара…
Она равнодушно пожала плечами:
– Пусть их. Мне их любовь ни к чему, лишь бы дело свое делали, а как они ко мне относятся, меня это абсолютно не интересует.
И он знал, она не притворяется, так оно и есть на самом деле.
Она была тщеславна и не скрывала этого. На торжественном заводском вечере профилакторию было вручено переходящее знамя района, как лучшему лечебно-производственному учреждению.
Сияя всем своим круглым курносым лицом, влажными, как бы омытыми дождем, глазами, она стояла на сцене заводского клуба, слушала обращенные к ней слова, в которых отмечались ее качества – трудолюбие, добросовестность, преданное отношение к своему делу, неподдельная забота о людях…
А после, в своем ответном слове, прямо по горячим следам она потребовала у директора выделить из директорского фонда некоторую сумму для дальнейшего усовершенствования работы: планы у нее были дерзкие, она мечтала соорудить в профилактории радоновые ванны, а в дальнейшем устроить бассейн с подогретой водой. И, кроме телевизоров в холлах, установить в каждой комнате телевизор.
Они прожили вместе без малого восемь лет. Марине исполнилось уже тридцать восемь, и временами, особенно по утрам, она выглядела очень усталой, даже пожилой. Однако она не сокрушалась, бегло окидывала себя в зеркале взглядом, иногда говорила философски спокойно:
– Всему свое время…
Наскоро кивала Василию и неслась в профилакторий, там ее постоянно ждали неотложные дела, то надо было выбить диетическое питание язвенникам, то получить новую мебель, то хлопотать штатную единицу, которой не хватало для полного счастья, диетсестру, или фтизиатра, или врача – специалиста по лечебной физкультуре.
И вдруг, на тридцать девятом году жизни, оказалось, что Марина будет матерью.
Поначалу она и сама было не поверила. Не может быть! Это какая-то ошибка…
Она долго не говорила Василию, потом однажды призналась, краснея, словно девочка:
– Можешь себе представить? Нет, ты только вообрази!
Василий обалдело уставился на нее.
– Неужели правда?
Впервые он увидел слезы на ее глазах.
– Ты что? – спросил. – Недовольна? Или боишься будущих трудностей?
– Не бойся, – сказала она. – Мы тебя не обременим!
Он засмеялся, обнял ее.
– Уже «мы», – повторил, смеясь. – Надо же так, еще никого третьего нет, а она уже спрягает: «мы»!
Василий полагал, что рождение ребенка отвлечет Марину от профилактория.
И действительно, на какое-то время, пока Марина была в декрете и после рождения девочки, она словно бы немного позабыла о делах профилактория. Но так продолжалось недолго: Тане не исполнилось и года, когда Марина отдала ее в ясли и снова начала работать. И все стало опять как было. Она поздно являлась домой, дома почти все разговоры были лишь только о профилактории, о том, какие нововведения следует провести, что надо выправить, что доделать.
Василий иной раз ловил себя на том, что ревнует жену к этой ее второй семье. Изредка говорил ей:
– Тебе, по-моему, твой профилакторий дороже нашей Таньки…
Улыбкой он пытался смягчить свои слова, но она чувствовала непритворную его обиду и сама улыбалась:
– Не говори глупостей! Танька – одно, а работа – это совсем другое.
Душевная неистощимость ее была поистине поразительна. Она сама признавалась, что на ее энергии можно было бы построить небольшую, ритмично работающую электростанцию.
Василий утверждал, Танька зовет его уверенно «папа», а Марину прежде чем назвать «мамой», запинается, каждый раз сомневаясь, ее ли это мама в действительности.
– Во всех важных жизненных вопросах наша дочь будет обращаться сперва ко мне, – уверял он. – А потом уже к тебе.
– Там поглядим, – отвечала Марина. – Время покажет, прав ли ты…
Но время не успело показать. Тане не исполнилось и семи лет, когда они все трое собрались в отпуск под Киев, на реку Десну, вблизи города Остер. Там жили дальние Маринины родичи, они часто писали ей и в каждом письме расписывали прекрасное житье-бытье на берегу Десны, в тени вековых дубов.
