355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Людмила Шарга » Повесть о падающих яблоках » Текст книги (страница 11)
Повесть о падающих яблоках
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 01:17

Текст книги "Повесть о падающих яблоках"


Автор книги: Людмила Шарга



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 20 страниц)

Мадонна

Я смотрю на её сливочно-матовую кожу, на округлый живот, угрожающе натянувший пёструю ткань лёгкого летнего платья. Светлые локоны излучают сияние, и радужный нимб дрожит над совсем ещё детским личиком.

– Наверное, будет мальчик, – говорит она, улыбаясь, но улыбка её предназначена не мне, а тому, что зреет в ней; и глаза её исполнены света и надежды.

– О чём ты мечтаешь? – спрашиваю я свою случайную попутчицу, заранее зная, что она ответит. Мечты всех таких беременных похожи, как две капли воды.

– Хочу, чтобы он родился здоровым, чтобы муж спешил с работы домой, и я кормила бы его горячим вкусным борщом.

– Разве варка борща достойна Мечты? Мечтают о чём-то возвышенном и светлом.

В её карих глазах таится мудрость, недоступная мне, мудрость жрицы, хранительницы семейного очага.

– Всё дело в том, для кого варишь борщ. Если для любимого человека, тогда это достойно мечты.

Она сошла на остановку раньше, и я невольно залюбовалась её осторожной и величественной поступью. Так ступают беременные и богини.

А ведь она по-своему права, маленькая кареглазая Мадонна!

Когда-то давно, в прошлой жизни, моя единственная подруга, глядя на то, как я готовлю очередную «вкусняшку» для своих мужичков, сказала: «Ты будешь варить борщи и печь пироги, и будешь счастлива.»

Я до сих пор не знала, чего в этой фразе больше – зависти или сочувствия.

Теперь знаю.

Спасибо тебе, маленькая кареглазая Мадонна.

Оказывается, я была счастлива.

Просто… не замечала этого?

Оглавление


Не предавайте старые дворы…

В Одессе осень.

Вздрагивает золотой пятипалый лист на детской ладошке, льётся нежно-золотое свечение, заполняя собой самые потаённые уголки города, и город озаряется тихой светлой радостью.

Я спешу в Пале-Рояль к моей подружке – нимфе, маленькой хозяйке фонтана в самом сердце дворика. Ей здесь уютно под боком у Оперного театра. Слушает вечная наяда свою любимую «Аиду» и улыбается едва заметной улыбкой, таящейся в уголках изящных губ.

А чуть левее Амур и Психея застыли в робком прикосновении, и нет им дела до осени: у влюблённых одно время года – весна.

На скамейке под раскидистым золотым шатром старой акации – женщина. Седые пряди выбились из-под платка, полные ноги в ботиках…

Я знаю эту женщину. Когда-то она жила здесь, в одной из многочисленных квартир старого дома, и окно её комнаты выходило во двор. Только седина тогда в её волосах была не так заметна, и глаза смотрели не так безнадёжно и тоскливо.

Однажды я сидела на той же скамейке, что и сейчас, а маленькая нимфа, склонив изящную головку, грустила: в фонтане не было воды.

Женщина вышла из подъезда напротив и медленно направилась к свободной скамейке, но неожиданно присела рядом со мной.

– Ждёшь кого или просто так, передохнуть решила? Частенько вижу тебя из окна.

Голос её звучал удивительно молодо, словно жил сам по себе отдельной жизнью и ей не принадлежал.

– Передохнуть. Мне нравится сюда приходить, хорошо здесь.

Она посмотрела на меня с удивлением.

– Что же тут хорошего?

– Да всё! И этот дом, и фонтан во дворе, и Амур с Психеей.

Женщина улыбнулась:

– Я в этом доме три десятка лет живу, и так устала! Здесь же коммуналки, деточка, а мне так хотелось хоть на старости лет пожить отдельно, чтобы на кухне сама себе хозяйка, чтобы лифт в доме был, мусоропровод. А «психеями» нас не удивишь. У нас в коммуне их хватает, психушка по нам давно плачет. И «амуров» на скамейках здесь хоть отбавляй, дай только стемнеет.

Моя семья в то время жила в обычной безликой девятиэтажке, в одном из «спальных» районов, и каждый выход в город был для меня праздником. Как я завидовала людям, живущим в старых домах, где потолки не угрожают раздавить тебя, где ступени широких мраморных лестниц хранят следы Вечности!

– Здесь можно услышать, как бьётся сердце города, – неожиданно произнесла я.

В глазах женщины промелькнуло сочувствие.

– Вот я и говорю, «психеями» нас не удивишь, – она встала со скамейки и, не прощаясь, ушла.

А я осталась.

И отчего-то скверно было у меня на душе.

Прошли годы.

Мечта женщины сбылась, она переехала в отдельную квартиру со всеми удобствами: в дом, где есть лифт и мусоропровод, и где на кухне она сама себе хозяйка. Но видится ей из открытого окна её старый двор, где белеют в густом сиреневом сумраке силуэты Амура и Психеи, а тишина, к которой она так стремилась, обернулась тоской и одиночеством.

Она часто приезжает сюда и подолгу сидит на скамейке у фонтана. Ей очень не хочется возвращаться в новую квартиру, ей кажется, что здесь, в старом дворе она забыла что-то важное, без чего жить нельзя.

Древние эллины представляли себе человеческую душу в виде бабочки.

Порхающая над цветком, она сама напоминает цветок.

Но стоит коснуться тонких крылышек руками, и поблекнет, осыплется радужная пыльца, и останутся на них уродливые тёмные пятна.

Такие же пятна остаются на душах от обид, зависти и предательства.

В поисках лучшей жизни летим мы на яркие огоньки комфорта и удобств, не задумываясь, чем придётся платить. А цена порой непомерно высока, и меркнет свет в душе, и ощущение внутренней пустоты, чёрной и пугающей, с годами всё сильнее и сильнее.

С телом проще – его можно отмыть.

А как отмыть душу?

Как сделать так, чтобы чёрных пятен стало меньше?

Женщина, измученная лабиринтами коммунальных коридоров, знает это, как никто другой.

В новой квартире удобно и комфортно её телу.

А здесь, в Пале-Рояле оживает её душа, и чёрная тень внутри отступает, и дышать становится легче.

Не предавайте старые дворы, ведь только здесь можно услышать, как бьётся сердце города.

Оглавление


Чеховские мотивы

Веет спокойствием от давно забытого слова «усадьба».

Кажется, вот они, составляющие антураж декорации.

Дом. Непременно белый, – и с мезонином.

Сад, а в саду пруд с золотистой россыпью кувшинок.

Да, а сад, сад конечно же – вишнёвый, и в распахнутые окна рвётся белоснежная пена цветущих вишен, и витает в доме нежный, волнующий аромат.

Вишня цветёт.

Замерли смуглые ветви под кружевным покрывалом, и лишь изредка вздрогнет самая шальная из них, и ляжет тогда на влажную землю белый шлейф опавших лепестков.

Что видится нам в упоительном белоснежном танце, о чём думается, о чём мечтается?..

О чеховском "Вишнёвом саде" ли, о трепетном ожидании невесты в подвенечном уборе, о спелых глянцевых ягодах в ажурной зелени?

Сколько вёдер соберём! Ну что же, как ни крути, вишня – дерево плодовитое, продукт приносит полезный и вкусный.

Ну, а перестанет приносить – не так уж долог век её… срубим!

И вот уже там, где плескалось белоснежное марево, стучат топоры.

Вишню рубят…

Пьяные мужики стучат тяжёлыми топорами, рубят вишню в цвету и втаптывают опавшие лепестки в землю грязными сапожищами, не оставляя надежды на чудо. И чуда не происходит… Что нам, живущим сегодня, до наивных и смешных чеховских размышлений о духовности, есть ли кому дело до хрупких и ранимых героев пьес его и рассказов?

Иные времена грянули, иные ценности в почёте.

Пришли на смену раневским новые лопахины, новые хозяева жизни.

И стучат, стучат топоры в вишнёвых садах…

А может и впрямь, не нужен нам Чехов?

Тихоня-интеллигент, неудачник-докторишка…

"Отчего люди не летают?" – бред какой-то, Антон Палыч, батенька, да ведь нам летать не надобно. Это всё Александр Николаевич выдумать изволили.

Оне-с… Оне-с…

Нам на земле-матушке спокойнее.

Да и птица нам нужна полезная, домашняя – курица, к примеру, или утка. Что толку в чайке Вашей, одно расстройство…

А домашней птице летать и смущать население криками не полагается, ей жиреть положено, чтобы к зиме быть зарезанной. Так что чайка Ваша, – птица никчёмная, птица вредная, тоску нагоняет своими криками. Вот так и живём с меркой "полезности".

И в ослепительно-белом сиянии видим лишь банки с вареньем.

Всё для неё, родимой, для утробушки… А ежели душа чего испросить вздумает (она тоже птица вредная, эта душа, нет-нет, да и напомнит о себе), так мы ей страсти мексиканские!

Они, педры и кончиты, страдать о, как умеют, да ещё и плачут при этом всем лицом.

Мы – дилетанты супротив них в этом деле, плачем только глазами, а они – ух…

На тебе, душенька, впитывай, страдай родная, на то ты и душа, чтобы страдать.

Глядишь, и притихнет горемычная.

О вкусах не спорят.

И жаль! Коль существует понятие "дурной вкус", должно быть "нечто" ему противоположное.

Только где оно, это "нечто"?

Не на пыльных ли книжных полках, куда заглядывает лишь вид, ныне вымирающий, "человек читающий"?

На что же уповать нам, ослепшим от безвкусных кричащих глянцевых обложек, нам, увязшим в мыльной пене бесконечных сериалов и рекламных роликов? На что же, как не на душу.

Многое сносила она на своём веку, снесёт и это смутное время, снесёт и напомнит о чистом, подлинном, вечном. А что до страданий мексиканских, так страдать мы умеем ничуть не хуже.

Да и что страдания те, в сравнении с нашими?

Смех, да и только!

Остановиться бы, оглянуться.

На что смотрим, что читаем, чем живём мы сегодняшние, в сегодняшних окаянных днях? Самое время нам – по бунинским тёмным аллеям да за антоновскими яблоками, а детям нашим – на заветный Бежин луг да в Кладовую Солнца.

А там рукой подать до волнующего кипения вишен.

Вскрикнет вольная птица чайка…

Тоски и ожидания полон её крик – скорее бы…

Все мы придём туда рано или поздно: каждый своим путём и в своё время.

И ничего, что путь будет нелёгким, главное – идти, ведь только идущий его и осилит.

Апрель-май 1996 год

Оглавление


ПОВЕСТИ


ЗАТЕРЯВШИЙСЯ ВЗГЛЯД

ГЛАВА ПЕРВАЯ

       Кто сказал, что наше прошлое принадлежит нам?

       Если бы это было так, то мы стали бы властелинами своих воспоминаний.

       Это так просто – …забыть…

       Но не мы властны над прошлым – только оно имеет над нами безграничную власть.


Трамвай плыл сквозь октябрьскую промозглую утреннюю туманность, в вагоне становилось всё светлее и светлее: где-то там, за серыми полусонными домами, медленно и нехотя вставало солнце.

Девушка, сидящая у окна, держала огромный апельсин в руках, и тонкие пальчики её казались прозрачными на фоне пылающего, источающего нежный аромат оранжевого шара. Отсветы апельсинового чуда полыхали на щеках, вспыхивали в непослушных прядях вьющихся густых волос, выбивающихся то и дело из-под спортивной шапочки.

