Текст книги "Фёдор Достоевский. Одоление Демонов"
Автор книги: Людмила Сараскина
Жанр:
Культурология
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 27 страниц)
Если бы, вспомнив, Катков мысленно заменил «она» на «он», эффект был бы удивительный: герою– демону оказывалась необыкновенно близка та бешеная страстность, которой была охвачена душа египетской царицы. «Царице захотелось удивить всех этих гостей своим вызовом; ей хотелось насладиться своим презрением к ним, когда она бросит им этот вызов в глаза и увидит их трепет и почувствует в себе стук этих дрогнувших страстью сердец. Но ее мысль уже овладела и ее душою вполне. Страсть уже пробежала ядовитой струей и по ее нервам. О, теперь и ей хотелось бы, чтобы приняли ее чудовищный вызов!»
Самолюбивый и, как действительно оказалось, мстительный Катков, читая историю героя, одаренного звериным сладострастием, должен был почувствовать обиду и негодование – автор, «целомудрию» которого поверили буквально на слово, потешался над всей редакцией. «Сколько неслыханного сладострастия и неизведанного еще ею наслаждения! сколько демонского счастья целовать свою жертву, любить ее всеми тайнами лобзаний, неги, бешеной страсти и в то же время сознавать каждую минуту, что эта жертва, что этот минутный властитель ее заплатит ей жизнью за эту любовь и за гордую дерзость своего мгновенного господства над нею. Гиена уже лизнула крови…»
Так вот о каких грехах русского барича шла речь. Вот какой сюрприз приберег к концу романа коварный автор, напечатав уже две трети сочинения в благонамереннейшем из журналов. Вот какие тайны хранила нелепая интрижка Князя и Красавицы, где была всего лишь одна амурная сцена и всё происходило «за закрытыми дверями». Вот что крылось за этими скромными листками исповеди якобы кающегося грешника. «Гиена уже лизнула крови; ей грезится теплый пар ее, он будет ей грезиться и в последнем моменте наслаждения. Бешеная жестокость уже давно исказила эту божественную душу и уже часто низводила ее до звериного подобия. Даже и не до звериного; в прекрасном теле ее кроется душа мрачно – фантастического, страшного гада: это душа паука, самка которого съедает, говорят, своего самца в минуту своей с ним сходки. Всё это похоже на отвратительный сон. Но всё это упоительно, безмерно развратно и… страшно!.. И вот демонский восторг наполняет душу царицы, и она гордо бросает свой вызов».
Чувства Каткова можно было понять: своими стараниями, собственноручно привлек он на страницы пуританского «Русского вестника» такой роман, такие мысли и такие переживания – то именно, за что в свое время автор, виновник «потасовки», был окрещен «квасным циником». И он же, автор, тогда будто в насмешку, ответил: «Мы пуритане по крови; мы мало любим жизнь, и потому искусство кажется нам соблазном».
Можно было понять и Достоевского – и когда в 1865 году, при начале «Преступления и наказания», он опасался злопамятства Каткова, и когда в 1861 году, в пылу той памятной «потасовки», неосторожно напророчил: «Вот какие черные сомнения пришли мне на мысль, когда я старался вникнуть в статью «Русского вестника». Как понять странное его упорство? Чем объяснить, с одной стороны, его робкие умолчания, с другой – его дерзко – смелые уверения? С невольным ужасом спрашивал я себя: что же будет с нами, что мы, несчастные, будем делать, если он, если сам «Русский вестник» станет учить нас так дурно в таких важных вопросах?.. Дурной пример дает «Русский вестник» русской литературе!»
На интересующий его вопрос Достоевскому предстояло получить исчерпывающий ответ десять лет спустя.
IV
В середине декабря 1865 года в Москву были отправлены из Петербурга (Достоевский, погостив неделю в Копенгагене, вернулся в Россию в середине октября) семь листов «Преступления и наказания». Вслед за рукописью Каткову было послано письмо, в котором автор обращался к редактору «как литератор к литератору». Общий пафос письма был исключительно «служебный»: нужно было во что бы то ни стало склонить «Русский вестник» к выдаче – в дополнении к уже полученным трем сотням – еще семисот рублей. Достоевский, составивший обстоятельный черновик письма, постарался учесть все тонкости литературного политеса.
До этой поры они были незнакомы и никогда не встречались, а четырех лет, прошедших с момента «потасовки», было достаточно, чтобы обмен «любезностями» по поводу нецеломудрия пушкинской импровизации вспоминался не слишком болезненно. «Я верил всегда, что Вы человек благородный, хотя и не имею удовольствия знать Вас лично как человека», – осторожно заметил Достоевский и, говоря о своем бедственном положении, добавил: «Вы литератор, Вы сами занимались изящной литературой, Вы поймете это!» (В фельетонной статье 1862 года, на пике своей полемики с Катковым, Достоевский, намекая на скромность литературного дарования своего оппонента, пародийно изобразил его оратором, произносящим речь: «Я очень уважаю себя и считаю свои интересы выше всего на свете… Я даже занимался литературою. Я перевел «Ромео и Джульетту», я написал еще одну статью, кажется о Пушкине. Я писал еще… но, право, я уже забыл, об чем я писал. Тем не менее мне очень хотелось быть известным. К чему ложная деликатность: я откровенно считал себя и считаю выше всех моих современников».)
Теперь было не до иронии и пародии – приходилось рассчитывать по крайней мере на великодушие Каткова, который не станет поминать старое и протянет руку помощи литературному собрату, потерявшему свой журнал и вынужденному снова обивать пороги чужих редакций в поисках авансов и кредитов под ненаписанное сочинение. Нужно было, набравшись терпения, почти умолять: «Находясь в таком невыносимом положении, покорнейше прошу Вас обратить внимание Ваше на нижеследующие и убедительнейшие просьбы мои: Я искренне желаю сотрудничать в „Русском вестнике”». Нужно было привыкать к странным правилам «Русского вестника» – прислав в ответ на первое письмо Достоевского запрашиваемые триста рублей, редактор не соблаговолил приписать хотя бы несколько слов, которых автор, рассказавший о своем замысле столь подробно, вправе был ожидать. Оставалось только смириться с высокомерной манерой высылки денег без сопроводительного письма – будто это милостыня или благотворительность, и догадываться, исходя из суммы и скорости ее получения, о степени расположения к нему редакции.
И все же в словах Достоевского сквозил упрек: «Получив… 300 руб. в октябре месяце, я счел себя вправе считать, что дело о напечатании моего романа в «Русском вестнике» вполне решено… Но занятый моей работой, я уже не искал никакой другой, а так как я совсем не имею денег и никого теперь, у кого бы я мог занять, для поддержанья меня во время работы, то и впал теперь в совершенную нищету… Все письма мои в редакцию… секретарю Вашему, о высылке мне сколько– нибудь денег, для поддержания меня, я не получил еще даже никакого ответа. Мало того: не знаю, когда будет напечатан мой роман, и наконец, будет ли еще он напечатан у Вас?.. Прошу Вас: если роман мой Вам не нравится или Вы раздумали печатать его – то пришлите мне его обратно… Из уважения к самому себе Вы, веро – ятно, не захотите заставить страдать мое человеческое достоинство и меня не оставите без ответа».
Через месяц редакция «Русского вестника» прислала ему уведомление на бланке, где извинялась за свое молчание. Что же касается «повести», то редакция сообщала: «Печатание ее не только дело решенное, но она уже вошла в состав 1–й книжки «Русского вестника», которая выйдет на днях» [131]131
Летопись жизни и творчества Ф. М. Достоевского. Т. 2. С. 53.
[Закрыть], – а также уведомляла о высылке автору оговоренной суммы. Как только в январском номере «Русского вестника» появилось начало «Преступления и наказания», Достоевский понял, что свое дело он выиграл: теперь уже Катков обязан был считаться с интересами автора, на целый подписной год обеспечившего журнал по отделу беллетристики. Имело смысл вести себя осторожно и второпях не наделать ошибок, слишком уничижаясь перед «проприетерами» и поминутно прося новых денег.
С азартом и увлечением вступая на тропу единоборства и ощущая себя бывалым борцом, Достоевский еще какое‑то время предполагал, что причиной его тайной войны с журналом будет деликатный вопрос об оплате. В феврале, вскоре после выхода январского номера с его романом, Достоевский узнал всю подноготную – о том, как обрадовались в «Русском вестнике», получив его предложение: «У них из беллетристики на этот год ничего не было: Тургенев не пишет ничего, а с Львом Толстым они поссорились. Я явился на выручку (всё это я знаю из верных рук). Но они страшно со мной осторожничали и политиковали. Дело в том, что они страшные скряги. Роман им показался велик. Платить за 25 листов (а может быть, и за 30) по 125 р. их пугало. Одним словом, вся их политика в том (уж ко мне засылали), чтоб сбавить плату с листа, а у меня в том, чтоб набавить. И теперь у нас идет глухая борьба. Им, очевидно, хочется, чтоб я приехал в Москву. Я же выжидаю, и вот в чем моя цель: если Бог поможет, то роман этот может быть великолепнейшею вещью… эффект в публике будет произведен, и тогда я поеду в Москву и посмотрю, как они тогда мне сбавят?»
В марте, на святой неделе, когда он приехал в Москву и познакомился с Катковым, восторженных читательских отзывов о новом романе оказалось, по – видимому, достаточно, чтобы набавить плату с листа и получить вперед новую тысячу рублей. Оказалось, что бояться было нечего: проблемы гонорара и аванса решались здесь без особых унижений и как будто в пользу автора.
Но, приписав в том своем «жалобном» декабрьском письме три строки на всякий случай, он уже летом мог убедиться, что они «работают», и понять, чего на самом деле надо бояться, имея дело с Катковым. Как бы в ответ на те его строчки («Еще прошу: если Вы намерены печатать роман мой, то покорнейше прошу редакцию «Русского вестника» не делать в нем никакихпоправок. Я ни в коем случаене могу на это согласиться») Катков – в борьбе за нравственную безупречность публикуемых в «Русском вестнике» произведений – собственноручно «выпускал» или поправлял сомнительные места.
«Глухая борьба» из‑за полистовой оплаты, которой опасался Достоевский, обернулась острым конфликтом из‑за принципиального спора – может ли «женщина, доведшая самопожертвование до жертвы своим телом» (то есть Соня Мармеладова), быть вдохновенной толковательницей учения Христа и наставницей героя – убийцы на пути его покаяния и возрождения. Катков считал, что не может, и сообщал Достоевскому: «…я позволил себе изменить некоторые из приписанных Вами разъяснительных строк относительно разговора и поведения Сони». Он также уверял, что «ни одна существенная черта в художественном изображении не пострадала» [132]132
Цит. по: Л.II. Гроссман. Достоевский. Изд. 2–е, испр. и доп. М.: Молодая гвардия, 1965. С. 368.
[Закрыть]; позднее бдительный редактор был весьма доволен, что «утрированную идеализацию» падшей женщины, которую задумал безответственный автор, редакция «Русского вестника» осуществить не разрешила [133]133
См.: Русский вестник. 1889. № 2. С. 361.
[Закрыть] .
Кодекс отношений с «Русским вестником», прошедший апробацию на этапе «Преступления и наказания» и стоивший Достоевскому нескольких дорогих и вдохновенных мест в его сочинении, требовал, казалось, решительного пересмотра. Но когда – после выхода романа в свет, после феерической истории с «Игроком», который помог автору обыграть жулика издателя Стелловского и познакомиться с будущей женой, после самой женитьбы и медового месяца, после того как было решено ехать с женой за границу – Достоевский вновь обратился в «Русский вестник» с просьбой о новом авансе в тысячу рублей, Катков согласился без промедления.
Уезжая за границу, Достоевский осознавал себя постоянным сотрудником журнала, получившим заказ на новую работу, которую и предстояло сделать. Мысль о писании на заказ была, как всегда, неприятна, но он радовался и тому, что его труд покупают вперед, что верят на слово, что издатель готов его содержать в ожидании готового сочинения. Он чувствовал себя немножко авантюристом и даже признался своей экс – невесте (тем летом Достоевский часто видел себя женихом), A. B. Корвин – Круковской, что любит «этакие эксцентрические и чрезвычайные вещи» и не годится в разряд солидно живущих людей: эксцентрикой он называл свое намерение «написать в 4 месяца 30печатных листов, в двух разных романах, из которых один будет писаться утром, а другой вечером», – имелись в виду окончание «Преступления и наказания» и роман в двенадцать листов для Стелловского по грабительскому контракту.
«Но какова же литература‑то? Я убежден, что ни единый из литераторов наших, бывших и живущих, не писал под такими условиями, под которыми я постояннопишу, Тургенев умер бы от одной мысли». Но он, Достоевский, был литератором до мозга костей, для которого жить означало сочинять. Только такой литератор мог сочинить волшебного «Игрока» – где вдохновенная импровизация на темы страстной любви к одной женщине разворачивалась перед другой женщиной, взявшей на себя обязанности литературного помощника и стенографа. И где он, прощаясь с прежней возлюбленной, вновь загорался бешеной стихией игры, все издержки которой предстояло теперь терпеть жене.
Анна Григорьевна простодушно призналась впоследствии, что, втянувшись в работу, они оба вошли в жизнь героев нового сочинения, где у автора и его помощницы были свои любимцы и недруги. «Мои симпатии заслужила бабушка, проигравшая состояние, и мистер Астлей, а презрение – Полина и сам герой романа, которому я не могла простить его малодушия и страсти к игре. Федор Михайлович был вполне на стороне «игрока» и говорил, что многое из его чувств и впечатлений испытал сам на себе» [134]134
А. Г. Достоевская. Воспоминания. С. 82–83.
[Закрыть]. Отношения Анны Григорьевны с ее будущим мужем начинались «правильно» и абсолютно литературно: сочинения с инфернальными героинями имели реальную подоплеку и подразумевали наличие опасного и поэтому заранее презираемого прототипа.
Через две недели после их свадьбы анонимный петербургский фельетонист тиснул в «Сыне отечества» статейку под забавным названием «Женитьба романиста», где довольно точно была описана история знакомства автора «Игрока» и его молодой жены. По версии фельетона, у романиста, пригласившего стенографистку, никак не ладился финал сочинения – он не знал, как поступить с героем, немолодым вдовцом, влюбленным в молоденькую женщину. И тогда стенографистка посоветовала романисту «довести свою героиню до сознания, что она разделяет внушенную ею любовь» [135]135
'Гам же. С. 130.
[Закрыть]. Предложенная развязка была принята, но любовная интрига, придуманная для героев, неожиданно сработала и в судьбе автора.
«Мы с мужем очень посмеялись над этой статейкой…» [136]136
Там же. С. 131.
[Закрыть]
Глава девятая. Предчувствие Сюжета
I
Летом 1868 года, сразу после смерти трехмесячной Сони и отъезда Достоевских из ненавистной Женевы, напоминавшей им о тяжкой утрате, выступили наружу и стали болезненно беспокоить обстоятельства давно прошедших лет.
Странным, причудливым образом к Достоевскому возвращалось прошлое. Казалось, он сам, сетуя на судьбу, не пощадившую младенца, его первенца, бередил старые раны. «Под влиянием прощания с могилкой Сонечки Федор Михайлович был чрезвычайно растроган и потрясен, – вспоминала Анна Григорьевна, – и тут, в первый раз в жизни (он редко роптал), я услышала его горькие жалобы на судьбу, всю жизнь его преследовавшую. Вспоминая, он мне рассказал про свою печальную одинокую юность после смерти нежно им любимой матери, вспоминал насмешки товарищей по литературному поприщу, сначала признавших его талант, а затем жестоко его обидевших. Вспоминал про каторгу и о том, сколько он выстрадал за четыре года пребывания в ней» [137]137
Л.Г. Достоевская. Воспоминания. С. 200–201.
[Закрыть] .
Оказалось, однако, что прошлое решило напомнить о себе и независимо от услуг памяти.
Стало известно, что тот самый священник русской церкви в Женеве, который крестил Соню, а затем, спустя неделю, и отпевал девочку, служил не только в храме, но и – по совместительству – осведомителем в тайной полиции. Некий агент доносил в III Отделение, что в числе «экзальтированных русских», пребывающих в Женеве, находится Достоевский, «который очень дружен с Огаревым» [138]138
Литературное иаследстно. Т. 86. С. 598
[Закрыть] . Достоевский был убежден, что этим тайным агентом являлся женевский батюшка A. B. Петров.
У Достоевских стали исчезать письма. «Особенно было жаль пропадавших писем А. Н. Майкова, всегда полных животрепещущего интереса, – писала Анна Григорьевна. – Подозрение о пропаже писем еще более укрепилось в нас, когда мы получили анонимное письмо, где сообщалось, что Федора Михайловича подозревают, приказано вскрывать его письма и строжайше обыскать его на границе при возвращении на Родину» [139]139
Л. Г. Достоевская. Воспоминания. С. 203.
[Закрыть].
В этой связи Достоевский, избегая чужих глаз, отправил через свояченицу, М. Г. Сватковскую, возмущенное послание Майкову: «Я слышал, что за мной приказано следить. Петербургская полиция вскрывает и читает все мои письма, а так как женевский священник, по всем данным (заметьте, не по догадкам, а по фактам), служит в тайной полиции, то и в здешнем почтамте (женевском), с которым он имеет тайные сношения, как я знаю заведомо, некоторые из писем, мною получаемые, задерживались».
Прошлое, в котором он значился как осужденный и понесший наказание политический преступник, не было, оказывается, предано забвению. Государство, чьи законы он нарушил двадцать лет назад, подавало сигналы, означавшие, что простить не значит снять секретный надзор.
«Каково же вынесть человеку, – негодовал Достоевский в письме, посланном Майкову с оказией, – чистому, патриоту, предавшемуся им до измены своим прежним убеждениям, обожающему государя, – каково вынести подозрение в каких‑нибудь сношениях с какими‑нибудь полячишками или с Колоколом! Дураки, дураки! Руки отваливаются невольно служить им. Кого они не просмотрели у нас, из виновных, а Достоевского подозревают!»
Впервые за все эти двадцать лет он произносил слово «измена»: жизнь, особенно заграничная, где он насмотрелся на атеистическую и социалистическую женевскую эмиграцию, как бы вынуждала его вглядеться в свое прошлое с особым пристрастием.
В апреле 1869 года исполнялось двадцать лет со дня ареста и заточения в крепость; до сих пор, однако, ему так и не пришлось подвести итог прошедшему двадцатилетию.
Так получалось, что женевские неприятности требовали некоего нестандартного решения.
«Не обратиться ли мне, – советовался он с Майковым, – к какому‑нибудь лицу, не попросить ли о том, чтоб меня не подозревали в измене Отечеству и в сношениях с полячишками и не перехватывали моих писем? Это отвратительно! Но ведь они должны же знать, что нигилисты, либералы Современники еще с третьего года в меня грязью кидают за то, что я разорвал с ними, ненавижу полячишек и люблю Отечество. О подлецы!»
«Они» – то есть начальство, от которого зависела степень усердия в полицейской слежке за поднадзорным Достоевским, – так подробно его политическими взглядами не интересовались. А сам он не заметил, что письмо к Майкову о разрыве с нигилистами (это к ним, конечно, относилось восклицание «О подлецы!») содержало зародыш Сюжета.
Разумеется, не заметил этого и Майков; в утешение Достоевскому он сообщал, что «при бестолковости наших влияющих голов и не такие курьезы у нас бывали. Не знаю, при Вас или без Вас – было тайное распоряжение Валуева и Шувалова читать все письма к Каткову и Аксакову и в числе подозрительных личностей, с ними переписывавшихся, был пойман – кто бы Вы думали? Наследник Александр Александрович. Что же нам‑то с Вами обижаться, если и он отнесен к категории подозреваемых для временно возвышающихся партий» [140]140
Цит. по: Ф. М. Достоевский. Письма. T. II. С. 426.
[Закрыть] .
Примирительные интонации Майкова, может быть, и утешили Достоевского, но не избавили от новых напастей.
II
В конце лета ему в руки попало только что вышедшее в Вюрцбурге французское издание книги некоего Поля Гримма с интригующим названием: «Тайны царского двора времен Николая I» [141]141
Paul Grimm. Les Mystères du Palais des Czars (sous l’empereur Nicolas I). Propriété de Г Editeur. Wurzbourg, F. A. Julien libraire—éditeur, 1868. (Французская версия романа выдержала несколько изданий.) Достоевский, видимо, не знал, что еще два года назад, в 1866 году, в том же Вюрцбурге вышло издание книги Поля Гримма по – немецки; оно‑то и явилось оригиналом, с которого был сделан французский перевод. Вполне вероятно, что автор сам перевел свой роман, так как имя переводчика на титульном листе французского издания не значилось: Paul Grimm. Geheimnisse von St. Petersburg (Letzte Lebenstage des Kaisers Nikolaus). Deutsche Original‑Ausgabe. Würzburg, Verlag von F. A. Julien, 1866.
[Закрыть]. Действие романа происходило в Петербурге в 1855 году, в последний год царствования императора Николая Павловича. Главным героем был изображен незаконный сын императора от его возлюбленной, актрисы Асенковой (которая в свою очередь оказывалась дочерью казненного декабриста Рылеева и цыганки – гадалки Марфуши). Савельев – так именовался герой – получил свою фамилию после смерти матери при поступлении его в сиротский приют. Судьба Савельева была связана с обществом Петрашевского; за участие в нем он поплатился десятью годами каторги, из которых отсидел половину, так как смог бежать из Сибири, пробиться на Кавказ в действующую армию рядовым, проявить себя в деле и заслужить военный крест.
Глава пятая первой части романа имела волнующее название: «Заговорщики» [142]142
Цитаты из романа П. Гримма приводятся по французскому изданию. Перевод С. Д. Серебряного.
[Закрыть]. В подвале заброшенного дома на Выборгской стороне, куда пришел герой романа, Савельев, проходило собрание; первым, кого увидел побочный сын императора, был Достоевский. «На матрасе сидел председательствующий собрания, этот несчастный поэт, чья лира умолкла в казематах крепости и местах мучения» [143]143
Некоторые из тогдашних читателей, а вслед за ними и более поздние комментаторы поняли эту фразу так, что Достоевский якобы уже претерпел мучения в казематах крепости – то есть был заговорщиком и вернулся к революционной борьбе снова. Никаких подробностей о прошлом Достоевского и его связях с кружком петрашевцев в романе Гримма, однако, не содержалось.
[Закрыть], – живописал автор, намекая на события ближайшего будущего.
Достоевский, открывая заседание, предлагал спеть песню на слова Некрасова – о той горькой участи, которая наверняка ждет их всех; и все собравшиеся тихо запели…
Заговорщики изображались автором как смелые и благородные люди; один из них, некто Михайлов, в своем выступлении заявил: «Мы разведчики будущего России, надежда нашей бедной, порабощенной страны. Не будем бояться никаких страданий… И даже если между нами и нашей целью разверзнется пропасть, бросимся в нее, как Муций Сцевола, чтобы, пожертвовав своей жизнью, ублаготворить богов…»
Целью же заговорщиков, как утверждалось в романе, была борьба за освобождение крестьян от помещичьей тирании и крепостного права.
Поучительную речь произносил и главарь тайного общества, Достоевский. «Братья, поклянемся никогда не прибегать ни к шпаге, ни к кинжалу, потому что святое семя свободы никогда не прорастало на земле, обагренной кровью. Кровь не приносит свободы, кровь приносит тиранию. Поклянемся, что мы никогда не будем возбуждать народ к кровопролитию ради священного дела свободы».
Все заговорщики клялись, а один из них, князь Оболенский, сын декабриста, даже воскликнул: «До каких пор мы будем расточать обращенную в золото кровь наших крепостных за зелеными столами Гомбурга и Бадена!»
Дома Достоевский говорил соратнику: «Нас предали… Я заметил, что за мной следят. Какие‑то мрачные фигуры наблюдают за моим домом и следуют за каждым моим шагом. Меня не берут, чтобы выследить моих друзей. Поэтому я сторонюсь вас. Но даже если меня будут пытать в секретном застенке Орлова, если они будут рвать меня на части, я вас не предам. Они ничего от меня не узнают».
«Благородный поэт», как именовался в романе Достоевский, внушал Савельеву, что жена ничего не должна знать о заговоре: «…она прекрасная женщина, но она слишком меня любит». «Душенька», – говорил Достоевский с нежностью.
Несколько дней он жил в ожидании ареста; понимал, что обречен, но сделать ничего не мог. «Куда бы мы могли бежать, ты и я? – говорил он Савельеву. – Мы же бедны. У нас едва хватит на кусок хлеба, а для побега нужны деньги… К тому же граница далеко – более ста тысяч солдат преградят нам путь. Как дойти до границы, чтобы нас десять раз не схватили? Единственный способ – пробраться в Финляндию или до английского флота в лодке по Неве. Но это значило бы предать родину. Нет, это не выход».
В конце первой части Достоевского арестовывали, а во второй – начальник III Отделения граф Орлов допрашивал в казематах Петропавловской крепости арестанта камеры № 8.
«– Господин Достоевский? Писатель?
Поэт молча поклонился.
– Вы член тайного общества? Глупые юнцы! Какова же цель вашего общества?
– Я не знаю, о чем вы говорите.
– Вы прекрасно знаете. Вы, писатель, идеолог. Зачем же все отрицать? Подумайте, реальны ли ваши мечты? Несмотря на ваши тридцать лет – не правда ли, вам тридцать лет? – я, поскольку я в два раза старше вас, советую для вашего же блага: признавайтесь, расскажите о цели общества и назовите его членов».
Ни на один из вопросов графа Орлова Достоевский не отвечал; тогда его ввели в комнату экзекуций с отверстием в полу: арестант провалился по грудь, и кто‑то невидимый высек его, как секут ребенка.
«Граф, – обратился Достоевский к графу Орлову, находившемуся во время экзекуции здесь же, – Екатерина Вторая отменила пытки. Что же, в славное царствование императора Николая их возобновили?» Орлов промолчал и только пожал плечами. «Если бы я что‑то знал, – заявил Достоевский, – после этой пытки вы могли бы вырвать у меня признание». – «Я мог бы сам назвать имена. Все они у меня в папке. Я должен отправить вас в крепость», – возразил Орлов.
В камере, куда отвели Достоевского после «секуции», он, лежа на окровавленном матрасе, думал о жене и детях, слышал стук в стену, но языка тюремного перестукивания не знал и на сигналы не отвечал.
Тем временем на дворцовой площади император Николай Павлович прощался с солдатами, уходившими на войну. «Если Вы – император, а не тиран России, скажите мне, где мой муж?» – закричала дама из толпы. Это была жена Достоевского (в романе Гримма она не имела никакого имени); на ее руке император увидел знакомый перстень с опалом и приказал, чтобы женщину привели во дворец. «Отдай кольцо, и я освобожу твоего мужа», – потребовал Николай Павлович: знакомый ему перстень с ядом был подарен жене Достоевского цыганкой Марфушей, которая, вручая подарок, предсказала: «Этот перстень мужа не спасет, но за него отомстит».
Предсказание Марфуши сбывалось: роман заканчивался поучительно, но печально. Жена Достоевского вместе с царским адъютантом, приплыв на лодке через Неву в Петропавловскую крепость, потребовала от графа Орлова выдачи своего мужа, арестанта № 7569. Но того уже не было ни в камере, ни в Петербурге; его уже вообще не было в живых. За неделю до прощения арестант Достоевский был отправлен в Сибирь и умер по дороге.
В эпилоге романа император Николай I травился ядом из перстня с опалом; сам же перстень, уже пустой, вместе с пятью тысячами рублей, был отдан вдове Достоевского как вклад в Новодевичий монастырь, где она приняла постриг. Перстень висел перед иконой Казанской Божьей Матери; дни монахини были сочтены, ибо «были истощены силы ее жизни».
Романист обнаруживал близкое знакомство с топографией Петербурга и вставлял в повествование множество русских слов; к Достоевскому, его жене и другим историческим личностям относился с почтительным сочувствием и уважением. Однако, по версии беллетриста, в 1868 году, когда появилось французское издание, Достоевский был покойником уже тринадцать лет.
III
Когда Достоевский, реальный, а не из романа Поля Гримма, прочел запрещенную в России «книжонку», его больше всего возмутила претензия сочинителя, скрывшегося, вероятно, под псевдонимом, на документальность и достоверность. Намереваясь в знак протеста обратиться к редактору какого‑нибудь иностранного журнала и составляя черновик обращения, он негодовал: «И хоть бы написано было: роман, сказка; нет, все объявляется действительно бывшим, воистину происшедшим с наглостью почти непостижимою. Выставляются лица, существующие действительно, упоминается о происшествиях не фантастических, но всё до такой степени искажено и исковеркано, что читаешь и не веришь такому бесстыдству. Я, например, назван моим полным именем…»
Вскоре об этой книге написал Достоевскому и Майков. «Попался мне один самомерзейший роман немецко – французского изделия. Роман из времен Николая Павловича… Не знаю, попался ли он Вам за границей, но рассчитан, очевидно, на сбыт его русским путешественникам. Мы его запретили. Между невообразимыми глупостями, которые и смешат и сердят, в этом романе… повествуется, что известная гадальщица Марфуша – жена Рылеева, Асенкова актриса – дочь [144]144
Л. Н. Майков, скорее всего, оговорился: актриса Асенкова изображалась в романе возлюбленной императора, а не его дочерью.
[Закрыть]Ник. Павл.: он представлен под конец жизни отравляющимся. Интрига идет между заговорщиками, и представьте себе, главным лицом между ними являетесь Вы, с женой своей. В конце романа Вы умерли, жена Ваша поступила в монастырь. Когда я читал, мне было больно за Вас, меня оскорбляла наглость мерзавца автора брать имена живых людей, навязывать на них небывальщину… Ведь это только китайские понятия европейцев о России могут производить безнаказанно подобные литературные блины. Когда я читал, я думал, что Вам не худо было бы в каком‑нибудь журнале, хоть в Nord, отлупить на обе корки автора. Этот же мошенник этим романом напакостил еще не только своим героям, но и тому лицу, чье имя он взял как псевдоним, а именно Гримм, бывшего при великих князьях наставником. Мне заверно говорили, что это не тот Гримм, да и быть не может. Вот что терпят типографские станки в Европе. Ну, смел ли бы кто‑нибудь у нас писать роман о Наполеоне и французских деятелях известных с таким невообразимым искажением всякого правдоподобия, не то что истины» [145]145
Цит. по: Ф. М. Достоевский. Письма. T. II. С. 432–433.
[Закрыть] .
Тогда, в разгар работы над романом о «положительно прекрасном человеке», Достоевский, наверное, и помыслить не мог, что не далее чем через год сам примется за сочинение о заговорщиках с громкими именами, за которыми будут стоять реальные лица; что его героями станут те, кто пришел на смену поколению петрашевцев. Тем более он не мог предвидеть, что отзвук 1849 года, так бессовестно искаженный в немецко – французском опусе, вскоре заставит его отодвинуть все прочие планы и надолго уйти в роман о своей революционной молодости. И что этот роман будет определен им как «почти исторический этюд», экземпляр отдельного издания преподнесен наследнику цесаревичу Александру Александровичу – то есть внуку императора Николая Павловича, отравившегося якобы после того, как прощенный им государственный преступник Достоевский умер по дороге в Сибирь.
Реальность и небывальщина, истина и бесстыдная ложь, судьбы автора и героев – все причудливо переплеталось вокруг будущего Сюжета: по иронии судьбы и под пером бульварного романиста Достоевский предвосхищал «подвиги» Нечаева и еще раз примерял на себя кандалы узника Петропавловки.
Никогда и нигде Достоевский не писал и, насколько об этом позволяют судить дошедшие до сего времени свидетельства, не говорил, что его роман о нигилистах задуман как опровержение «самомерзейшего» сочинения Гримма. Скорее всего, он, как и советовал Майков («Сперва я думал, что Вам следует отлупить автора, а потом перешел к тому: да стоит ли… Свиньи, мол, и всё тут…» [146]146
Цит. по: Ф.М. Достоевский Письма. T. II. С. 433.
[Закрыть]), забыл о подлой книжонке: черновое письмо в иностранный журнал осталось не– дописанным, а чистовик, если и был, – так никуда и не отосланным; намерение посоветоваться в русском консульстве во Флоренции и «спросить наставления, как поступить», – так и не осуществленным.
Нет никаких сведений и о том, что когда‑либо позже Достоевский вспоминал об этой дикой истории. Что касается самой злополучной книжонки, то вряд ли она была ему нужна в личной библиотеке – тем более что ввести ее в Россию легально по цензурным причинам было невозможно.