Василий не мог выехать, был конец месяца, в цехе случился аврал. Было решено: пусть Марина с дочкой едут раньше, а он приедет позднее.
Он сам отправился на аэродром, купил жене и дочке билеты на самолет до Киева.
Таня сказала:
– Папа, мы будем очень-очень ждать тебя…
– Я непременно приеду, – пообещал Василий. – Ровно через пять дней.
Он прижался лицом к тугой Таниной щеке. Что за нежная кожа, даже коснуться ее страшно своим небрежно выбритым подбородком!
Он махал рукою издали, когда Таня вместе с матерью шагала по летному полю. Таня поминутно оборачивалась и тоже махала ему маленькой ладонью. А потом она и Марина взобрались по трапу наверх, Марина подняла руку. Он знал, она не различает его издали и подняла руку наугад, догадавшись, что он стоит все там же и глядит ей вслед. И хотя он был уверен, что она не видит его, он тоже поднял руку на прощанье.
Больше ему уже не пришлось свидеться с ними. В ту пору он окончательно лишился сна, по целым ночам лежал, глядя в потолок, смутно белевший над его головой. Читать он не мог, как ни пытался, прямо в глаза снова и снова кидался ослепительный яркий свет июльского дня, на побуревшей от зноя траве летнего поля бежали Танины ноги в красных сандалиях с белыми ремешками, в белых носочках. Потом ноги останавливались, Таня оборачивалась, глядела назад – осмугленные загаром тугие щеки, искрящиеся радостью глаза, негустые светло-русые кудряшки на лбу…
Он силился приблизиться к ней, дотронуться рукой, но она ускользала от него стремительно и неотвратимо. И он опять открывал глаза, и опять над его головой слабо светлел потолок, с улицы доносился приглушенный шум проезжавших по мостовой машин.
Должно быть, никогда не изгладится в памяти телефонный звонок, прозвучавший особенно пронзительно в то раннее летнее утро. Уже два дня прошло, как уехали Марина и Таня, и он собрался через три дня полететь туда же, на реку Десну, ровно через три дня…
На такси, которое везло их от аэродрома к Киеву, налетел грузовик с пьяным водителем за рулем…
– Как погибли? – спросил Василий. – Марина и Таня? Они где?
И снова тот же голос в телефонной трубке, печально, но неумолимо повторял одни и те же, невообразимые, невероятные слова:
– Погибли все пассажиры. И ваша жена с дочкой тоже…
Иногда, много позднее, ему приходили в голову мысли о том, как непрочна, коротка человеческая память.
Марина столько сил отдавала профилакторию, а ее уже никто не помнит из тех, кто отдыхает там; в зимнем саду растут пальмы и лимоны, которые она когда-то привезла из Братцевской оранжереи, в холле на втором этаже стоит рояль, купленный ею, висят на стене картины, которые она подарила профилакторию. А ее не помнят. Спроси на выбор любого рабочего – помните доктора Вышеславцеву, заведующую профилакторием? Из десяти, может быть, трое-четверо ответят, что помнят, остальные не знают даже, немудрено, с каждым днем на завод вливается все больше молодежи…
Правда, однажды ему встретилась на заводском дворе Дарья Федоровна, бывшая кастелянша. Она уже давно не работала, еще больше растолстела, стала настоящей бочкой.
Он бы ее не узнал, но она первая бросилась к нему, схватила за руку, заплакала. Плача, всхлипывая, повторяла все время:
– Я ее, Мариночку, что ни день вспоминаю! Что за женщина была! Сокровище!
И плакала все надрывнее, а Василий, с трудом удерживаясь от слез, удивлялся в душе: «Марина ее донимала, упрекала за нерадивость, а она о ней жалеет. Значит, по-настоящему хороший человек, значит, понимает, что и Марина была по-настоящему хорошей…»
Как-то, когда дома, казалось, уже невмоготу быть, он отправился на Житную улицу, к Евдокии Алексеевне. За эти годы, случалось, он бывал у нее, не часто, но все-таки, не забывал старуху, однажды пришел с Мариной, но, кажется, Марина не пришлась ей по душе, у старых людей свои взгляды, на них не всегда легко угодить. И Марина, надо сказать, отнеслась к Евдокии Алексеевне довольно равнодушно, вскоре же позабыла о ней, как не знала никогда раньше, а Василий, все-таки, изредка, но заходил к ней, принося подарок и что-нибудь вкусное, старуха была охоча до сладкого.
Прошел уже год со дня гибели Марины и Тани, но боль в сердце, казалось, не утихала.
Он изменился, похудел, первая седина засветилась в русых, сильно поредевших волосах. Он стал угрюмым, еще более молчаливым, чем раньше. Ночами часто не спал долгими часами, лежал, думал, вспоминал.
Иногда, когда все-таки удавалось заснуть хотя бы ненадолго, ему снилась то Марина, то Таня, Марина говорила что-то. Просыпаясь, он никак не мог вспомнить ни одного слова, а Таня во сне казалась неизменно веселой, смеющейся, на розовых щеках вспыхивали ямочки, блестели белые, чистые зубы. Порой она виделась ему такой, какой была в тот, последний, раз на летном поле, бежали быстро ее легкие ножки в красных сандалиях с белыми ремешками, ветер трепал волосы надо лбом, она оборачивалась, улыбалась ему, исчезала где-то вдалеке, сколько он ни пытался во сне разглядеть, куда она скрылась, так ни разу ему не удалось ничего увидеть.
Потом он просыпался и долго лежал, закрыв глаза, стараясь не думать и не вспоминать. Иногда ему удавалось снова заснуть ненадолго, без снов, словно в воду с головой, в темную, без единого просвета воду…
Евдокия Алексеевна словно бы законсервировалась, нисколько не изменилась за все эти годы, все такая же маленькая, шустрая, подвижная, на глазах большие очки с толстыми стеклами.
Сидели, пили чай из давнего знакомца-самовара, время от времени поглядывали друг на друга.
– Постарел ты, тезка, – сказала Евдокия Алексеевна, с легкой руки своего мужа она тоже звала Василия тезкой. – Весь какой-то пооблинялый стал…
Василий равнодушно махнул рукой.
– Пооблинялый, говорите? Ну и пускай, стало быть, время пришло.
– Нет, милый, твое время еще не пришло, – сказала она. – И еще не скоро придет.
– Пришло, – упрямо повторил он. – И пускай…
Она неторопливо покачала головой.
– Зачем ты так, тезка? Жизнь ведь еще не кончена, жизнь, она знаешь какая? Всякая, самая что ни на есть разнообразная.
Он усмехнулся:
– Да уж знаю, какая она, жизнь, и на ощупь и на вкус знаю.
Помолчали оба немного. Потом Евдокия Алексеевна начала опять:
– И все-таки, тезка, поверь мне, старому человеку, хороша жизнь, до чего хороша, вон, гляди, небо голубое, по небу барашки бегут друг за дружкой, и трава какая зеленая, и ветер листья на деревьях колышет. Я хоть и слепая почти, а все небо вижу и облака, и от этого на душе теплее становится…
Внезапно Василий не выдержал. Он долго крепился, а тут не выдержал. Слезы полились по его щекам, по резким складкам вокруг рта, которые обозначились вроде бы недавно.
– А они… – прошептал он. – А они ничего не видят, не знают, ни Марина, ни Танька моя…
Евдокия Алексеевна молча обняла его, почти насильно положила на свое плечо его голову.
– Поплачь, милый, не держи в себе слез, глядишь, полегчает…
Теплый, негромкий ее голос, узкое плечо, к которому он прижался, рука, которую он ощутил на своей щеке, все это невольно успокоило его.
Он затих, по-прежнему прижимаясь щекой к ее плечу. А она все гладила, все гладила его по руке, по голове, по лицу…
Был уже вечер, когда он собрался уходить. Она вышла его проводить. Стояла возле калитки, снизу вверх глядя на Василия, маленькая, уютная, улыбчивая.
Он обвел вокруг себя взглядом.
– Хорошо у вас, – сказал.
Она вздохнула.
– И я так тоже считаю, хорошо, лучше и быть не может. Да ненадолго все это.
Он спросил:
– Почему ненадолго?
– Переселяют нас.
– Переселяют? Куда же?
– Не знаю. Наш дом ломать будут, тут какую-то, говорят, новую домину отгрохают чуть ли не на двадцать этажей. А нас всех кого куда…
Она зябко поежилась.
– Если бы ты знал, до чего неохота уезжать отсюда! Здесь, можно сказать, вся жизнь, вся как есть прошла, здесь мы с Васей почти полсотни лет прожили, отсюда, думала, меня ногами вперед выносить будут…
– Не надо об этом думать, – сказал он. Она спокойно возразила:
– Почему не надо? Мне в самый раз о таком вот толковать, тебе, к примеру, рано, а мне – в самый раз!
Снова вздохнула, кутаясь в вязаный платок, который Василий помнил, кажется, с самого детства.
– Здесь живу, вроде бы и не одинокая, кругом одни знакомые, кто меня издавна знает, кого я сызмалетства помню. А там, где-нибудь в другом районе, ни я никому не нужная, ни мне никто не знакомый.
Неожиданно для себя он произнес:
– Хотите, я с вами поеду?
– Как это со мной? – не поняла Евдокия Алексеевна.
– Очень просто, отдам свои комнаты и пропишусь к вам, вместе жить будем, хоть здесь, хоть в новом районе.
Улыбка тронула ее губы.
– Что-то я тебя, тезка, не пойму.
– По-моему, все очень просто, не понять трудно. Я к вам…
– Это я понимаю, – перебила она его – Только зачем тебе? Ты еще мужик молодой, в самой поре, еще женишься, найдешь свое счастье, свою судьбу, зачем же тебе с какой-то старухой вместях селиться?
Он ответил серьезно:
– Вы для меня не какая-то старуха, а самый теперь на всей земле близкий человек, ближе вас никого у меня нет…
Но она не согласилась с ним:
– Ни к чему тебе это, тезка. Зачем?
– Может быть, вы не хотите, чтобы мы вместе жили? – спросил он.
– Да что ты, – почти испуганно возразила она. – Неужели думаешь, не понимаю, что с тобою вдвоем мне куда как веселее и лучше будет? Ведь когда дома одна-одинешенька, до того иной раз тоска за душу берет…
Он подумал о том, что и его, случается, тоска берет за душу и никуда от нее не деться, никуда не скрыться. Одно утешение – хорошенько устать на работе, так, чтобы прийти домой, ни о чем не думать, не вспоминать, сразу валиться в постель, закрыть глаза и упасть в темную, без дна пропасть…
И еще он подумал, что стал бояться свободных дней, праздников, выходных, когда не знаешь, куда себя приткнуть, потому что мысли о невозвратном не покидают ни на минуту…
Когда он шел навестить Евдокию Алексеевну, он и не рассчитывал как-то переменить свою жизнь. Вдруг в один миг предложил ей поселиться вместе и, выговорив то, что хотел, внезапно обрадовался. Да, должно быть, это самое верное решение! И ни к чему отступать от него. Вместе им будет теплее, легче, кончится постылое одиночество как для него, так и для нее. И, приходя домой, он уже не будет томиться в четырех пустых стенах, ему будет о ком заботиться, с кем говорить и вспоминать…
Но она все еще противилась. Она, должно быть, боялась как-то обременить его, связать ему руки.
– Я уже старая, – сказала. – Всяко со мною случиться может. Вдруг тяжело заболею или окончательно слепою стану, грузом у тебя на руках повисну, что тогда?
– А если бы моя мать заболела, разве я бы ее бросил? – спросил он.
– Я не мать тебе, – сказала она. Он произнес по-прежнему серьезно:
– У меня кроме вас никого-никого на всем свете…
Она хотела было сказать снова, что его одиночество ненадолго, что он еще найдет свою судьбу, и все может повернуться иначе, и он не будет одиноким, но посмотрела на его лицо, которое помнила тем, юным, без единой морщинки, беззаботным, открытым.
Сколько лет прошло с той поры? Наверное, с четверть века, никак не меньше. Теперь на нее смотрели его глаза, усталые, в сетке морщин, слегка сощуренные, в темноте она не видела седину, щедро осыпавшую его волосы, но ей казалось, она видит все – и седые пряди, и резкие морщины на лбу, на щеках…
Теплое, почти материнское чувство к этому человеку охватило ее. Она взяла его руку, сжала ее обеими своими ладонями, он наклонился к ней, обнял ее худые плечи другой рукой, и так они долго стояли без слов, молча, думая об одном и том же…
Старший брат
Рассказ
Когда Козырев вышел из дома, навстречу ему попалась почтальонша Дуся, которая хорошо знала чуть ли не всех проживавших в близлежащих домах. И не только по фамилии и по имени-отчеству.
Если спросить ее про кого-либо, мгновенно ответит, где учится или работает, женат ли, сколько детей и какого примерно возраста дети.
– Василий Михалыч, – прокуренным голосом проскрипела Дуся, – а ну, получайте, прямехонько в собственные руки…
Остановившись, быстро отыскала среди многих писем и открыток нужный конверт.
– Вот оно…
Козырев мельком глянул на обратный адрес: откуда-то из Винницкой области, село Точечки, какое смешное и в то же время теплое название, пониже написано «Отряд номер пять».
«Вот еще, – подумал Козырев, – Винницкая область, Точечки, и отряд номер пять, не иначе, какая-то ошибка…»
Еще раз глянул на конверт, адрес точный, правда, без индекса: Москва, Ульяновская, дом… квартира… Козыреву Василию.
Все вроде бы верно.
«Ладно, после прочту», – решил Козырев, подходя к троллейбусной остановке.
В этот самый момент и подошел нужный троллейбус.
Козырев сел у окна, стал глядеть на улицу, которая текла за окном, безостановочно и неиссякаемо, словно река…
Козырев ехал в строительное управление, с которым они уже свыше года тому назад заключили договор на соцсоревнование.
Надо было, как выражался начальник Козырева, знаменитый на всю Москву строитель Кадочкин, «уточнить некоторые моменты и различные обстоятельства».
Выражение это отличалось уклончивой туманностью, но Козырев, работавший с Кадочкиным уже свыше двадцати пяти лет, понимал, что хотел сказать Кадочкин.
Козырев ехал долго, троллейбусом, метро, автобусом, пока наконец не добрался до Ясенева. Однако прораба Михеичева, крайне ему нужного, не оказалось на месте, а без него и не с кем было вести разговор.
На обратном пути Василий Козырев стал думать о том, что следует нынче сделать.
Первым делом надо бы обязательно узнать, как обстоит дело с его заявлением о расширении жилплощади. Они жили в двухкомнатной квартире – он с женой, сын-студент и замужняя дочь с мужем.
Каждому ясно, как тесно им впятером, тем более что дочь к осени должна была родить, а сын, что ни день, грозился:
– Вот женюсь на Вале и приведу ее сюда…
Козырев с женой переглядывались, жена боязливо спрашивала:
– Алеша, да ты что? Серьезно?
А Козырев молча сдвигал густые, чуть заиндевевшие сединой брови. Это была давняя привычка: чем труднее ему приходилось, тем упорнее молчал…
Когда жена осталась с Козыревым вдвоем, она сказала:
– Может, он передумает? Вдруг переметнется от Вали к какой-нибудь москвичке с комнатой?
Но тут же застыдилась своих слов, потому что Валя давно уже упала ей на сердце, о другой жене для сына и думать не думала. Конечно, жаль, что Валя не москвичка, а из Тобольска, в Москве у нее площади нет и не предвидится. Но что поделаешь?
Ведь главное – взаимная любовь, молодым надо создать все условия, а они, старики, и на кухне перебьются, уж как-нибудь…
Козырев вдруг вскипел:
– Еще чего! Может, вообще на лестничную клетку переехать? Или, того лучше, на Ваганьково, на вечное житье?
Потом, однако, отошел, остыл и, уже виновато поглядывая на жену, пообещал непременно выхлопотать для них большую квартиру.
У жены его был покладистый характер, она сказала:
– Я тебя понимаю, ты не думай, что не понимаю, просто обидно: людям хорошие квартиры строишь, а собственной семье не можешь приличного жилья раздобыть…
Он выслушал жену и еще раз пообещал во что бы то ни стало добиться в жилуправлении большей квартиры, в крайнем случае – отдельную однокомнатную для сына.
Погруженный в свои мысли, Козырев позабыл о письме и вспомнил о нем лишь тогда, когда подходил к своему управлению, полез в карман за сигаретами и наткнулся на конверт.
Поднявшись к себе, он первым делом стал читать письмо. Да, оно было адресовано ему.
«Здравствуйте, Василий Козырев! Простите, мы не знаем вашего отчества, но понимаем, что к вам относиться без отчества уже нельзя, вы, наверное, в солидном возрасте. Пишут вам ученики школы села Точечки, пятый отряд. Мы разыскали останки боевого летчика и его самолета, в лесу, рядом с нашим селом, в планшете летчика мы нашли письмо, которое летчик писал домой.
Конечно, ничего нельзя было разобрать, но мы послали письмо в специальную лабораторию и недавно получили ответ. Летчика зовут Сергей Козырев, он писал письмо брату Васе в Москву. И хотя в лаборатории не все смогли разобрать, все-таки что-то, как видите, разобрали. Мы отыскали полк, в котором служил ваш брат, и списались с бывшим командиром, полковником в отставке, он теперь живет в Краснодаре, и он подтвердил, что Сергей Козырев – храбрый летчик, пропал без вести в сорок втором году, что у него были родители и брат Василий в Москве. Он помог нам найти ваш адрес, конечно, может быть, вы уже здесь не живете, поменяли адрес, мы вообще ничего не знаем о вас, но мы надеемся, что наше письмо дойдет…»
Дальше Козырев не смог читать. Голова вдруг стала тяжелой, словно что-то грузное разом обрушилось на нее.
Брат, Сережа…
Он помнил брата очень ясно, словно только вчера с ним расстался. Ему шел пятнадцатый год, когда он провожал брата на фронт.
Было очень жарко, августовское солнце палило нещадно.
С деревьев, растущих во дворе, медленно слетали пожухлые от жары листья.
Отец с матерью и он, Вася, проводили Сережу до военкомата. Сережа сказал:
– Дальше не надо, я и сам управлюсь…
Он был весел, часто и охотно улыбался, и отец тоже улыбался, только мать была грустной, подавленной, молча поглядывала на Сережу прищуренными от яркого солнца глазами.
Сережа пытался рассмешить мать, вдруг начал вспоминать о том, как однажды летом в деревне пошел вместе с матерью в лес по грибы и там набрал полное лукошко бледных поганок, и мать велела выбросить поганки, а ему было жаль расставаться с ними, и он спрятал грибы в сарае, решив наутро разжечь в лесу костер и пожарить их на сковородке, но утром мать пошла в сарай зачем-то и наткнулась на его грибы. За ночь они окончательно раскисли, превратились в кашу.
– Я как увидел, что с ними сталось, так чуть было не разревелся, – сказал Сережа. – Помнишь, мама?
Слабая, вымученная улыбка мелькнула на губах матери.
– Помню, как же не помнить…
Потом Сережа сказал Васе:
– Теперь ты у нас в семье за старшего…
– А я что же? – возмутился отец. – Или я не мужик?
– Ты, папа, аксакал, – ответил Сережа, и отец улыбнулся: это было новое слово, и вычитал Сережа однажды его в какой-то книге, и сыновья стали с той поры в шутку называть отца «товарищ аксакал»…
Потом они вернулись домой, отец, мать и Вася, отец вышел на кухню, стал курить, одну папиросу за другой, и мать, обычно укорявшая его – зачем куришь? Всем нам воздух отравляешь! – на этот раз ничего ему не сказала.
Они долго не ложились спать в тот вечер, все вспоминали о Сереже, о том, какой он был маленький, как учился, с кем дружил, вспоминали разные смешные или, наоборот, невеселые истории, которые случались с Сережей, а утром отец и мать пошли в военкомат узнать, где Сережа, уехал или все еще здесь, в Москве, и там им сказали, что вчера же вечером Сережа уехал…
Спустя примерно десять дней они получили письмо от Сережи, всего лишь несколько торопливо написанных слов:
«Я живой, не беспокойтесь обо мне, уже был боевой вылет, надеюсь и в дальнейшем не подкачать…»
Письмо было веселым, и они, все трое, перечитывали его, каждому хотелось еще раз вслух произнести то, что написал Сережа. Прояснев лицом, мать сказала:
– Я верю, все будет хорошо…
И отец согласился с нею:
– Конечно, все будет хорошо. Мы, Козыревы, – народ крепкий, нас так скоро не сломаешь, не согнешь…
И еще одно письмо пришло от Сережи месяца через полтора, что ли, Сережа писал, что все в порядке, что их полк перебазировали…
Они вновь и вновь перечитывали немногие строчки, потом мать спрятала второе письмо туда же, где хранилось первое, – в шкатулку, стоящую на комоде.
– Здесь буду складывать все Сережины письма, – сказала.
Незадолго до Нового года они получили письмо от заместителя командира Сережиного полка подполковника Лазутина. Подполковник писал, что Сергей Козырев – храбрый летчик, что у него на счету три сбитых фашистских самолета и командование благодарит родителей Сергея за то, что они сумели воспитать такого прекрасного, храброго и отважного сына…
Это письмо мать положила в ту же шкатулку, где хранились два Сережиных письма.
Но больше писем от Сережи они так и не дождались.
А ранней осенью получили извещение, что Сережа пропал без вести.
Мать долго болела тогда, отец и Вася по очереди ухаживали за нею и сумели выходить ее, она стала поправляться, даже начала понемногу выходить из дома на улицу.
Отец говорил Васе:
– Нас двое мужиков, мы должны мать оберегать от всех забот…
И они попеременно ходили в магазин, отоваривали карточки, мыли полы, стирали белье, а когда они уходили, мать переделывала за них всю работу – перемывала полы, перестирывала белье и, случалось, готовила какой-никакой обед…
Все годы, вплоть до последнего часа, мать не уставала ждать Сережу. Иногда на улице вдруг хватала отца за руку:
– Погляди, вон видишь? Вылитый Сережа…
Отец поначалу догонял того, кто казался матери похожим на Сережу, вглядывался, в сердце его подчас оживала безумная надежда, но потом, уже постепенно привыкнув к тому, что надежде не суждено сбыться, говорил матери:
– Будет тебе… Перестань, хватит…
Мать знала, что умирает, но этого не боялась нисколько. Как-то сказала:
– Может, с Сережей там повстречаюсь…
Но тут же воскликнула:
– Нет, он живой! Живой! Нет, он живой, он не мог умереть, он же и не жил еще, совсем не жил…
В ту пору Вася уже женился, его жена приняла на себя заботы о доме. Мать после говорила Васе:
– Смотри не обижай ее, она у тебя хорошая…
Умерла мать тихо, под утро, когда все спали.
Первым проснулся отец, глянул на нее, вдруг закричал громко:
– Клава, что с тобой? Да отвечай же, Клава…
Прибежали из соседней комнаты Василий с женой, остановились в дверях, на кровати лежала мать, странно успокоенная, даже словно бы улыбающаяся, а отец на коленях, возле нее, голова на подушке рядом с ее головой…
«…Как хорошо, – подумал Козырев, сложив исписанный листок. – Как хорошо, что я остался жить там же, где мы все жили раньше. Ведь всяко могло быть, могли же давным-давно переехать на новое место, и письмо это так бы и не дошло до меня…»
Жизнь Козырева в общем сложилась удачно. Хорошая семья. С женой прожил в согласии многие годы, конечно, зарплата могла бы быть побольше и квартира попросторней, но разве бывает так, чтобы человеку всегда и во всем везло? Чтобы всегда и всем быть довольным и не желать ничего лучшего?..
С годами все еще точила, не давала покоя мысль о брате. Он даже не ожидал, что будет так тосковать о нем. Оказалось, что был привязан к Сереже даже сильнее, чем к отцу и к матери. Может быть, потому, что брат всегда, с раннего детства был рядом…
А может быть, потому, что он, младший, гордился братом: брат пошел работать на завод, а потом уехал учиться в летную школу куда-то на юг. На каникулы приехал стройный, подтянутый, новенькая форма и фуражка, надетая чуть набок, очень шли к нему, тогда в первые, да и в последние свои каникулы он все дни проводил с младшим братом, вместе ездили купаться, вместе ходили в кино, на стадион, и отец подчас шутил:
– Лучше бы какую-нибудь девчонку нашел, чем с Васькой ходить…
Но брат отвечал:
– Это все успеется, а мне хочется с братом побыть, когда еще я его увижу?..
Каждый раз, бывая на стадионе, Сережа «болел» искренне, неподдельно, то и дело вскакивал с места, кричал: «Судью на мыло!», «Переиграть…»
Однажды, когда они возвращались домой после соревнований по бегу, Сережа сказал:
– Знаешь, кого мне жальче всех? Того, кто пришел вторым. Не пятого, не третьего, не двадцатого, а именно второго.
– Почему? – спросил Вася.
– Потому что счастье было очень близко – и вдруг все сорвалось…
– А ведь верно, – сказал тогда Вася. – Верно! Как это мне не пришло то же самое в голову?
И с невольным удивлением поглядел на брата. Вот он какой, его брат…
В соседнем доме жил школьный приятель Сережи, Костя, удачливый, сдержанный, типичный маменькин сынок.
Сережа после школы поступил на завод, а Костя пошел в университет, учился лучше всех, беспрестанно хвастался:
– Все педагоги считают, что я несомненно талантлив…
Вася спросил Сережу:
– Неужели он тебя не раздражает?
– Еще как! – ответил Сережа. – Но я стараюсь не слушать, как он хвастает…
– А я не могу, – признался Вася.
В конце концов и Сережа не выдержал. Однажды сказал Васе:
– Я дал ему «Три мушкетера».
– Зачем? – удивился Вася. «Три мушкетера» была самой любимой Сережиной книгой, он вообще терпеть не мог одалживать свои книги, тем более, что о Косте было издавна известно, что он «зачитывает» книги. А потом исчезает надолго.
Сережа сказал, округлив глаза:
– Я пожертвовал этой книгой, зато мы больше с тобой его не увидим…
И в самом деле, Костя преспокойно «зачитал» книгу и перестал, таким образом, появляться у Сережи. Уезжая в летную школу, Сережа сказал:
– На будущий год возьму тебя, вместе поедем куда-нибудь «дикарями» на юг, к морю, хочешь?
– Ты еще спрашиваешь, – ответил Вася.
Он ждал будущего года, подсчитывал, сколько дней, недель, месяцев осталось до лета. И лето наступило, Сережа приехал, однако спустя четыре дня уехал, но уже не в школу, а на фронт.
О, как хотелось порой вернуть те прошлые, беззаботные, веселые дни, когда они вместе со старшим братом подолгу не спали ночью, говорили о всякой всячине, потом днем уезжали на стадион, или в Серебряный бор купаться, или же шли в кино, в который раз смотреть «Бесприданницу», «Чапаева», «Юность Максима».
Поначалу Вася надеялся, что брат вернется – не может не вернуться, ведь многие рассказывали о том, как возвращались домой те, кто пропал без вести. Даже те, о ком сообщали в похоронках: «Погиб смертью храбрых» – случалось, возвращались домой, уже оплаканные родными, не надеявшимися когда-либо увидеть их.