Странное оцепенение овладело людьми. Зачарованные, они смотрели на апельсин, и глаза их теплели, согреваясь в свете, пробуждающем воспоминания о безмятежном довоенном времени.

Девушка с апельсином была оттуда, из детства, беззаботного и далёкого. Многим пассажирам трамвая пришлось повзрослеть рано, – их детство было украдено войной и теперь казалось выдуманным, приснившимся, рассказанным кем-то…

Яркие, золотисто-рыжие волосы девушки, её длинный полосатый шарф, где полоска зелёная чередовалась с полоской оранжевой, зелёная шапочка с пушистым помпоном, – всё это тоже выглядело ненастоящим, неестественным, не принадлежащим к серому октябрьскому утру одна тысяча девятьсот пятьдесят первого года.

Он уже видел раньше эту девушку, вот только не помнил где, при каких обстоятельствах. Да и она, видимо, знала его, потому что время от времени, поворачивалась к нему и вопрошала синим взглядом, недоумевая: «Ну, что ж ты? Почему молчишь, почему не помашешь мне рукой, не подойдёшь? Мы ведь сто лет знакомы!»

Самый настоящий «апельсиновый» голод овладел им. Впервые за много дней, отдаляющих его, но не отдаливших ни на миг от страшного декабря сорок второго, ему захотелось очистить апельсин от влажной пористой кожуры и, разнимая с лёгким сухим треском солнечные прохладные дольки, медленно отправлять их в рот одну за одной, до тех пор, пока из глаз не потекут слёзы, и опомниться, когда всплывёт из темноты сознания мамин крик: «Аркаша! Что же ты наделал… А Мишеньке?»

И знакомая волна тошноты поднялась со дна памяти, куда он заглядывать боялся, но делал это каждую ночь, в каждом из своих коротких, чёрно-белых снов, в которых только апельсин был цветным – ярко-оранжевым.

В сорок втором ему исполнилось одиннадцать. А Мишеньке – шесть… Исполнилось бы шесть, если бы он дожил до своего дня рождения. Двадцатого декабря – у него, двадцать третьего – у Мишеньки.

Но Мишенька не дожил, умер, глядя, как он, получивший в подарок на день рождения неслыханную и невиданную им доселе роскошь – настоящий апельсин, съел сначала его, а потом и горькую, вяжущую рот кожуру. Из глаз лились слёзы, в горле невыносимо щипало, а он запихивал в рот куски кожуры и судорожно прикрывал его руками – боялся: вдруг младший брат попросит кусочек.

Мамин крик вернул его в холодную и голодную блокадную реальность, и ему стало невыносимо стыдно перед мамой, выменявшей апельсин на небольшое овальное панно, привычно висевшее над их с папой кроватью. Мама и папа с гордостью говорили: «Коровин. Подлинник…». Он понятия не имел, кем был этот самый Коровин-Подлинник, но панно до слёз было жаль, оно было оттуда – из кем-то рассказанного и придуманного времени – из детства.

Стыдно было и перед папой, который не видел этой гадкой, отвратительной сцены, но обязательно узнал бы о ней, вернувшись с фронта, а более всего было стыдно перед молчаливым Мишенькой.

Потом его рвало оранжевой едкой кашицей, а Мишенька смотрел на всё это и по-прежнему молчал. Мама подошла, легонько толкнула брата в плечо, тот упал… Мама опустилась на колени и…

Она не заплакала, нет, она завыла. Сначала тихонечко, потом всё громче и громче, раскачиваясь над начинающим коченеть тельцем младшего сына.

До сих пор он просыпался по ночам оттого, что слышал её вой.

Однажды случилось раздобыть апельсин. Он сразу пошёл к старому дому на Малой Подьяческой и оставил фрукт во дворе на скамейке, где мама часто сидела с маленьким Мишенькой, поджидая его из школы, а папу с работы.

Брата она похоронила сама, а её схоронили чужие люди в братской могиле. Отыскать в какой – до сих пор не получилось. Поэтому он и оставил апельсин у старого дома. Ему казалось, что маме тоже хотелось тогда съесть солнечную долечку. Или, хотя бы, половинку долечки.

Она умерла за пять дней до того, как в их квартиру ворвался солдат в валенках и дублёном полушубке, схватил его на руки и крикнул кому-то в дверь: «Здесь ещё мальчик. Живой…».

Солдат вынес его на лестничную клетку, где на ступеньке сидело странное существо, закутанное в огромный платок. Синие глаза на прозрачном лице казались безжизненными, потухшими. Существо шепнуло: «Я – живая. Мои все умерли…», – и потеряло сознание.

От блокадного прошлого осталось тяжёлое наследство: сны, в которых всё ещё хотелось есть, бережное отношение к хлебу, «апельсиновая» тошнота, чувство вины перед мамой и Мишенькой, и умение отличать сытого человека от голодного. У того усача с чёрного рынка, который в обмен на панно протянул маме оранжевый шар, просвечивающий через тоненькую папиросную бумагу, и малюсенький, будто кукольный мешочек с мукой, вид был довольный, глаза блестели особым, «сытым» блеском, и румянец играл во всю щеку.

В вымерзающем, вымирающем, осаждённом Ленинграде таких людей было немного, но они были. От них и пахло по-другому, – сытостью, тёплым хлебушком, едой. И вели они себя уверенно, нагло, смело, тогда как голодные, обессиленные, измученные голодом и холодом люди, двигались медленно, рассчитывая каждый свой шаг, каждое движение, каждый вздох.

Вынырнув из холодного потока воспоминаний, он вновь встретил взгляд, синий и насмешливый. Представил, как протягивает ей апельсиновую дольку, как по нежному, округлому подбородку стекает густой, липкий апельсиновый сок, как целует её пухлые влажные губы.

Она сошла на той же остановке, что и он, пошла медленно, давая ему ещё один шанс. Трамвай давно ушёл, а он стоял и смотрел ей вслед, не переходя улицу, чувствуя, что вот-вот она обернётся. Не может не обернуться.

И она действительно обернулась, и тогда он рванулся на оранжевый зов, забыв обо всём на свете.

В маленьком безлюдном скверике они поделили апельсин пополам и съели, беспричинно хохоча на всю округу. Оранжевое свечение не исчезло, оно проступало теперь откуда-то изнутри. Её волосы, кожа, улыбка – всё излучало живое, ни с чем несравнимое солнечное тепло.

– Рената, – она протянула испачканную апельсиновым соком, крепкую ладошку. – Меня зовут Рената. Половина знакомых называет меня Рена, половина – Ната. Отзываюсь и на первую часть имени и на вторую.

– Аркадий, – он осторожно взял её липкие пальчики в свою ладонь и поразился их цепкости.

– Давай поженимся, – неожиданно быстро сказала она.

Аркадий рассмеялся, но оборвал смех под ледяным лезвием синего взгляда.

– Прости. Шутки у тебя, Рета. Мы знакомы, – он посмотрел на отцовские часы, – сорок пять минут. Половина первой пары прошла…

– Как ты меня сказал? – Синий лёд начал потихоньку подтаивать. – Надо же, меня никто так не называл ещё. Значит – женимся! А насчёт сорока пяти минут, ты ошибаешься. Я тебя знаю давно, ты учишься на факультете у моего отца. И мне кажется, что я тебя видела ещё раньше, в детстве. Ты на какой улице живёшь?

– На Бумажной… Я просто соединил первую часть имени с последней, опустив середину. По-моему – неплохо звучит: Ре-та. Эраст Леонидович твой отец?

– Отец. Мой отец. И, возможно, твой будущий тесть… – Рената резко поднялась со скамейки. – Моё предложение остаётся в силе до… завтра. Если надумаешь, позвони вот по этому номеру. Звонить можно и ночью – я перенесу аппарат к себе в комнату. Завтра – в ЗАГС. А вечером – в Москву.

– Зачем в Москву? – недоумевающий Аркадий смотрел ей в глаза, пытаясь убедиться в том, что она шутит.

– Хочешь прославиться? Объездить со своими картинами весь мир, продавать их на аукционах в Лондоне, Париже?

На твои персональные выставки люди будут выстраиваться в очередь, а твои работы будут скупать для коллекций в загородные дома. Ты получишь Сталинскую премию, потом – Нобелевскую…

Жить мы будем в Москве, там нас ждёт трёхкомнатная квартира. Какой у тебя размер обуви? – поинтересовалась она, как бы между прочим, – а рост, кажется, – третий…

– Сорок третий… – Аркадий оглянулся. – Рета, а ты не боишься, что я сейчас пойду на Литейный – в «Большой дом», – и там всё расскажу. И твоего отца… Да и тебя – тоже… Как же так можно – первому встречному. И потом, насчёт моих картин, которые будут покупать для коллекций миллионеры, – а вдруг я – бездарь, обычный маляр? Ты же не видела их, а если и видела, то твоё мнение ровным счётом ничего не значит.

– Никуда ты не пойдёшь, – усмехнулась Рената. – Я тебя насквозь вижу. А картины твои я знаю – успокойся. Более того, открою тебе один ма-а-ленький секрет: одна твоя работа за прошлый курс укатила в Армению, да ещё как укатила! Папе за неё хорошие деньги заплатили. Но дело не в этом. Потом. Потом мы сядем, и на семейном совете тебе всё расскажем. Как сделать так, чтобы твои работы покупали – что для этого нужно… И что – не нужно. Я жду звонка!

И она ушла, размахивая длинными концами полосатого шарфа, а он понял, что ни на какие занятия сегодня уже не пойдёт. В происшедшее не верилось, в услышанное – тем более. Но кожа на руках ещё оставалась липкой и остро пахла цедрой, а на губах дрожал апельсиновый, кисловато-сладкий привкус поцелуя.

Поздно ночью, когда соседи уже спали, он выскользнул в коридор, осторожно снял трубку и набрал номер. Ответили сразу, видимо звонка ждали и были уверены, что он позвонит.

Голос его, хриплый и чужой, вымолвил всего одно только слово, и слово это, смешавшись с гулом тысячи других слов в телефонных проводах, полностью изменило его судьбу, судьбу синеглазой девочки и судьбу их ещё не родившегося сына.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Такое иногда случается…

Взгляд Незнакомки, идущей навстречу, завораживает.

Ты останавливаешься, не в силах отвести глаз, никого и ничего не замечая. Кроме неё…

Ты пытаешься вспомнить, где и когда мог видеть женщину со спокойным, знакомым до сбоев в сердце, тёплым синим взглядом.

Она прошла мимо и даже не взглянула на тебя; уходя всё дальше и дальше, она сольётся с пёстрой толпой, и ты никогда больше её не увидишь.

На Земле заканчивается воздух.

Да что там, воздух, – сама Земля прекращает своё существование.

Как только это происходит, ты осознаёшь – так смотрит Судьба.

Откуда бы ни выплыл, где бы ни настиг тебя синий взгляд: в призрачном ли прошлом, в туманном ли будущем, – его нельзя не почувствовать – он особенный.

Сколько минуток-песчинок канет в небытие, пока ты начнёшь замечать насмешливые улыбочки и слышать обидные реплики прохожих; они адресованы тебе и вызваны твоим дурацким видом: стоишь как истукан, посреди улицы, с открытым ртом.

Самым остроумным из них ты, наконец, даёшь понять, что не такой уж истукан, и улыбочки исчезают, затем исчезают и лица, а ты плетёшься домой сам не свой.

Дом изменился. Ещё утром он был родным и уютным, был тем, что называется кровом, а сейчас здесь всё чуждое – не твоё, инородное и даже враждебное.

Безуспешно пытаясь вспомнить лицо незнакомки, ты роешься в кипах старых газет и журналов, перелистываешь какие-то альбомы, перебираешь пухлые, растрёпанные папки рисунков и фотографий.

Среди вороха старых бумаг, пожелтевших от времени, ты находишь то, что так упорно искал, опускаешься в кресло совершенно обессиленный и плачешь.

Ты вспомнил…

Незнакомка встреченная тобой сегодня на улице, как две капли воды похожа на женщину, преданную тебе и преданную тобой когда-то.

На тебя обрушиваются воспоминания… Душат… Причиняют невыносимую боль.

Если бы ты знал, чем придётся платить за сделку с собственной совестью.

За персональные выставки и мастерские в подвале, стены которого выложены голландскими изразцами, за прижизненное членство в Союзе, за дачу… за поездки в Финляндию и во Францию, за холодильник, набитый греческими маслинами, финским сервелатом, шотландским виски и итальянским мартини, французским сливочным маслом и русской чёрной икрой.

Это потом ты поймёшь, что между самогоном, абсентом, французским коньяком, итальянской граппой нет различия. Нет различия в том, какое пойло ты вливаешь в себя, чтобы хоть как-то заглушить боль… и стыд… и ненависть.

Тебе всё ещё снятся сны, в которых ты голоден. Первые годы после женитьбы, ты просыпался посреди ночи и на цыпочках шёл к холодильнику: проверял, вдруг он на самом деле пуст.

А ещё тебе снится, как мама кормит Мишеньку апельсиновой коркой. Ты рвёшься к ним, крича, что апельсинов полным-полно в холодильнике, но они тебя, как это часто бывает во сне, не слышат. Они улыбаются друг другу; мама гладит Мишеньку по голове, и по лицу её текут слёзы… они не замечают тебя и… они так счастливы.

И во всех снах ты чувствуешь на себе чей-то взгляд – кто-то смотрит на тебя, наблюдая всё это время, кто-то тебя ждёт.

Кто?…

Бесформенное нечто с блуждающей пьяненькой ухмылкой, перепачканное блевотиной нечто, бывшее совсем недавно лицом твоей жены, очень быстро сотрётся из памяти, а вот от взгляда из сновидений не так-то просто избавиться.

Ты шарахаешься от вырвавшихся наружу воспоминаний и в исступлении рвёшь рисунок, который так долго искал. Открываешь окно, – и вот уже январский ночной ветер гуляет по комнате. Он подхватывает обрывки и несёт их к тебе, но ты закрываешь окно и испуганно смотришь как за стеклом, в свете ночных фонарей пляшут частички разорванного тобой рисунка. Их хаотичный, нервный пляс похож на танец мотыльков, он так же беспечен и непредсказуем.

Некоторые из них прилипают к стеклу. Ты, вне себя, вновь распахиваешь окно и сбрасываешь их вниз, в пугающую, непроглядную темень, в самую глубину морозной январской ночи.

Всё.

Ты свободен.

Облегчённо вздыхая, устраиваешься в кресле и пытаешься согреться, но снова чувствуешь на себе чей-то пристальный взгляд… Словно во сне…

Обрывок, на котором нарисованы глаза, не улетел. Он прижался к стеклу и наблюдает за тобой. Смотрит насмешливо. Или… печально?.. Смотрит внутрь тебя и видит тебя насквозь, всё твоё гнилое, продажное нутро. От этого взгляда невозможно скрыть что-то, невозможно солгать, притвориться…

И тогда ты разбиваешь оконное стекло, и взгляд летит в ночь вместе с осколками. Он падает медленно-медленно и почему-то долго не переворачивается… Со дна январской морозной ночи на тебя устремлён синий взгляд. Что в нём, укор? Упрёк? Ненависть?

Нет – только любовь и нежность, нежность и любовь… и тепло, робкое, живое, едва различимое тепло где-то в области сердца.

Звон, как всхлип. Всё. Взгляда больше нет.

Теперь – спать… Только обязательно завесить окно. Но поздно.

Ночной январский ветер возвращается в комнату, в душу, в сердце – в твою жизнь.

Ты замерзаешь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю