Текст книги "Дома стены помогают"
Автор книги: Людмила Уварова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 20 страниц)
Ранней весной
Повесть
В середине мая, весна была в тот год необычно холодная, шел некто Визарин по берегу Москвы-реки, в Серебряном бору.
Уже стаял снег, и молодая трава мягко зеленела на лугу, неподалеку от пляжа. На Москве-реке появились первые баржи, время от времени проплывали длинные тренировочные байдарки, в них глубоко, подняв колени, сидели гребцы в разноцветных майках, усердно работая веслами.
Чуть поодаль, на холме, стояла старинная церковь, над куполами ее несмолкаемо кричали галки, кругом раскинулись домики, насчитывающие не один десяток лет.
Визарин помнил эти домики, пожалуй, с тех пор, как помнил самого себя, тогда они были новехонькие, только-только выросли вдоль Москвы-реки, сладко пахли свежим тесом, хорошо отструганным деревом, смолой.
Визарин был еще не стар, но и далеко не молод: было ему за пятьдесят.
День кончился, но вечер все медлил спуститься, небо было еще светлым, словно бы таило в себе близкие лучи солнца, теплый ветер пролетал над водой и скрывался снова.
Вокруг было безлюдно, очень тихо. Визарин знал, так будет недолго, каких-нибудь две-три недели, а потом пляж усеют тысячи купальщиков, и на Москве-реке будет стоять непроходящий шум от множества голосов, повсюду растянут пестрые зонты, тенты, в различных концах зазвучат бесчисленные гитары.
Навстречу Визарину бежал длинноногий спортсмен в малиновом свитере. Он вихрем несся на Визарина, обдав его здоровым, крепким запахом пота; Визарин успел разглядеть его толстую, как бы литую шею, жесткий бобрик коротко стриженных волос, спесивое лицо с огневым румянцем на щеках.
«Как же он доволен собой, – подумал Визарин, – как откровенно любуется каждым своим движением, потому, наверно, ему хорошо, сладко живется…»
Он обернулся, проводил взглядом спортсмена, потом снова пошел вдоль берега, а вечер между тем уже наступал медленно, но неотвратимо, темнее становилось небо, затихала река, отражая в спокойных своих водах первые, неясно мерцающие звезды.
Из-за кустарника, ожившего к весне, показались двое, прошли вперед, оба высокие, одинаково одетые в джинсы; они шли в обнимку, иногда он наклонялся к ней, она поворачивала к нему голову, должно быть, они целовались.
«До чего у современной молодежи все просто и обыденно, – сердито подумал Визарин. – На виду у всех, не обращая ни на кого и ни на что внимания, обнимаются, целуются, милуются. Нет, мы такого себе не позволяли…»
Подумал и тут же высмеял себя. Вспомнил: когда-то его сестра Алиса утверждала:
– Как только начинаешь хаять молодежь, знай, что это первый признак старости. Старики всегда сравнивают молодежь с собой и говорят: «В наше время…»
«А я и есть почти старик, – сказал сам себе Визарин. – Как ни вертись, в самом деле, почти…»
Пара, идущая впереди, остановилась. Девушка, подогнув одну ногу, сняла с нее босоножку, наверное, туда попал какой-то камешек.
Случайно повернула голову и вдруг стала усиленно махать рукой. Он вгляделся, узнал свою дочь Инну.
Подошел ближе: Инна, широко улыбаясь, глядела на него, а тот, кто стоял рядом, наклонил голову в знак приветствия.
Это был очкарик из породы положительных, надежных, по всему чувствовалось, когда учился, то был, должно быть, лучший студент своего факультета, получавший повышенную стипендию, уважаемый товарищами, не трепач, не пустомеля, а, напротив, человек солидный, наверное, сперва долго думает, прежде чем что-то сказать, а потом тяжело, как бы через силу роняет слова…
Визарин обычно побаивался такого рода людей, ему казалось, они все, как один, педанты и страшные зануды.
Впрочем, он понимал, что нет правил без исключения, и вообще, возможно, он ошибается, вовсе этот самый очкарик не положительный и ни капельки не зануда.
– Папочка, это ты! – воскликнула Инна с излишне радостным удивлением, словно давно не видела отца, а между тем не более чем часа полтора тому назад сидела рядом с ним за столом и обедала.
– Слава, ты иди, я догоню, – сказала Инна своему спутнику, и тот зашагал вперед, поводя на ходу неширокими плечами.
– Что ж ты не познакомила нас? – спросил Визарин.
Инна улыбнулась:
– Успеется, еще познакомитесь и наглядитесь друг на друга!
– Даже так?
Она кивнула.
– Даже так. – Взяла отца под руку. – Папочка, ты пока ни о чем не спрашивай, просто знай, что мне очень, ужасно, необыкновенно хорошо.
– Буду знать, – сказал Визарин.
Глянул в ее широко распахнутые глаза, походившие на его собственные.
– Я ничего другого не желаю, – сказал Визарин. – Только бы тебе было хорошо.
Инна крепче прижала к себе его руку.
Она удалась характером в него, была импульсивна, доверчива, во всех людях искала лишь хорошее.
В позапрошлом году привела домой юнца, белобрысого, угреватого, узкое, хмурое лицо его казалось раз и навсегда крепко обиженным на всех и на все, ликующе-радостно объявила:
– Папа, мама, знакомьтесь. Это мой муж Вадик.
Они вместе учились в институте, он окончил на год позднее, и даже преподавали в одной школе: Инна литературу и русский язык, Вадик историю.
Постепенно выяснились новые обстоятельства: мифическая подруга, у которой Инна дневала и ночевала, оказалась Вадиком, и Визарин дивился в душе, почему было не сказать всю правду, зачем было придумывать всяческого рода истории, одна другой чуднее: то подруга уехала и просила побыть с собакой, то она больна, некому за ней ухаживать, то она приезжает, надобно ее встретить, то уезжает, и некому, кроме Инны, проводить и собрать ее в дорогу, то еще что-то такое, из ряда вон выходящее.
Визарин, по правде говоря, иной раз подозревал, что дело тут не совсем чисто, но подозрения свои не высказывал, делал вид, что верит дочери, в конце концов, взрослый человек, сама знает, как поступить.
Так говорил его разум, а сердце не желало смириться, для сердца Инна навсегда осталась его маленькой девочкой с болячками на коленях, похожими на изюм, – кажется, в детстве она только и делала, что разбивала свои коленки в кровь, – любившей мороженое и тянучки, девочкой, которую он выхаживал от бесконечных ангин и простуд, и кого купал некогда в ванночке, – до сих пор помнится ему ее нежная, словно лепесток, кожа. Он растирал ее губкой, щедро намыливал, поливал сверху водой. Инна жмурила глаза, смеялась, детские неровные зубы, трогательно тоненькая шея под вымытыми, скрипящими в его руках волосами…
Он был для нее в одно и то же время и папа и мама. Его жена легко отстранилась от всех забот, она была красивая женщина, умела нравиться, любила хорошо одеваться.
О себе она говорила:
– Моя профессия – во всем и всегда быть красивой.
Старательно ухаживала за собой, почти благоговейно относясь к своему телу, к своей коже, долгие часы проводила у зеркала, изучая собственное лицо, каждую черту в отдельности.
– По-моему, твой лучший друг – зеркало, – иронизировал Визарин. – «Свет мой, зеркальце, скажи, да всю правду доложи» – не так ли?
Она не спорила с ним.
– Почему бы и нет? Во всяком случае, зеркало не соврет и не предаст.
Визарину казалось, что она неподдельно влюблена в себя, в свое лицо, в руки, в волосы. Когда-то эта исступленная искренняя любовь трогала его, но чем позднее, тем сильнее стала раздражать, и он с трудом сдерживал себя, когда видел жену в привычной позе перед зеркалом.
Уже после сорока, начав неминуемо стареть, она стала сущей мегерой: на всех и на все злилась, даже на родную дочь – за ее молодость и свежесть, никак не могла свыкнуться с мыслью, что столь любимое ею собственное тело расползется, станет уродливым, а прелестное лицо покроется морщинами, складками…
У Визарина с женой давно уже сложились трудные, непростые отношения.
Она была истерична, вспыльчива, обладала неровным характером, зачастую толкавшим ее на самые необдуманные поступки.
Когда-то, когда он познакомился с нею на катке в Центральном парке имени Горького, она была очаровательна – темноглазая, застенчивая, в белом свитере и белом вязаном берете на голове, похожая на снегурочку.
Он безумно влюбился в нее, считал ее чудом из чудес, что бы она ни сделала, что бы ни сказала, все казалось ему необыкновенным, изумительным.
Однажды летом он привел ее домой, в Серебряный бор, где жил вместе с матерью и с сестрой на маленькой даче, построенной еще покойным отцом, инженером-строителем.
Она смирненько сидела за столом, сияя темными, ласковыми глазами, черешневый румянец то вспыхивал, то угасал на ее щеках; поджав под себя ноги в белых сандалетах и трогательных, полосатых, белых с красным, носочках, чинно пила чай, мало говорила, предпочитала молча улыбаться, показывая чудесные зубы.
– Правда, она прелесть? – спросил он позднее у мамы.
Мама долго, печально глядела на него, должно быть, искала, что бы такое ответить, и не находила. Потом, сделав над собой видимое усилие, сказала:
– Мне думается, она не такая, какой хочет казаться.
– Еще какая не такая! – воскликнула его сестра Алиса, острая на язык, любившая резать правду-матку прямо в лицо, не считаясь ни с кем и ни с чем. – Она очень себе на уме, можете не сомневаться, а все эти улыбочки, глазки и лапки – это так, камуфляж, декорация…
Но он не стал слушать сестру и почти целый вечер потом рассказывал маме, какая Лиля естественная и непосредственная.
И в конце концов мама вроде бы согласилась с ним:
– Конечно, она же еще такая молоденькая, еще тысячу раз может перемениться.
Но мамины глаза оставались грустными, Визарину казалось, где-то в глубине их таится неистребимая боязнь за него, за его судьбу…
А он, привыкнув ничего не скрывать от Лили, прямо так все и выложил ей:
– Что за дура наша Алиса! Ты ей, можешь себе представить, не очень понравилась…
Лиля только улыбнулась в ответ, и он в который раз залюбовался ее обольстительной улыбкой, блестящими зубами, тонко очерченным изящным ртом.
Она спросила:
– А как твоя мама ко мне?
Он не пожалел и мать:
– Так себе…
О, сколько раз Визарин после ругал себя немилосердно за нелепую, необдуманную свою откровенность, за болтливость и за то, что так легко, бездумно предал сестру и маму.
А Лиля сумела в дальнейшем отомстить за все.
Она никогда ничего никому не прощала; в первый же год, когда они поженились и Лиля переехала к нему в Серебряный бор, она, придравшись к какому-то совершенному пустяку, вконец порвала с Алисой и потребовала, чтобы он также порвал с сестрой. Он долго мучился, но все же послушался Лилю.
Алиса навещала маму, а Лиля не выходила из своей комнаты и, сколько мама ни просила помириться, стояла на своем.
Выставив вперед свои маленькие тонкие руки, Лиля как бы отталкивала от себя мамины уговоры:
– Нет, нет, Елена Николаевна, это невозможно, и, кроме того, у меня голова болит…
Тогда мама обращалась к сыну:
– Жора, ну хотя бы ты выйди, посиди со мной и с Алисой…
– Не хочу, мама, не проси, – отвечал Визарин.
– Нехорошо все это, – грустно вздыхала мама. – Как-то не по-семейному…
Она-то понимала все, чувствуя, что сыну нелегко дается решение не видеться с сестрой, но никогда, ни разу не попрекнула его тем, что он слушается жену, поступает так, как жена считает нужным.
Лишь спустя годы Визарин по-настоящему осознал, как тяжело было маме жить вместе с Лилей, все время ощущать на себе ее нервозность, вспышки дурного настроения, к тому же от сына не было решительно никакой поддержки, хотя бы просто молчаливого сочувствия.
Много позднее это все обернулось горестным, непоправимым упреком самому себе у могилы мамы. Он беспомощно проклинал впоследствии свою мягкотелость, уступчивость, искренне поражаясь, как это он мог потакать Лиле во всем, слепо слушаться ее указаний и, самое главное, пожертвовать не только сестрой, но и самым дорогим человеком, кто любил его так, как никто никогда любить не будет, – мамой…
Они прожили вместе более двух лет, он, Лиля и мама. Потом Алиса уехала в командировку, она была ревизором-бухгалтером, постоянно разъезжала по всей стране, и, как раз тогда, когда она уехала в Узбекистан, мама серьезно, видимо надолго, заболела.
Лиля настояла, чтобы Визарин дал Алисе телеграмму, пусть срочно возвращается и берет маму к себе.
– Она дочь, ее обязанность ухаживать за мамой, ее святой долг, – убеждала Лиля, прижимая к груди красивые руки. – Тем более что у Алисы нет и не будет личной жизни, ни мужа, ни детей, ни, полагаю, даже самого захудалого любовника, так что по сравнению с тобой и даже со мной у Алисы уйма времени.
Что касается времени, то и у Лили его было невпроворот. Она нигде не работала, не училась, окончила лишь фармацевтический техникум и больше не пожелала идти куда-либо учиться или работать.
– Успею, – говорила. – Никогда не поздно начать учиться или трудиться, погляжу, как все будет дальше.
Но глядеть было нечего, спустя несколько месяцев после отъезда мамы к Алисе Лиля забеременела, вопрос о дальнейшей учебе или работе отпал сам собой.
Первое время мама чувствовала себя неплохо. Алиса регулярно звонила Визарину, сообщала:
– Пока все нормально…
Он искренне радовался. Кто знает, может быть, и в самом деле случилась ошибка, самая обычная врачебная ошибка, сколько их бывало во врачебной практике? Не только простые доктора, но и самые знаменитые профессора ошибаются на каждом шагу…
Порой, нечасто, Алиса просила по телефону:
– Маме хочется тебя видеть…
– Непременно, – отвечал он. – Я сам так хочу ее видеть…
Лиля никогда не противилась.
– Конечно же, ты должен навестить свою мать…
Он намечал день, когда должен поехать к маме, но именно в этот день на него наваливалось, как нарочно, столько дел: надо было идти в стол заказов, в прачечную, в химчистку, позаботиться о шифере, чтобы перекрыть крышу к зиме, поискать в аптеках необходимые Лиле витамины и лечебные травы.
«Ладно, – решал Визарин. – Как-нибудь в другой раз…»
В другой раз случалось все то же самое. У него хватало времени на все дела, кроме мамы.
И однажды Алиса в сердцах высказала ему все, что о нем думала:
– Не можешь отыскать хотя бы полчаса, чтобы повидать маму…
Он собрался, сказал Лиле, что дальше так невозможно, в конце концов мама серьезно больна и он столько времени не видел ее. Лиля смотрела на него темными, с золотистыми крапинками в глубине зрачков глазами, кивала головой:
– Да, милый, ну конечно же, солнышко, кто же спорит?
Порой она до того бывала ласкова с ним, что он дурел от счастья.
– Я скоро вернусь, Лилечка, – сказал он, торопливо одеваясь в коридоре. – Постараюсь как можно скорее…
И уже открыл было входную дверь, как вдруг Лили застонала:
– Мне плохо, мне очень плохо…
К маме он, разумеется, опять не сумел выбраться. Но все же через два дня, прямо после работы, он отправился не домой, в Серебряный бор, а к маме в Пыжевский переулок.
Дверь ему открыла Алиса. Сказала:
– Хорош гусь! Тебя уж не знаю за чем стоило бы посылать…
Он прошел вслед за нею в комнату, у окна сидела мама в старинном глубоком кресле, обитом выгоревшим темно-зеленым вельветом. Около трех месяцев он не видел мамы, и она вдруг поразила его источенным, изъеденным болезнью лицом, огромными от худобы глазами, внезапно поседевшими волосами, зачесанными по-новому, на косой пробор.
Она по-своему объяснила себе его удивление, сказала:
– Не ожидал, что я уже сижу? Да, как видишь, надоело мне лежать, и я решила встать, уже целую неделю, как доктор разрешил мне сидеть в кресле…
Впрочем, может быть, она поняла все так, как следовало понять, но решила помочь сыну, дать ему возможность прийти в себя, оглядеться, привыкнуть к ее виду, не говорить первые попавшиеся слова о том, что он был очень занят, что она, мама, превосходно выглядит, держится молодцом и скоро будет окончательно здорова.
Она была умная, прекрасно понимала все то, что происходило с нею, и терпеть не могла никаких утешений.
Потом они сидели за столом, пили чай, Алиса придвинула мамино кресло к столу, над столом низко спускалась старинная люстра, памятная с детства: медный шар, утыканный малиновыми, синими, зелеными ядрами толстого русского стекла.
Мамины любимые чашки стояли на столе, синие с белой черточкой по краям, такие же чашки были и у Визарина в Серебряном бору, мама поровну поделила кузнецовский сервиз между сыном и дочерью.
Чай был очень горячий, мама любила, чтобы чай обжигал, и Алиса заваривала его по одному ей известному рецепту, в вазочке темнело самое, по мнению Визарина, вкусное варенье – черносмородиновое; кроме того, Алиса подала домашние крендельки, испеченные ею утром, все было так, как когда-то, когда они жили втроем и никакой Лили не было и в помине.
Вспоминали общих знакомых, соседей, старинных друзей, с которыми долгие годы не приходилось встречаться.
Алиса вдруг заговорила о Кире Мусиновой, недавно видела ее в метро. Это была первая любовь Визарина, и даже теперь, любя Лилю, он все-таки не мог позабыть Киру и, случалось, нередко вспоминал ее.
– Как она? – спросил он, спросил как можно более небрежно, однако маму и сестру трудно было обмануть, обе переглянулись, мама низко наклонила голову, чтобы спрятать улыбку.
– Все такая же, даже еще лучше стала, – ответила Алиса.
Когда-то она не признавала Киру, она вообще недолюбливала девушек, которыми увлекался брат, может быть, это была своего рода ревность. Алиса была старшая, сознавала полную свою непривлекательность, и лишь спустя годы ему довелось понять, что он был для нее всем смыслом ее одинокой жизни, светом в окне, единственной отрадой.
Стоило ему влюбиться в кого-нибудь, как Алиса тут же начинала усиленно хвалить «ее».
– До чего же хороша, – говорила. – Просто совершенство какое-то во всех отношениях…
Визарин ждал одного коротенького слова, и оно в конце концов возникало.
– Но, – продолжала Алиса (надо отдать должное, она была необыкновенно наблюдательна и, подметив что-то, что не очень красило предмет влюбленности брата, выкладывала все, как есть), – но если бы она еще одевалась со вкусом…
– Но если бы у нее были ноги подлиннее…
– Но если бы нос покороче, а то не нос, а настоящий паяльник…
И так получалось, что Визарин, глядя на девушку, которая ему нравилась, почему-то вспоминал слова сестры и видел то, чего вовсе не замечал раньше, – безвкусный наряд, короткие ноги, длинный нос…
Когда-то Алиса сумела хорошенько охаять Киру:
– Прелестная толстушка, но если бы в глазах было больше ума, а то они, прости меня, конечно, какие-то флегматичные, бездумные, как у коровы…
Потом появилась Лиля, оказалось, что увлечение Кирой несерьезно, тогда Алиса прониклась вдруг симпатией к Кире и изо всех сил расхваливала ее:
– Поразительно хорошо выглядит, похудела, стройная такая, а глаза словно горное озеро…
– Она замужем? – все так же небрежно спросил Визарин.
– Нет, по-моему, до сих пор любит…
– Кого? – спросил он, хотя и предвидел ответ.
– Кого же как не тебя…
Ему было и отрадно, и как-то не по себе слушать Алису. У него была жена, любимая, красивая, любящая его больше жизни (во всяком случае, ему так казалось), а он почему-то думает сейчас о другой, решительно чужой, далекой…
И он ругал себя мысленно последними словами и клялся еще лучше, нежнее, любовнее относиться к Лиле, никогда, ни на минуту ни за что не пытаться думать о ком-либо другом, постороннем…
– Жора, ты помнишь скорняка Мазо? – спросила мама.
Алиса так и покатилась от смеха. Визарин тоже засмеялся. Мама, улыбаясь, попеременно глядела на них обоих, на сына и дочь.
– Я его помню, дети мои, как живого…
Алиса снова расхохоталась.
Николай Григорьевич Мазо, лучший меховщик Москвы, как он называл сам себя, когда-то проживавший по соседству, в Серебряном бору, зиму и лето ходил в пальто с воротником и манжетами, сделанными из обрезков различного меха: тут были кусочки каракуля, каракульчи, опоссума, суслика, нутрии, рыжей лисы и даже горностая с темными хвостиками.
– Это была ходячая реклама его профессии, – сказала Алиса, отсмеявшись.
– Забавный был старик, – сказала мама и вдруг изумленно пожала худенькими плечами. – Какой он старик? Ему пятидесяти не было, я уже старше его, уже совсем старуха стала…
– Ты, мамочка, никогда старухой не будешь, – сказал Визарин, с острой жалостью глядя на мамино желтоватое, исхудавшее лицо.
– И потом, ты у нас красавица, – сказала Алиса. – Помнишь, когда мы ездили в Углич, капитан парохода все время говорил: «Что вы за красавица, миледи! С ума сойти можно!»
– Да ну тебя! – мама внезапно смутилась, восковые впалые ее щеки порозовели, она вдруг стала в одно и то же время походить и на девочку и на старушку. – Выдумала чего-то, а чего, и сама не знаешь!
– Нет, знаю, – упрямо заявила Алиса. – Капитан просто помирал по тебе!
– И я тоже помню, – сказал Визарин, который решительно ничего не помнил.
– Что ты помнишь, Жора? – спросила мама.
– Что в тебя влюбился сам капитан.
– Чудак ты, сын, ну хорошо, ну пусть даже так, а ты вспомни, сколько мне тогда лет-то было?
– Сколько бы ни было, – ответил Визарин. – А ты у нас была самая обыкновенная, рядовая красавица!
Мама оперлась подбородком о кулачок, сказала задумчиво:
– А мне, знаете, ребятки, часто Углич снится. Будто идем мы все вместе вдоль берега Волги, и Волга блестит под солнцем…
Визарину почудилось, что мамины глаза налились слезами.
– Глянуть бы еще разок на Волгу, какая она сейчас…
– А мы, мама, летом поедем с тобой в Углич, – сказала Алиса.
– Летом? – переспросила мама. Замолчала, опустив голову.
Сын и дочь тоже молчали, боясь повстречаться друг с другом глазами.
Потом Алиса начала:
– Мама, помнишь, как я фотографировала в Угличе церкви и соборы?
– Помню, конечно, и еще помню, как Жора срисовывал колокол, у которого по приказу Бориса Годунова вырвали язык и отсекли ухо.
– Я тогда наснимала целую кучу всякой всячины, – сказала Алиса. – А где теперь эти фотографии, сам черт не отыщет.
– Наверно, там же, где и мои рисунки, – сказал Визарин.
– Нет, Жора, твои рисунки у меня спрятаны, – сказала мама, обернулась к Алисе: – Посмотри в кофре, или в клетчатом польском чемодане.
Алиса вышла из комнаты и вскоре вернулась, принеся с собой клетчатый ветхий чемодан.
Положив его на стул, раскрыла, и Визарин увидел все свои рисунки, уже пожелтевшие от времени.
Мама сказала:
– У меня и тетради школьные хранятся и твои и Алисины, за все годы…
– Где? – спросил Визарин.
– В папином портфеле.
– Не пойму, зачем тебе, мама, весь этот хлам? – спросил Визарин, но тут же, встретив мамин взгляд, исполненный ненавязчивого укора, застыдился своих слов.
– Для меня это не хлам, – сказала мама.
– Он пошутил, – заметила Алиса. – Он же у нас известный шутник.
– Ладно, не дуйся, Жора…
Мама провела ладонью по руке Визарина:
– Помнишь, у тебя была переэкзаменовка по географии в седьмом классе?
Визарин кивнул:
– Конечно помню. Тогда такое неслыханно жаркое лето было…
– Верно. И ты каждое утро, до завтрака, садился заниматься наверху на маленьком балконе.
– А я сидела на террасе, смотрела на часы, – сказала Алиса. – Как только проходило полтора часа, ровно полтора часа, я кричала Жорке: «Сарынь на кичку!»
– Сарынь на кичку, – повторила мама. – До сих пор у меня в ушах звенит от твоих воплей…
– Это я от радости, – пояснила Алиса. – Я за Жорку радовалась, наконец-то освободился…
– До следующего дня, – добавил Визарин.
– А помнишь, как вы собирали землянику и я варила варенье? – спросила мама.
И Визарин мгновенно вспомнил поляну в лесу, всю усыпанную земляникой, они тогда с Алисой быстро набрали два бидона ягод для варенья, отнесли маме и снова вернулись в лес, навалились на землянику.
Кажется, он и сейчас ощутил прелестный хруст на зубах ягод, бело-розовых, чуть кисленьких и перезрелых, кроваво-красных с легким коричневым налетом.
– Ночью закроешь глаза, а в темноте ягоды, красные, розовые, пурпурные, алые, все сплошь одна земляника…
– Я сварила тогда очень много варенья, – сказала мама.
– А Жорка не давал проверить, готово ли, – сказала Алиса.
– Как это не давал? – удивился Визарин.
– А вот так. Мама возьмет варенья в ложечку, поставит на окно остудить, чтобы увидеть, загустело ли или следует еще поварить, а ты каждый раз подбежишь и – всю ложку в рот.
– Не помню, – сказал Визарин. – Неужто так было?
– Было, – ответила мама. – Я уж не знала, что делать, никак не могу понять, готово ли варенье, ведь переварить тоже страшно, только гляну, а ложка уже со всех сторон облизанная.
– Тогда я взяла и насыпала соли в варенье, – сказала Алиса. – Целую щепотку тряхнула в ложку, ты подошел, схватил ложку, прямиком в рот – и как заорешь!
Засмеялась, но вдруг оборвала смех.
– Мама, что с тобой?
– Ничего, – сказала мама. – Все в порядке.
Глубоко вздохнула, как бы боясь, что не хватит воздуха. Лицо ее резко побледнело, на лбу появились капли пота.
– В постель, – скомандовала Алиса. – Немедленно в постель!
Побежала на кухню, прокипятила шприц, быстро вколола маме камфору со строфантином.
Визарин стоял рядом, смотрел на мамину тоненькую, всю исколотую руку.
– Не больно? Скажи, мама, не больно?
– Нет, Жора, мне уже хорошо.
– Поспи, – сказала Алиса. – Слышишь?
– Не хочется, – сказала мама.
– А ты через не хочу, – настаивала Алиса. – Попробуй, закрой глаза, постарайся уснуть, сном все проходит…
Визарин подивился, как нежно звучит грубоватый Алисин голос, и лицо ее, обычно немного насупленное, похожее, как он считал, на лицо индийского воина, с высокими скулами, постоянно загорелое, узкие глаза смотрят придирчиво, исподлобья, – смягчилось, стало добрым.
«В конце концов, мама – это все, что у нее есть, – подумал Визарин. – У меня Лиля, а у нее никого, кроме мамы».
Вспомнив о Лиле, он незаметно глянул на часы. Время было уже позднее – половина десятого. Лиля, должно быть, места себе не находит, беспокоится о нем, и, как назло, телефон уже четыре дня не работает…
– Как ты, мама? – он наклонился к маме. – Тебе правда лучше?
– Мне хорошо, – ответила мама. – А ты, Жора, поезжай домой, Лиля, наверное, волнуется…
– Лиля волнуется потому, что он ей кушать должен привезти, – вставила Алиса.
Острые глаза ее сразу же приметили сетку, которую он предусмотрительно оставил в коридоре, с батоном, бутылкой молока и еще какими-то свертками и пакетами.
– Ладно, – сказал Визарин. – Я пошел.
– Привет Лиле, – сказала мама.
В коридоре Алиса близко подошла к нему, шепнула а самое ухо:
– Плохо, Жора.
– Что плохо? – испугался он. – О чем ты?
– С мамой плохо. Хуже не бывает.
Глаза Алисы наполнились слезами, она закинула голову назад.
– Это чтобы глаза не были красными, – пояснила. – А то мама все поймет, вернусь в комнату с красными глазами, а она сразу увидит…
– Постой, – так же тихо сказал он. – Почему плохо? Вроде ей уже лучше, она уже сидит…
Алиса невесело усмехнулась:
– Какое лучше? Неужто ты ничего не понимаешь?
Из комнаты донесся мамин голос:
– Алиса, можно тебя на минутку?
– Конечно, – бодро отозвалась Алиса. – Хоть на две!
Однако пошла не сразу, еще постояла, откинув голову.
Визарин пошел вслед за ней.
– Ты еще не уехал? – удивилась мама.
– Еще нет, как видишь.
– Что-то мне холодно, может, грелку сделать?
– Сей момент, – весело сказала Алиса. – И грелку получишь, и чай, самый горячий, самый крепкий…
Визарин наклонился, поцеловал маму в теплый пробор, разделявший ее почти уже сплошь седые волосы.
– Ты стал походить на папу, – сказала мама.
– Чем дальше, тем все больше, – добавила Алиса. – Вот так вот, сбоку, ну прямо вылитый папа!
– Я папу уже не помню, – признался Визарин.
– Немудрено, – согласилась мама. – Сколько тебе тогда лет было? Года два, не больше…
– Если сын на мать, а дочь на отца, тогда они счастливые, – сказал Визарин. – Помнишь, у нас была нянька Фрося, она всегда так говорила…
– Ты походишь на папу, но я надеюсь, что ты счастливый, – сказала мама. – Правда, счастливый?
– Конечно, – ответил Визарин. – Очень счастливый…
– Приходи, везунчик, – сказала Алиса. – Не забывай…
– На днях приду, – ответил Визарин.
На улице ему удалось схватить такси, и он добрался до Серебряного бора уже в двенадцатом часу.
Лиля не спала. Еще издали он увидел ее – стоит на террасе, на плечи накинута его старая лыжная куртка.
Он приблизился, Лиля повернула голову, зарыдала в голос, потом оттолкнула его от себя обеими руками, продолжая плакать все горше, все пронзительней.
Ему бы сказать, что он задержался на работе, или был у начальника, или поехал на какую-то базу доставать ей английские туфли, костюм «джерси», зимние сапожки на меху или еще что-то, но сработал рефлекс природной правдивости.
Черт его дернул признаться, что был у Алисы, навещал маму.
Лиля, не дослушав, упала на пол, он пытался поднять ее, а она не желала подняться и, лежа на полу, билась головой, стучала ногами, крича так, что, должно быть, было слышно на соседних дачах.
– Эгоист, – кричала Лиля. – Себялюбец, вы все, Визарины, себялюбцы, забываете обо всех, только себя помните!
– Лиля, не надо так, – умолял Визарин. – Ну, прошу тебя, встань! Тебе вредно так кричать…
Но она продолжала биться головой об пол и кричать, и он подумал, что, наверное, в детстве это был маленький деспот, который бросался на пол, если что-то было не по нем.
Но он так любил Лилю, что эта мысль, вместо того чтобы раздражать, растрогала его, и он продолжал еще нежнее, еще ласковее уговаривать Лилю успокоиться, подняться с пола…
Лишь под утро, уже около шести часов, они помирились, помирились как будто бы прочно, с поцелуями, страстными объятиями. Все их ссоры большей частью заканчивались подобным примирением, оба они как бы торопились закрепить мир самым что ни на есть практичным, давным-давно испытанным способом.
Прошло какое-то время, Лиля переехала в Москву, к своим родителям, она была уже, как выражался ее отец Теодор Семенович, на полных сносях. Визарину там негде было ночевать. Лилины родители жили в одной комнате, в коммунальной квартире, но Лиля требовала, чтобы он все вечера проводил с нею, и он так и делал, до позднего вечера находился с нею, а ночевать уезжал в Серебряный бор.
Как-то в воскресенье, прежде чем ехать к Лиле, он зашел навестить маму. Алисы не было дома, мама лежала в постели, она теперь все время лежала, читала книгу. Толстенький голубой томик казался особенно массивным в ее исхудалых ладонях.
Мама обрадовалась сыну, приподнялась на подушке.
– Что у вас слышно?
– Все хорошо, – ответил он. – Что читаешь?
– Толстого, – сказала она, – Льва Николаевича, до чего все правда, Жора, каждое слово – одна правда, ничего, кроме правды!
Мама снова откинулась на подушку, закрыла глаза.
– Что, устала?
– Немного. Как Лиля?
– Нормально.
Она улыбнулась.
– Выходит, я скоро буду бабушкой?
– Должно быть, очень скоро.
И вдруг мама, никогда не говорившая о смерти, избегавшая всякие, как она выражалась, «смертяшкины темы», сказала, словно бы про себя, словно бы не думая о том, что ее слышит сын:








