355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Людмила Сараскина » Фёдор Достоевский. Одоление Демонов » Текст книги (страница 18)
Фёдор Достоевский. Одоление Демонов
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 20:37

Текст книги "Фёдор Достоевский. Одоление Демонов"


Автор книги: Людмила Сараскина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 27 страниц)

Героиня Покорная и героиня Строптивая одинаково безуспешно оспаривали Князя у героини Хромой, которая его безумно боялась; все трое готовы были простить обиды, взять назад проклятия и забыть упреки в случае, если роковой Князь их не оставит. Все трое предпочитали видеть его в силе, а не в слабости.

«Будьте приличнее, будьте бесчувственнее», – восклицала Лиза, когда, очнувшись после ночи любви, Ставрогин вздумал сострадать обесчещенной девушке; «кровопийце» была не к лицу подобная чувствительность. Взяв фальшивую ноту, он весьма скоро исправился – стоило ей самой, «Лермонтову в юбке», сделать неосторожный шаг («Клянусь, вашему слову поверю, как Божьему, и на край света за вами пойду, о, пойду! Пойду как собачка…»), Князь тут же ставил ее на место: «Я не убивал и был против, но я знал, что они будут убиты, и не остановил убийц. Ступайте от меня, Лиза».

Когда строптивая Красавица, заигравшись, захотела попробовать роль покорной Воспитанницы, ее участь была решена – любовную дуэль в печоринском вкусе она покидала поверженной и уничтоженной.

Когда безумная Жена, забывшись, захотела примерить маску строптивой и капризной хозяйки, она подписала себе смертный приговор – с Князем и «ясным соколом» нельзя было разговаривать свысока.

Когда покорная Воспитанница собралась наконец сдвинуться с места и «спасти» кликнувшего ее Князя, было поздно; последний призыв имел уже только метафизический смысл.

Последнее слово оставалось за Ставрогиным – «господином разговора»; казалось, автор, используя свое исключительное право, добивался для «помещика с крылушками» неслыханных привилегий.

…В течение двух лет, пока продолжалось печатание «Бесов», ни один из рецензентов не смог сказать что‑либо вразумительное о центральном герое романа. Лишь в самых последних числах декабря, в канун 1873 года, критик из «Journal de St. Petersbourg», M. A. Загуляев, назвал «Бесы» лучшим романом года, увидев в герое суть русской натуры со всеми присущими ей достоинствами и недостатками.

Не избалованный любовью отечественной критики, Достоевский, скорее всего, приятно удивился благожелательному тону и добрым словам.

Но как несоизмерим был похвальный отзыв с грандиозным замыслом. Как мало значили эти общие слова в свете главной тайны романа – в котором автор, наделив героя демонической, сверхъестественной красотой, необъятной силой и непобедимым мужским обаянием, затем безжалостно губил его.

Зачем?

Часть третья

Глава первая. Экзистенциальный соблазн
I

Если бы для каких‑либо жизненно важных целей необходимо было отыскать авторитетного и надежного свидетеля невероятной истории, приключившейся у автора «Бесов» с его главным героем, таким свидетелем мог бы быть назван один – единственный человек. У него была уникальная возможность знать эту историю не только из момента событий, но и из первых рук: за три года (1869–1872) он получил от романиста более двадцати объемнейших писем с подробными авторскими комментариями.

Обладатель сокровищ был свидетелем профессионально компетентным: читать и понимать прочитанное составляло его главное и единственное занятие. Уважая литературного критика, Достоевский в порыве дружеского участия однажды написал ему: «Вы один из людей, наисильнейше отразившихся в моей жизни, и я Вас искренно люблю и Вам сочувствую».

Однако спустя почти полвека после описываемых событий А. Г. Достоевская назвала H. H. Страхова «злым гением» Достоевского.

В скандально знаменитом письме критика, адресованном Л. Н. Толстому, среди уже цитированных обличений, содержалось и одно профессиональное признание. «Вы верно уже получили теперь Биографию Достоевского – прошу Вашего внимания и снисхождения – скажите, как Вы ее находите. И по этому‑то случаю хочу исповедаться перед Вами. Все время писанья я был в борьбе, я боролся с подымавшимся во мне отвращением, старался подавить в себе это дурное чувство…» [151]151
  Переписка Л. Н. Толстого с 11.11. Страховым. С. 307.


[Закрыть]

Когда в 1914 году А. Г. Достоевская впервые про – чла эти строки (Достоевского не было в живых уже тридцать три года, Страхова – двадцать), она законно возмутилась: «Человек, десятки лет бывавший в нашей семье, испытавший со стороны моего мужа такое сердечное отношение, оказался лжецом, позволившим себе взвести на него такие гнусные клеветы! Было обидно за себя, за свою доверчивость, за то, что оба мы с мужем так обманулись в этом недостойном человеке» [152]152
  А.Г. Достоевская. Воспоминания. С. 420.


[Закрыть]
.

А. Г. Достоевская, искренне протестуя против клеветы на своего мужа и выступая в защиту его памяти, не могла не обратить внимания на сугубо профессиональный аспект страховской исповеди. «…Зачем же, – резонно вопрошала Анна Григорьевна, – чувствуя отвращение к взятому на себя труду и, очевидно, не уважая человека, о котором взялся писать, Страхов не отказался от этого труда, как сделал бы на его месте всякий уважающий себя человек?» [153]153
  Там же.


[Закрыть]

Между тем у вдовы писателя имелось документальное доказательство вопиющей неискренности страховского откровения, – доказательство, о котором, за давностью лет, она могла совершенно забыть. Речь идет о письме Страхова к Достоевскому, написанном в разгар интересующих нас событий (Анна Григорьевна могла прочесть его еще при жизни мужа, а потом неоднократно читать и позже – из ее архивов связка страховских корреспонденций на имя Достоевского попала впоследствии в Исторический музей).

22 февраля 1871 года Страхов, жалуясь Достоевскому на крах «Зари», писал: «В который раз я вижу, что дело нужно начинать снова! Плохой я практический деятель, плохой журналист – я слишком неповоротлив и задним умом крепок. Но есть помимо этого и другого подобного какая‑то судьба, которая нас преследует. Все чаще и чаще мне приходит мысль – писать воспоминания,хотя бы для того, чтобы спасти честь (или способствовать спасению) таких людей, как Вы, Ап. Григорьев, Эдельсон и проч. Люди благород – нейшие, рыцарски – честные иногда подвергаются в нашей поганой литературе упрекам в каком‑то искании выгод, в неискренности, в подлости. Составились предрассудки, укоренилась ложь, а мы бессильны и ничего не делаем» [154]154
  Шестидесятые годы. С. 270


[Закрыть]
.

Если бы А. Г. Достоевская, вступаясь за мужа, опубликовала тогда же это страховское письмо – что было ей абсолютно по силам, вспомни она о нем, – ничего больше бы не понадобилось: весь Страхов, благодаря которому «в нашей поганой литературе» о «благороднейшем, рыцарски – честном человеке» укрепилась бесстыднейшая и безобразнейшая ложь, был бы как на ладони. Ведь никто и ничто не принуждали его писать Достоевскому о своих намерениях в таких высокопарных тонах.

Если бы к тому же А. Г. Достоевская привела и ответное письмо мужа, написанное спустя месяц, стало бы понятно и другое: мог ли он как‑то подталкивать Страхова к писанию лестных для себя мемуаров. «Вы написали в письме Вашем, чрезвычайно вскользь, что хотите сесть за литературные воспоминания. Что это будет? И будет ли что‑нибудь? Вы упомянули о времени издания нашего бывшего журнала, об Ап. Григорьеве, о нас. (Здесь Достоевский скромно перевел разговор со своей персоны на их давний литературный кружок. – Л. C.) Я слишком понимаю, что эта полоса жизни могла резко, а может быть, и приятно (как воспоминание Вашей молодости) отпечататься в Вашей памяти. Но об этом не рано ли слишком писать, да и интересно ли в данный момент? Думаю, что и рано, да и неинтересно будет для других».

«Рыцарски – честный» Достоевский, каким он казался Страхову в момент писания «Бесов», никаких литературных памятников в свою честь, как это видно из его письма, не заказывал.

Интересно, однако, другое. Пятидесятилетний Достоевский, переживавший свой самый инфернальный роман – роман с героем «Бесов», не казался Страхову монстром. Напротив: в глазах критика автор антинигшшстического сочинения представал человеком чести и рыцарского благородства. Но спустя двенадцать лет (на которые в страховском письме к Толстому компромат отсутствовал) Страхов все же решился «заявить» на покойного друга: «Его тянуло к пакостям, и он хвалился ими… Лица, наиболее на него похожие, – это герой Записок из подполья,Свидригайлов в Преет.и Нак.и Ставрогин в Бесах» [155]155
  Переписка Л. Н. Толстого с H. H. Страховым. С. 308.


[Закрыть]
.

Несчастье Страхова, из которого воспоследовали и недобросовестность и неискренность, заключалось – о чем умолчала Анна Григорьевна, сославшись лишь на «jalousie de métier», профессиональную зависть, – в скрытой за многочисленными статьями и письмами человеческой посредственности: тесное общение с двумя гениями так и не смогло пойти ему на пользу. (Уместно процитировать запись Достоевского о Страхове в рабочей тетради 1877 года [156]156
  Первая публикация ее состоялась через пятьдесят восемь лет после обнародования в 1913 году скандального письма H. H. Страхова к Л. Н. Толстому


[Закрыть]
: «Как критик очень похож на ту сваху у Пушкина в балладе «Жених», об которой говорится:

Она сидит за пирогом И речь ведет обиняком.

Пироги жизни наш критик очень любил и теперь служит в двух видных в литературном отношении местах, а в статьях своих говорил обиняком,по поводу, кружил кругом, не касаясь сердцевины. Литературная карьера дала ему 4–х читателей, я думаю не больше, и жажду славы. Он сидит на мягком, кушать любит индеек и не своих, а за чужим столом. В старости и достигнув 2–х мест, эти литераторы, столь ничего не сделавшие, начинают вдруг мечтать о своей славе и потому становятся необычно обидчивыми. Это придает уже вполне дурацкий вид, и еще немного, они уже переделываются совсем в дураков – и так на всю жизнь. Главное в этом самолюбии играют роль не только литератора, сочинителя трех – четырех скучненьких брошюрок и целого ряда обиняковых критик по поводу, напечатанных где‑то и когда‑то, но и 2 казенные места. Смешно, но истина. Чистейшая семинарская черта. Происхождение никуда не спрячешь. Никакого гражданского чувства и долга, никакого негодования к какой‑нибудь гадости, а напротив, он и сам делает гадости; несмотря на свой строго нравственный вид, втайне сладострастен и за какую‑нибудь жирную грубосладострастную пакость готов продать всех и всё, и гражданский долг, которого не ощущает, и работу, до которой ему всё равно, и идеал, которого у него не бывает, и не потому, что он не верит в идеал, а из‑за грубой коры жира, из‑за которой не может ничего чувствовать» [157]157
  Литературное наследство. Т. 83. С. 620.


[Закрыть]
.)

Но нужно было быть совсем уже специальным человеком (или иметь слишком специальную цель [158]158
  Если (по версии Л. Н. Розенблюм) антистраховская запись Достоевского, сделанная им для себя, действительно спровоцировала ответную акцию Страхова (то есть Страхов, допущенный вдовой писателя к бумагам покойного, мог увидеть оскорбительную заметку и задумать месть), то, будучи весьма искушенным литератором и журналистом, он не мог не предвидеть, что переписка Л. Н. Толстого имеет шанс увидеть свет намного раньше, чем черновые тетради Достоевского


[Закрыть]
), чтобы, зная Достоевского так долго и так подробно, как знал его Страхов, увидеть сходство между ним и его демоническим героем.

Ведь Достоевский, вступив на тропу «Бесов» и заявив о новом лице романа, мог эпатировать критика как раз тем, что вывел на сцену не своего двойника, а своего антипода.

II

В мужском мире «Бесов», на фоне дряхлеющего Степана Трофимовича, косматого и неуклюжего Шатова, чопорного маленького старичка Кармазинова и прочих персонажей самой заурядной наружности, Достоевскому могло быть вполне комфортно как среди себе подобных.

Его собственная внешность, попади она под перо бойкого романиста, легко оказывалась уязвимой для карикатуры и пародии.

Добрый друг Достоевского, на всю жизнь сохранивший к нему самые теплые и искренние чувства, доктор С. Д. Яновский, в воспоминаниях своих предлагал «буквально верное описание наружности того Федора Михайловича, каким он был в 1846 году: роста он был ниже среднего, кости имел широкие и в особенности широк был в плечах и в груди; голову имел пропорциональную, но лоб чрезвычайно развитой с особенно выдававшимися лобными возвышениями, глаза небольшие светло – серые и чрезвычайно живые, губы тонкие и постоянно сжатые, придававшие всему лицу выражение какой‑то сосредоточенной доброты и ласки; волосы у него были более чем светлые, почти беловатые и чрезвычайно тонкие или мягкие, кисти рук и ступни ног примечательно большие. Одет он был чисто и, можно сказать, изящно; на нем был прекрасно сшитый из превосходного сукна черный сюртук, черный каземировый жилет, безукоризненной белизны голландское белье и циммермановский цилиндр; если что и нарушало гармонию всего туалета, это не совсем красивая обувь и то, что он держал себя как‑то мешковато, как держат себя не воспитанники военно – учебных заведений, а окончившие курс семинаристы» [159]159
  С.Л Яновским Воспоминания о Достоевском // Русский вестник. 1885. № С. 797.


[Закрыть]
.

Приятель его юношеских лет, доктор Ризенкампф, одним из первых откликнувшийся в 1881 году на призыв О. Ф. Миллера предоставить издателям мемуары или записки о почившем писателе, добросовестно вспоминал: «Федор Михайлович… был в молодости довольно кругленький, полненький, светлый блондин, с лицом округленным и слегка вздернутым носом. Ростом он был не выше брата; светло – каштановые волосы были большею частию коротко острижены; под высоким лбом и редкими бровями скрывались небольшие, довольно глубоко лежащие серые глаза; щеки были бледные, с веснушками, цвет лица болезненный, землистый, губы толстоватые» [160]160
  Литературное наследство. Т. 86. С. 425


[Закрыть]
.

Говоря о самочувствии молодого Достоевского, которого он лечил в связи с постоянной болезненностью, педантичный воспоминатель добавлял: «Он был золотушного телосложения, и хриплый его голос при частом опухании подчелюстных и шейных желез, также землистый цвет его лица указывали на порочное состояние крови (на кахексию) и на хроническую болезнь воздухоносных путей. Впоследствии присоединились опухоли желез и в других частях, нередко образовывались нарывы, а в Сибири он страдал костоедой костей голенных» [161]161
  Литературное наследство. Т. 86. С. 331.


[Закрыть]
.

Боготворившая мужа Анна Григорьевна, описывая первую встречу с ним, упоминала о рыжеватых, сильно напомаженных волосах, бледном и болезненном лице и разных глазах. («Пожилой некрасивый мужчина, делающий предложение молодой девушке и не встречающий взаимности, может показаться смешным, а я не хотел быть смешным…» [162]162
  А. Г. Достоевская. Воспоминания. С. 114.


[Закрыть]
– так, по словам Анны Григорьевны, рекомендовал себя сам Достоевский.)

Наружность Достоевского, описанная даже любившими его людьми, смотрелась естественно рядом с портретами из «Бесов»; так что, например, Шатов («Он был неуклюж, белокур, космат, низкого роста, с широкими плечами, толстыми губами, с очень густыми, нависшими белобрысыми бровями, с нахмуренным лбом, с неприветливым, упорно потупленным и как бы чего‑то стыдящимся взглядом») вполне мог быть сопоставлен с молодым Достоевским из еще одного описания Ризенкампфа: «Мысли в его голове рождались подобно брызгам в водовороте; в это время он доходил до какого‑то исступления, природная прекрасная декламация выходила из границ артистического самообладания; сиплый от природы голос его делался крикливым, пена собиралась у рта, он жестикулировал, кричал, плевал около себя. Притом ему вредили испорченные от постоянной привычки к курению трубки зубы» [163]163
  Литературное наследство. Т. 86. С. 325.


[Закрыть]
. (Доктор Яновский, правда, оставил другое впечатление: «Успокоившись, он быстро менял свою физиономию и свой юмор: сосредоточенный и как бы испуганный взгляд исчезал, сильно сжатые в ниточку губы открывали рот и обнаруживали его здоровые и крепкие зубы; он подходил к зеркалу, но уже для того, чтобы посмотреть на себя как на совсем здорового…» [164]164
  Русский вестник. 1885. № 4. С. 791.


[Закрыть]
)

Страхов упрекал Достоевского в том, что он считал себя образцом людей. «Достоевский, создавая свои лица по своему образу и подобию, написал множество полупомешанных и больных людей и был твердо уверен, что списывает с действительности» [165]165
  Цит. по: Л. Н. Толстой. Полное собрание сочинений. В 90–та тт. М. – Л., 1928–1964. Т. 66. С. 253–254.


[Закрыть]
. Если это раздраженное замечание понять буквально, можно бы согласиться с критиком: лицо Достоевского, его физический облик вполне могли быть обнаружены в его сочинениях.

«Когда все стихло, на эстраде появился маленький человек, бледный, болезненного вида, с мутными глазами, и начал слабым, едва слышным голосом чтение».

«Вся зала разом притихла, все взгляды обратились к нему, иные с испугом. Нечего сказать, умел заинтересовать с первого слова».

«Даже самые строгие старички изъявили одобрение и любопытство, а дамы так даже некоторый восторг. Аплодисмент, однако, был коротенький, и как‑то недружный, сбившийся».

Три фразы, процитированные подряд, вполне могли прочитываться как один текст – однако первая была фрагментом из воспоминаний С. В. Карчевской о литературном чтении 1880 года в зале Благородного собрания с участием Достоевского, вторая и третья – фрагментами романа «Бесы» (о том, как на литературном празднике в пользу гувернанток зал внимал Степану Трофимовичу Верховенскому и писателю Кармазинову).

Кажется, любые описания облика Достоевского, сделанные разными людьми в различное время, появись они в каком угодно его сочинении, выглядели бы в нем вполне уместно и не выбивались бы из общего стиля. В каком‑то смысле Достоевский, как почти всякий писатель, мог оказаться персонажем своих сочинений: появление такого героя в мире Достоевского было бы эстетически и стилистически приемлемо.

«Взгляните на лицо Достоевского, – писал в 1888 году к Ницше датский критик Георг Брандес, знавший лицо Достоевского лишь по фотографиям и портретам, – наполовину лицо русского крестьянина, наполовину – физиономия преступника, плоский нос, пронзительный взгляд маленьких глаз под нервно подрагивающими веками, этот высокий, рельефно очерченный лоб, выразительный рот, который говорит о безмерных муках, неизбывной скорби, о болезненных страстях, о беспредельном сострадании и ярой зависти. Гений– эпилептик, одна уже внешность которого говорит о приливах кротости, заполнявших его душу, о приступах граничащей с безумием проницательности, озарявшей его голову; наконец, о честолюбии, о величии стремлений и о недоброжелательстве, порождающей мелочность души. Его герои не только бедные и отверженные, но и наивные, тонко чувствующие души; благородные проститутки, люди, часто подверженные галлюцинациям, одаренные эпилептики, одержимые искатели мученичества – те самые типы, которых нам следует предполагать в апостолах и учениках раннехристианской поры» [166]166
  Литературное наследство. Т. 86. С. 686.


[Закрыть]
.

Если, во – первых, признать этот словесный портрет хотя бы отчасти похожим на оригинал, если, во– вторых, прокомментировать высказывание Страхова («Достоевский, создавая свои лица по своему образу и подобию…») близко к смыслу письма Брандеса к Ницше, пасьянс сойдется: писатель и его герои в их человеческом измерении покажутся людьми, вылепленными из одного теста, – здесь будет и Подпольный («Я случайно погляделся в зеркало. Взбудораженное лицо мое мне показалось до крайности отвратительным: бледное, злое, подлое, с лохматыми волосами»), и румяный женолюб Свидригайлов («самый пустейший и ничтожнейший злодей в мире»), и Мармеладов («с отекшим от постоянного пьянства, желтым, даже зеленоватым лицом и с припухшими веками, из‑за которых сияли крошечные, как щелочки, но одушевленные красноватые глазки»).

И только одно лицо явилось сюда будто из другого мира, вылепленное из иного, неведомого материала, с нездешней красотой и силой. Достоевский творил Ставрогина как эстетический вызов и самому себе, и своей привычной среде. Помещая Князя, «героя – солнце», в сумрачный мир «Бесов», Достоевский отважился на самое свое рискованное литературное приключение: на роман автора с супергероем – сверхчеловеком. Отношения, метафизически связавшие автора и героя, явились для романиста как бы соблазном иного существования.

III

Мучительно долго подбирая тона и краски для героя, Достоевский создавал экзистенциального антипода – существо (или сверхсущество) другой породы и другого порядка. Во всех подробностях своего бытия непохожее на автора, оно вызывало не зависть и раздражение, а любовный восторг, будто воплощало мечту о богатом, полноценном существовании.

Достоевский бился в нищете и зарабатывал на жизнь тяжким литературным трудом, беря деньги в долг и вперед, – его герой был обеспечен и независим. Достоевский был тяжело нездоров – его герой отличался чрезвычайной физической и телесной силой. Еще в ранней юности Достоевский остался сиротой и роднею имел лишь московских купцов – его герой вращался в высшем петербургском обществе, в которое молодого Достоевского пустили как новую знаменитость лишь раз – другой.

Он сочинил для своего красавца, богача и аристократа Ставрогина завидную, а главное – ни в чем не похожую на свою биографию.

В том самом возрасте, когда Достоевский носил кандалы и куртку каторжника, расплачиваясь за увлечения молодости, его герой провел в путешествиях – был в Египте, изъездил всю Европу, побывал в Иерусалиме и Исландии. Достоевскому было запрещено читать и писать – его герой получал образование в немецких университетах.

Герой, бесстрашный барин, мог позволить себе роскошные причуды и изысканные шалости – просто так, для развлечения. Литературный пролетарий Достоевский даже на рулетку ездил, мечтая о спасительном выигрыше.

Герой, с его победительным мужским обаянием, имел феноменальный успех у женщин – у всех женщин; его триумфы были тем бесспорнее, чем большим «хищником» и «кровопийцей» хотел себя показать любовник. Автор в своей интимной жизни поневоле играл роль не «хищную», а «смирную» и был чаще всего не столько любовником, сколько «другом и братом», не адресатом любовных посланий, а почтальоном и конфидентом: в мире инфернальных романов ему никогда бы не досталась роль инфернального героя.

Ставрогин, «обворожительный, как демон», согласно замыслу автора, обольщал, околдовывал и порабощал всех, кто имел роковую неосторожность им увлечься и кто подошел к нему слишком близко; мужской мир «Бесов» претерпел в этом смысле ничуть не меньше, чем женский.

«Ставрогин, для чего я осужден в вас верить во веки веков? Разве мог бы я так говорить с другим? Я целомудрие имею, но я не побоялся моего нагиша, потому что со Ставрогиным говорил. Я не боялся окарикатурить великую мысль прикосновением моим, потому что Ставрогин слушал меня… Разве я не буду целовать следов ваших ног, когда вы уйдете? Я не могу вас вырвать из моего сердца, Николай Ставрогин!» – кричал ему пламенный, но бесталанный Шатов.

«Вспомните, что вы значили в моей жизни, Ставрогин», – признавался маниакальный Кириллов, будто подслушавший Шатова: «Вы так много значили в моей жизни».

«Вы значили столько в судьбе моей!.. Я же имею теперь великие страхи, и от вас одного только и жду и совета и света», – открывался Ставрогину капитан Лебядкин.

«Ставрогин, вы красавец!.. Знаете ли, что вы красавец!.. Я люблю идола! Вы мой идол!.. Я никого, кроме вас, не знаю. Вы предводитель, вы солнце, а я ваш червяк… – неистовствовал Петр Верховенский, бросаясь целовать руку своему кумиру. – Мне вы, вы надобны, без вас я нуль. Без вас я муха, идея в стклянке, Колумб без Америки».

И хотя каждый потерпевший смотрел на обольстителя Ставрогина как на своего собственного персонального демона, Ставрогин оказывался демоном для всех.

«Мы два существа и сошлись в беспредельности… в последний раз в мире» – эти пронзительные слова Шатова, требовавшего к себе уважения только на короткое время исступленного монолога, с гораздо большим основанием могли быть сказаны самим Достоевским: он и его звездный герой сходились в беспредельности романического вымысла первый и последний раз. В этом призрачном диалоге Достоевскому выпадала роль Шатова.

Как мало кому другому, ему ведомо было шатовское слепое обожание, восторженная, мистическая влюбленность, доходящая до экстаза жажда рабского преклонения перед высшим существом. Он пережил истинное потрясение в страстной юношеской дружбе с Шидловским и знал не понаслышке, что значит целовать следы ног обожаемого существа.

«У меня льются теперь слезы, как вспомню прошедшее. Он не скрывал от меня ничего, а что я был ему?.. Эта дружба так много принесла мне и горя и наслажденья! Теперь я вечно буду молчать об этом», – писал юный Достоевский о странной своей привязанности к Шидловскому, человеку бурной природы и сильных страстей. «Непременно упомяните в вашей статье о Шидловском, нужды нет, что его никто не знает и что он не оставил после себя литературного имени. Ради Бога, голубчик, упомяните – это был большой для меня человек, и стоит он того, чтоб его имя не пропало…» [167]167
  Исторический вестник. 1881. № 3. С. 608.


[Закрыть]
– просил много позже Достоевский своего биографа, Вс. С. Соловьева.

«Я не могу вас вырвать из моего сердца», – твердил Шатов своему кумиру. «Я из сердца взял его», – будто повторял Достоевский.

Так же как и Шатов, познал Достоевский гибельный холод одиночества и тот ужас безнадежности, который охватывает самозабвенно увлеченного человека, когда ответом на сердечное признание оказывается гримаса высокомерного безразличия. Автор настойчиво повторял эпизоды, в которых герой – обольститель резко порывал с очередной жертвой. «Шатова он околдовал и с презрением бросает», – записывалось в черновиках, а в самом романе колдовство и презрение питались еще и энергией глаз, магией жестов и музыкой голоса. «Мне жаль, что я не могу вас любить, Шатов, – холодно проговорил Николай Всеволодович».

Как, должно быть, волновали Достоевского и этот холодок, и эта надменная сдержанность воспитанного русского барина. «Вы никого не оскорбляете, и вас все ненавидят; вы смотрите всем ровней, и вас все боятся, это хорошо. К вам никто не подойдет вас потрепать по плечу».

Никогда не имел Достоевский такого великолепия манер, никогда не мог он усвоить такого безмятежного спокойствия и взять за образец невозмутимость тона, немногословность стиля. Он писал огромные, горячечные письма, он вынужден был излагать свои частные обстоятельства с унизительными мелкими подробностями, он был мнителен и недоверчив, он мучился невыдержкой тона не только на бумаге, но и на людях. Он появлялся в гостиных «как‑то сгорбившись, мрачно поглядывая, сухо раскланиваясь и здороваясь, будто все это были его враги или по меньшей мере очень неприятные ему люди…» [168]168
  Исторический вестник. 1881. № 4. С. 846.


[Закрыть]
.

Близкие знакомые запомнили его болезненным, раздражительным, нервным и крайне обидчивым. Принимая посетителя, он мог молча и мрачно протянуть ему руку и тотчас же сделать вид, будто совсем не замечает его присутствия. Его потрясенные нервы, его странности были притчей во языцех. «Придет он, бывало, ко мне, – вспоминал Вс. С. Соловьев, – войдет как черная туча, иногда даже забудет поздороваться и изыскивает всякие предлоги, чтобы побраниться, чтобы обидеть; и во всем видит и себе обиду, желание дразнить и раздражать его» [169]169
  Исторический вестник. 1881. № 4. С. 847.


[Закрыть]
.

«Он не вполне знал себе цену, – писала его старинная приятельница Е. А. Штакеншнейдер, – ценил себя не довольно высоко. Иначе он был бы высокомернее и спокойнее, менее бы раздражался и капризничал и более бы нравился. Высокомерие внушительно. Он не вполне сознавал свою духовную силу… иначе так виновато не заглядывал бы в глаза, наговорив дерзостей, и самые дерзости говорил бы иначе. Он был больной и капризный человек и дерзости свои говорил от каприза, а не от высокомерия… Меня всегда… поражала его скромность. Отсюда и происходила его чрезвычайная обидчивость, лучше сказать, какое‑то вечное ожидание, что его сейчас могут обидеть. И он часто и видел обиду там, где другой человек, действительно ставящий себя высоко, и предполагать бы ее не мог. Дерзости, природной или благоприобретенной вследствие громких успехов и популярности, в нем тоже не было, а… минутами точно желчный шарик какой‑то подкатывал ему к груди и лопался, и он должен был выпустить эту желчь, хотя и боролся с нею всегда…» [170]170
  Е. А. Штакеншнейдер. Дневник и записки. С. 458.


[Закрыть]

Он, по словам своих литературных и светских знакомцев, не был создан для общества, для гостиной. Он не знал тонкостей светского обращения – этой холодной вежливости и любезной привычки смотреть через плечо, – которые неподготовленного новичка могли довести до обморока. Он не знал и того, что зовется (или тогда называлось) «светом», его правил и предпочтений, его меняющейся моды и иерархии. Пустой, формальный вопрос о здоровье, заданный Достоевскому в «свете», мог так оскорбить его, что он замыкался в глухом молчании на весь вечер.

Но с каким любовным тщанием, с каким молодым вдохновением придумывал он светский почерк для Ставрогина, когда тот играл роль comme il faut и завсегдатая гостиных [171]171
  Аристократический предшественник Ставрогина, герой петербургских гостиных старший князь Валковский («Правильный овал лица несколько смуглого, превосходные зубы, маленькие и довольно тонкие губы, красиво обрисованные, прямой, несколько продолговатый нос, высокий лоб, на котором еще не видно было ни малейшей морщинки, серые, довольно большие глаза – всё это составляло почти красавца, а между тем лицо его не производило приятного впечатления»), не мог конкурировать с Николаем Всеволодовичем даже как красавец с красавцем, так как был изображен интриганом, искателем больших состояний и отъявленным карьеристом. «Это лицо именно отвращало от себя тем, что выражение его было как будто не свое, а всегда напускное, обдуманное, заимствованное, и какое‑то слепое убеждение зарождалось в вас, что вы никогда и не добьетесь до настоящего его выражения. Вглядываясь пристальнее, вы начинали подозревать под всегдашней маской что‑то злое, хитрое и в высочайшей степени эгоистическое».


[Закрыть]
.

«Замечу, что он был необыкновенно сдержан и вежлив, но, откинув вежливость, имел совершенно равнодушный вид, даже вялый». Появляясь в «свете», даже если это была гостиная его матери, он казался веселым и спокойным, довольным и добродушным, бегло осматривался, неспешно обходил всех присутствующих и с каждым здоровался, выслушивая собеседника лениво и рассеянно, «с своей официальной усмешкой».

Достоевский сочинял легкие как дым диалоги в «светском» ключе – в них его Nicolas был верхом совершенства.

«Я думал еще повеселить вас Лембками, – весело вскричал он (Петр Верховенский. – Л. С.).

– Нет уж, после бы. Как, однако, здоровье Юлии Михайловны?

– Какой это у вас у всех, однако, светский прием: вам до ее здоровья всё равно, что до здоровья серой кошки, а между тем спрашиваете. Я это хвалю. Здорова и вас уважает до суеверия, до суеверия многого от вас ожидает… Впрочем, вы теперь загадочное и романическое лицо, пуще, чем когда‑нибудь, – чрезвычайно выгодное положение».

Достоевский точно знал, как нужно повернуть мнение света в пользу героя, когда у того случались скандальные неприятности. Отворяя дверь общественному нетерпению, жаждавшему поскорее понять суть происходящего, какой‑нибудь осанистый генерал с бесподобным образом мыслей где‑нибудь на приеме, собиравшем «весь город», замечал: «Вдруг слышу, что его оскорбляет здесь какой‑то студент, в присутствии кузин, и он полез от него под стол; а вчера слышу… что Ставрогин дрался с этим…. Гагановым. И единственно с галантною целью подставить свой лоб человеку взбесившемуся; чтобы только от него отвязаться… Это в нравах гвардии двадцатых годов». Тут же включалась и Губернаторша (в романе она уже не «бросала все», чтобы уехать со Ставрогиным): «Разве возможно удивление, что Ставрогин дрался с Гагановым и не отвечал студенту! Не мог же он вызвать на поединок бывшего крепостного своего человека!»

Приговор света был знаменателен: объявлялось лицо новое, с почти идеальной строгостью понятий, и, «когда наконец появился сам Николай Всеволодович, все встретили его с самою наивною серьезностью, во всех глазах, на него устремленных, читались самые нетерпеливые ожидания. Николай Всеволодович тотчас же заключился в самое строгое молчание, чем, разумеется, удовлетворил всех гораздо более, чем если бы наговорил с три короба. Одним словом, всё ему удавалось, он был в моде».

Как выразился о нем один из клубных старичков, – «тут не о молодежи вопрос; тут звезда – с».

IV

Казалось: путь звезды, триумфально блистающей в свете, Достоевский готов был расчислить, даже невзирая на свой личный отрицательный опыт. Автор, обычно столь далекий от бытового любопытства, для звездного героя подбирал гардероб и обставлял кабинет, каких никогда не имел сам.

«Я прошел через темную комнату, отпер дверь и очутился в его кабинете, – вспоминал Вс. С. Соловьев свое первое посещение Достоевского в 1873 году. – Но можно ли было назвать кабинетом эту бедную, угловую комнатку маленького флигелька, в котором жил и работал один из самых вдохновенных и глубоких художников нашего времени! Прямо, у окна, стоял простой старый стол, на котором горели две свечи, лежало несколько газет и книг… старая, дешевая чернильница, жестяная коробка с табаком и гильзами. У стола маленький шкаф, по другой стене рыночный диван, обитый плохим красноватым репсом; этот диван служил и кроватью Федору Михайловичу, и он же, покрытый все тем же красноватым, уже совсем вылинявшим, репсом, бросился мне в глаза через восемь лет, на первой панихиде… Затем несколько жестких стульев, еще стол – и больше ничего» [172]172
  Исторический вестник. 1881. № 3. С. 606.


[Закрыть]
.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю