355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Людмила Сараскина » Фёдор Достоевский. Одоление Демонов » Текст книги (страница 11)
Фёдор Достоевский. Одоление Демонов
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 20:37

Текст книги "Фёдор Достоевский. Одоление Демонов"


Автор книги: Людмила Сараскина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 27 страниц)

Здесь было другое: солдат Достоевский, только что отбывший четырехлетнюю каторгу, никак не мог забыть, что он писатель.

Тогда, на суде, ему пришлось жертвовать своими интересами: он выгораживал других и был горд, что вел себя порядочно. Он жестоко поплатился за увлечение теориями и утопиями, но принял наказание с достоинством и смирением, так как был виновен в том, в чем его обвиняли. Спустя два года после каторги в ходатайстве на имя влиятельного графа Э. И. Тотлебена, с братом которого Достоевский учился в Инженерном училище, он писал: «Я знаю, что я был осужден справедливо, но я был осужден за мечты, за теории… Мысли и даже убеждения меняются, меняется и весь человек, и каково же теперь страдать за то, чего уже нет, что изменилось во мне в противоположное, страдать за прежние заблуждения, которых неосновательность я уже сам вижу, чувствовать силы и способности, чтоб сделать хоть что‑нибудь для искупления бесполезности прежнего и – томиться в бездействии!»

Собственно говоря, он не просил у властей ничего. «Вся мечта моя: быть уволенным из военного званья и поступить в статскую службу, где‑нибудь в России или даже здесь… Но не службу ставлю я главною целью жизни моей. Когда‑то я был обнадежен благосклонным приемом публики на литературном пути. Я желал бы иметь позволение печатать… Звание писателя я всегда считал благороднейшим, полезнейшим званием. Есть у меня убеждение, что только на этом пути я мог бы истинно быть полезным…»

Стихотворением 1854 года он подводил черту под своим политическим прошлым – участника тайного общества и государственного преступника; и – ради возвращения в литературу – отказывался от репутации политического фрондера. Выбор в пользу призвания был тем легче, что расставание с прежними «мечтами и теориями» было выстраданным, осмысленным и абсолютно искренним.

Дубельт, однако, в просьбе напечатать стихотворение отказал.

Впереди была неизвестность, и надо было жить: служить, читать, наверстывая упущенное, писать – хоть бы даже в стол и впрок.

Ill

И все – таки в Семипалатинске ему повезло. Весьма скоро рядовому Достоевскому было позволено выйти из казармы и поселиться на частной квартире – в кривой и древней бревенчатой избе, у солдатской, вдовы, которая сдала ему полутемную и полупустую комнату с тараканами и блохами. Остаться одному, зажечь сальную свечу и писать ночь напролет – это и было счастьем после почти пяти лет неволи.

Осенью того же, 1854 года удача как будто улыбнулась ему вновь: в Семипалатинск, к месту службы, приехал новоиспеченный прокурор барон А. Е. Врангель, молодой человек двадцати одного года, с письмами и деньгами для ссыльного Достоевского – и вскоре стал ему почти братом. Теперь благодаря дружбе с Врангелем перед Достоевским распахнулись двери семипалатинского хорошего общества; он стал постоянным гостем и почти домашним человеком у своего командира, подполковника Велихова, где и встретил М. Д. Исаеву, свою будущую жену.

История любви Достоевского к Марье Дмитриевне, как и история их несчастливого брака, вместила столько отчаянной страсти, столько исступления, столько безрассудной влюбленности, обожания, сияющих надежд, безысходности, тоски и страданий, столько грусти и горя, что смогла почти на два года заставить забыть (или почти забыть) о главной цели его жизни.

«Выйдя из каторги, хотя всё было готово, я не писал. Я не мог писать. Одно обстоятельство, один случай, долго медливший в моей жизни и наконец посетивший меня, увлек и поглотил меня совершенно. Я был счастлив, я не мог работать», – объяснял он А. Н. Майкову, своему старому приятелю, с которым возобновил переписку.

Достоевский, влюбившись без памяти и впервые в жизни надеясь на ответное чувство, пережил все муки любовного ада: терзания адюльтера, пока Марья Дмитриевна была замужем; ужас разлуки, когда она с мужем уехала за 500 верст; жалость и самопожертвование, когда она овдовела; ревность, когда она начала «испытывать» его любовь; отчаяние – от ее нерешительности и непостоянства. Он пережил и страшный удар измены, когда его возлюбленная, на которую он, казалось, уже имел права и которая подарила ему надежду, вдруг объявила, что любит другого. И он испытал все мучения отвергнутого любовника, которого дразнят, то отдаляя, то приближая, то пугая невозможностью соединения, то опьяняя последней близостью. Он изведал все возможные и невозможные унижения, когда приносил себя в жертву, когда забывал о своем самолюбии и о своей мужской гордости, когда, стремясь обеспечить благополучие обожаемой женщины, начал хлопотать о ее новом и молодом любовнике…

Все, что имелось в любовном арсенале интересной, красивой, образованной, впечатлительной, очень живой, даже экзальтированной, страстной и темпераментной молодой дамы, провинциальной вдовы, – все смогла обнаружить Марья Дмитриевна перед беззаветно влюбленным в нее Достоевским. Все, кроме одного.

Открывая ему свое сердце, делясь горестями и обидами, принимая его ухаживания и заботы, отвечая на его любовь и занимаясь устройством их брака, испытывая его и свою страсть, Марья Дмитриевна, по– видимому, меньше всего думала о Достоевском в терминах его профессии и призвания.

Для нее он был неудачник – бывший каторжник, «нижний чин», которого в ноябре 1855 года произвели в унтер – офицеры (после кончины государя Николая Павловича Достоевский через командира отдельного Сибирского корпуса генерала Гасфорта передал военному министру стихотворение «На первое июля 1855 года» с просьбой повергнуть его к стопам вдовствующей императрицы).

Он был – по всем меркам не только Семипалатинска, но и Кузнецка, где жила овдовевшая Марья Дмитриевна, – жених незавидный: лишен дворянства, состояния не имеет и живет на средства, присылаемые

Запись Ф. М. Достоевского предполагаемых расходов в связи с женитьбой на МД. Исаевой

родственниками, впереди – три года службы в батальоне, надзор полиции и полная неизвестность. К тому же вряд ли Марье Дмитриевне была известна недолгая слава Достоевского десятилетней давности – а сейчас, кроме патриотических стихов, предъявить он ей ничего не мог.

А главное: с кем угодно, но только не с ней, своей невестой, он мог говорить о том, что было делом его жизни. Кажется, она его особенно и не расспрашивала, относясь слегка скептически к его литературным занятиям. Она, разумеется, много читала в свое время, была воспитана на Карамзине и любила Тургенева, но принимать близко к сердцу кошмары «Двойника» или драмы «Бедных людей» искренне не могла. И естественно, ее куда больше интересовали служебные возможности Достоевского; во всяком случае, когда после третьего патриотического стихотворения «Умолкла грозная война!» (написанного Достоевским весной 1856 года к коронации и заключению мира) он был осенью того же года произведен в прапорщики, она дала формальное согласие на брак. «Я ни об чем более не думаю. Только бы видеть ее, только бы слышать! Я несчастный сумасшедший! Любовь в таком виде есть болезнь».

В феврале 1857 года они наконец поженились: Марья Дмитриевна стала супругой офицера – но не писателя.

Сам же писатель, через три года после каторги, обнаружил, что свобода, которой он так ждал и так жаждал, ушла не на литературную, а на любовную страсть, заслонившую все остальное. Его по – прежнему переполняли замыслы, в голове и на бумаге были планы, заметки, наброски, и он с прежним неистовством хлопотал о дозволении печататься. Но если бы таковое дозволение он получил в разгар своего романа с Марьей Дмитриевной, оно застало бы его врасплох: в запасе был только «Маленький герой», написанный еще в Петропавловской крепости.

«Я был в таком волнении последний год, в такой тоске и муке, что решительно не мог заниматься порядочно. Я бросил всё, что и начал писать», – сообщал он брату в ноябре 1856 года. Но и в январе 1857 он повторял то же самое: «…отношения с Марией Дмитриевной занимали всего меня в последние 2 года».В марте, уже женясь, он снова оправдывался: «В лености меня не обвиняйте. Я пишу вещь длинную и еще не кончил».

17 апреля 1857 года Высочайшим указом Правительствующему сенату было предписано лишенному прав состояния 19 декабря 1849 года и дослужившемуся до офицерского чина Достоевскому «даровать прежние права по происхождению». Указ вернул ему потомственное дворянство и право на профессию, которого он был лишен восемь лет. Нужно было все начинать сначала.

Конечно, можно было, ни о чем не думая и положась на судьбу, с головой уйти в сочинительство. В конце концов восьмилетний перерыв в его литературной деятельности вдвое превышал имевшийся к 1849 году общий «стаж» пребывания в писательской профессии. Однако Достоевский, который хотел с умом распорядиться накопленными за четыре солдатских года заметками, планами и набросками, выбрал путь возвращения в литературу, во – первых, самый трудный, во – вторых, самый непредсказуемый: путь неслужащего, необеспеченного и независимого сочинителя.

Собственно говоря, Достоевский – при всем том счастье, которое он испытал весной 1857 года, когда ему вышло прощение по всем пунктам, – не хотел слишком уж многого. Ему нужно было лишь вернуться к тому состоянию свободы, с которого он начал литературный труд, выйдя в отставку после года службы.

Значит, прежде всего нужна была отставка. И уже в начале марта 1858 года было составлено всеподданнейшее прошение на имя Александра II с приложением реверса – письменного обязательства не просить впредь никогда никакой денежной помощи у казны.

Глава шестая. Карта возвращений
I

Уже первые переговоры с издателями, осуществлявшиеся из Семипалатинска через доверенных лиц (в роли которых выступали брат Михаил, старый друг и петрашевец А. И. Плещеев, а также знакомый по Омску этнограф Е. И. Якушкин), показали, что нужно добиваться не только отставки, но и переезда из сибирского захолустья в Москву или Петербург. «Ты понять не можешь, брат, – писал Достоевский в ноябре 1857 года, – что значит переговариваться хотя об литературных делах заочно, писать – и не иметь даже необходимейших книг и журналов под рукой».

Спокойствие и оседлость, литературное общение, живые, непосредственные впечатления, а не только редкое чтение случайных книг и журналов – это был необходимый минимум писателя для его нормального существования. При прочих обстоятельствах можно было бы терпеливо ждать отставки, хлопоча одновременно о переезде в столицы.

Но неотступно вставал вопрос: на что жить? где взять деньги на переезд? Он был кругом должен, грядущая отставка лишала его даже мизерного жалованья, и, как значилось в прошении на имя государя императора Александра Николаевича, «за мною, родителями моими и женою имения родового и благоприобретенного не состоит».

Возобновляя литературную деятельность, Достоевский больше всего боялся кабалы – писания на заказ, работы к сроку, превращения писательства в скверное и жалкое ремесло поденщика, «нарочно выдумывающего повести» для денег. Едва ли не во всех семипалатинских письмах тревожно, порой почти панически звучали клятвенные обещания никогда ничего не писать на заказ («От этой работы я с ума сойду»), сочинять из‑за денег: «Да хоть бы я имел даже сильный талант, и тот пропадет в этой тоске». «Тоскливое, болезненное нерасположение духа», которое он испытывал в смертельно надоевшем Семипалатинске, «провинциальное отупение» («…провинциальная жизнь, в которую поневоле втягиваешься, расходится со всеми моими потребностями», – писал он редактору «Русского вестника» М. Н. Каткову) отвращали даже от только что написанного: необходимо было явиться в публику «с чем‑нибудь очень хорошим», сделать «хоть одно произведение безукоризненное».

Хотелось трудиться не торопясь, обрабатывать записанную сцену многие месяцы, «вдохновляясь ею по нескольку раз»,перемарывать, выпускать, добавлять… Хотелось уподобиться кумирам молодости – Гоголю, писавшему «Мертвые души» восемь лет, или Пушкину, чьи стихи в окончательном виде походили на живую импровизацию, черновики же обнаруживали множество помарок (в Семипалатинске Достоевский прочел недавно вышедшую новинку, присланную ему из Петербурга, – «Материалы для биографии A. C. Пушкина» П. В. Анненкова). «Поверь, что везде нужен труд, и огромный, – оправдывался он перед братом. – Всё, что написано сразу, – всё было незрелое. У Шекспира, говорят, не было помарок в рукописях. От– того‑то у него так много чудовищностей и безвкусия, а работал бы – так было бы лучше».

Он брался писать и вскоре бросал начатое: не хватало необходимых справок, недоставало личных впечатлений, не хотелось писать приблизительно и наобум. Всего лишь за полтора года с момента объявления царской милости, пока он занимал деньги, ждал отставки, хлопотал о переезде в столицы, вел переписку с издателями, нервничал, бился в нужде и тосковал, счастье возвращения в литературу как‑то померкло. «Даже самые занятия литературою сделались для меня не отдыхом, не облегчением, а мукой», – признавался он. Нужны были, как оказалось, не только отставка, не только столица, не только спокойствие и оседлость, не только личное общение с журналами и издателями – нужна была единственно возможная схема отношений с работодателями, которая учитывала бы все нюансы литературного и творческого поведения писателя, вновь обретающего профессию. Такая схема Достоевскому была знакома не понаслышке.

Имея хотя бы небольшое литературное имя, всегда можно было договориться с издателем, предложив ему всего лишь идею или замысел будущего произведения. Если он проявлял интерес, можно было просить аванс. Издатель, конечно, ставил свои условия и называл сроки, на которые непременно следовало соглашаться, но заведомо знать, что они мало реальны. Поскольку первый аванс тратился не на текущие расходы и обеспечение жизни, а на уплату старых долгов, нужно было или вытребовать еще один аванс, или, что хуже и рискованнее, вести параллельные переговоры с другим издателем, по поводу другого произведения и пытаться получить деньги под другой замысел. Скомбинировав таким образом два заказа и два аванса, можно было приниматься за работу, рассчитывая сделать ее достаточно быстро: ведь при конечном расчете от гонорара с листа за вычетом аванса должно было остаться хоть что‑нибудь.

Конечно, это была опасная зависимость: издатель мог расторгнуть договор в случае нарушения срока и потребовать аванс обратно; он мог также забраковать рукопись – в этом случае аванс пришлось бы возвратить. Важно тем не менее было склонить издателя к самой идее аванса – в этом, как убеждался Достоевский, состоял успех всего предприятия. К тому же и автору, имея аванс и оплаченное рабочее время, деваться было некуда: безвыходное положение подгоняло его и вынуждало в темпе завершать начатое. И хотя в своей первой литературной молодости Достоевский вдоволь хлебнул этой методы («Система всегдашнего долга, которую так распространяет Краевский, есть система моего рабства и зависимости литературной», – утверждал он в 1846 году), приходилось вновь обращаться к испытанному средству.

Первое письмо Каткову (январь 1858 года), которым начались более чем двадцатилетние отношения Достоевского с «Русским вестником», было написано по известному рецепту. Огромное, изобилующее подробностями (автор детально рассказывал о структуре будущего романа, ни слова не говоря о его содержании, названии или теме), наполненное непреклонными творческими credo и железными писательскими принципами («Работа для денег и работа для искусства – для меня две вещи несовместные»), письмо Достоевского исподволь подводило издателя к основной цели: «Если угодно Вам будет иметь, для напечатания в этом году, мой роман, то не можете ли Вы мне выслать теперь же, вперед за роман, недостающие мне и крайне необходимые 500 руб., серебром. Я знаю, что предложение мое довольно эксцентричное; но всё дело в том, как Вы его примете».

Катков предложение принял и искомые 500 руб. серебром без промедления выслал. Подробности о романе, предназначенном для «Русского вестника», имели, видимо, весьма мало общего с реальностью рукописи: Достоевский сильно преувеличил степень готовности работы. Не имея для продажи готового текста, он, разумеется, предлагал не вдохновение, а всего лишь намерение работать в кредит. (Может быть, поэтому многие первоначальные автокомментарии, содержавшиеся в письмах к издателям и редакторам, больше свидетельствовали о тонкостях дипломатии автора, чем о тонкостях художественного замысла.)

Расчет удался. При всех невыгодах положения у литератора Достоевского были и некоторые преимущества. С новым царствованием наступали либеральные времена; бывшего, но ныне прощенного государственного преступника (к тому же полностью отбывшего наказание) можно было использовать как свежее имя, как некоторую литературную сенсацию (собственно, на это во многом и рассчитывал Достоевский: «Я восемь лет ничего не печатал, и потому, может быть, я буду занимателен для публики как новинка!»).

«Пишу к Вам не с тем, чтобы напоминать о Вашем обещании и торопить Вас, а единство из желания сказать, что участие Ваше в предпринимаемом мною периодическом издании, – писал ему в июле 1858 года редактор только что основанного литературно – ученого журнала «Русское слово» граф Г. А. Кушелев – Безбородко, – весьма приятно мне. Надеюсь, что при содействии наших достойнейших писателей, к числу которых принадлежите Вы, я успею сделать что‑нибудь на пользу развития родной и всеми нами любимой словесности» [99]99
  Цит. но: Ф. М. Достоевский. Полное собрание сочинений. ВЗО – ти тт. Т. 28. Кн. 1. С. 495.


[Закрыть]
. К чести графа Кушелева, он не только похвалил опального литератора Достоевского, но и обеспечил его материально, дважды выслав крупные денежные суммы под честное слово и в счет будущих романов.

Почти пятилетняя творческая пауза (то есть время, когда он формально мог писать, но по разным причинам ничего законченного не сделал) подходила к концу; из разрозненных замыслов, отрывков, набросков, заметок, эпизодов, о которых он все эти годы сообщал брату, должно было наконец оформиться нечто реальное и законченное. Складывалась парадоксальная ситуация: больше всего он боялся работать на заказ, на срок и из‑за денег, в «системе всегдашнего долга»; однако, находясь вне этой системы, без литературных заказчиков и журнальных кредитор «ni, сделать ничего не мог. Мечтая о свободном творчестве, он сам, своей волей отрезал все пути к нему и загонял себя в кабалу, которая в свою очередь оказывалась необходимой творческой уздой.

Обещанные сразу двум журналам работы заставили Достоевского сложить «в ящик» честолюбивые замыслы, о которых он периодически сообщал брату (но которые все‑таки не имели вид текста, а существовали либо в планах, либо в воображении): «роман в трех книгах», «петербургский роман», «комический роман», «роман – исповедь», «серию литературных и политических статей» в жанре «писем из провинции». Из всего этого огромного материала, которого, как он твердил, хватит «на целые томы», выделились постепенно два произведения – маленькое для «Русского слова» и большое для «Русского вестника». Много раз нарушая все назначенные сроки, он закончил наконец и выслал (только в январе 1859 года) Кушелеву «Дядюшкин сон». Уже ненавидя свою многострадальную повесть как неудачу и литературное фиаско, он не переводя дыхания дописал «Село Степанчиково», которое и выслал Каткову по частям в апреле и июне 1859 года.

II

Заканчивалось десятилетие, начавшееся арестом, затем судом и Сибирью. Была получена наконец отставка, которой он добивался больше года; была определена местом проживания Тверь – впредь до особого распоряжения и особых прошений; были налажены первые литературные связи и выработаны две новые вещи. От Кушелева, напечатавшего в мартовском номере «Русского слова» «Дядюшкин сон», пришла тысяча рублей в счет будущих произведений – именно на эту тысячу Достоевский смог раздать долги, купить тарантас и отправиться с женой и пасынком в путь за 4000 верст.

Он чувствовал, что выкарабкается, не пропадет от тоски и безденежья в глуши – сибирской или русской; строил планы, подумывал об издании избранного, начиная с «Бедных людей». Его воображаемые диалоги с издателями «из смиренных сделались уж слишком заносчивы». «При свидании с Кушелевым, – делился он с братом, – я намерен прямо изложить ему, чтоб он дал мне полуторагодичный срок, 300 рублей с листа и, сверх того, чтоб жить во время работы – 3000 руб. серебром вперед». «Я очень хорошо знаю, – сердился он, – что я пишу хуже Тургенева, но ведь не слишком же хуже, и наконец, я надеюсь написать совсем не хуже. За что же я‑то, с моими нуждами, беру только 100 руб., а Тургенев, у которого 2000 душ, по 400?»

Его терзала обида: аристократу, помещику и богачу Тургеневу за «Дворянское гнездо» Катков предлагал гонорар, в несколько раз превышавший те 50 рублей за лист, которые «Русский вестник» готов был заплатить за «Село Степанчиково», – и он, на свой страх и риск, осмелившись просить Каткова довести плату с листа до 100 рублей, не мог и думать, что его просьба будет отклонена, роман отвергнут, а аванс в 500 рублей затребован обратно и что, смиряя самолюбие, ему придется искать место для «Степанчикова» сразу в трех других журналах.

Он возвращался в Россию и в литературу, обремененный заботами о хлебе насущном для себя и своего семейства, денежными долгами (тысячу рублей, которые дал взаймы Плещеев, он сможет вернуть полностью только в 1880 году) и бесчисленными бытовыми хлопотами. Его здоровье было расстроено, семейная жизнь крайне напряжена, будущее неясно. Впереди была не столица, а маленькая провинциальная Тверь с улицами, поросшими травой, и долгое ожидание монаршей милости – позволения вернуться в Петербург. И все же самое сильное переживание, которое он испытал в летние месяцы 1859 года, когда писал предотъездные письма из Семипалатинска, а затем уже из Твери, имело характер честолюбивый и было связано с надеждой упрочить свое литературное имя.

Все свои упования связывал он с только что законченным «Селом Степанчиковом». При всей спешке срочной работы, обещанной в «Русский вестник» и оплаченной вперед, он писал этот роман два года (с перерывом в середине для завершения «Дядюшкина сна»). Он был уверен, «как в аксиоме», что это его лучшее пока произведение, в которое он вложил всю душу. «Если публика примет мой роман холодно, – признавался он брату, – я, может быть, впаду в отчаяние». Роман мог появиться в печати уже к осени и почти совпасть с приездом в Тверь. В случае успеха можно было немедленно составить и издать два тома сочинений, поместив в первый том все написанное прежде, а во второй – обе сибирские вещи. «Издание в 2000 экземпляров, – планировал Достоевский, – будет стоить 1500 руб., не более. Продавать можно по три руб. И потому если я 1/2 года буду писать большой роман, то постепенная продажа экземпляров может меня обеспечить, и я буду с деньгами».

Сейчас, однако, дело было не только в материальной стороне. После десяти лет молчания Достоевскому важно было явиться в публику не просто с новой хорошей (не хуже, скажем, «Бедных людей») вещью. Как ни дорого было ему воспоминание (впрочем, сильно подпорченное) на тему: «новый Гоголь явился», он вряд ли стремился еще раз подтвердить свою принадлежность гоголевской школе. Его захлестывало обилие планов и замыслов, «главных» идей и «капитальных» мыслей, он терялся в своих «эпизодах, набросках и сценах», но за пять лет относительной свободы он понял одно: вернуться в литературу должен «новый» Достоевский, а не «новый Гоголь».

Сказать новое слово, свое слово в литературе – это был тот минимум, без которого вообще не имело смысла возобновлять писательскую деятельность. Все свои художественные удачи, а еще больше неудачи он расценивал с этой точки зрения. Много лет спустя он сам реабилитировал «Двойника», раскритикованного кружком Белинского: «Серьезнее этой идеи я никогда ничего в литературе не проводил» (имелся в виду, конечно, Голядкин – младший, «главнейший подпольный тип», «величайший тип, по своей социальной важности, который я первый открыл и которого я был провозвестником»).

Только в 80–е годы, уже после смерти писателя, критики признают и оценят «Село Степанчиково» как классическое произведение зрелого (то есть «нового») Достоевского, увидят в сибирском романе бессмертные типы, универсальные характеры. И только это позднее признание сможет пролить совершенно иной свет на «дерзость» Достоевского, чьи авторские условия «из смиренных сделались уж слишком заносчивы», так что он осмелился просить у Каткова увеличения гонорара с 50 до 100 рублей. Отослав издателю сочинение, он вдруг понял, что создал нечто значительное, необыкновенное. «В нем есть два огромных типических характера, создаваемыхи записываемыхпять лет, обделанных безукоризненно, – характеров вполне русских и плохо до сих пор указанных русской литературой», – говорил он о «Селе Степанчикове» и чувствовал себя на голову выше того писателя, который только что напечатал «Дядюшкин сон».

Сидя в Семипалатинске и сочиняя роман для Каткова, Достоевский, разумеется, не мог предположить, что после всех мытарств «Село Степанчиково» будет издано не в «Русском вестнике», а у Краевского, в «Отечественных записках». Между тем простодушный и очень далекий от литературы герой, полковник Ростанев, один из «огромных типических характеров», восторженно рассуждал: «„Отечественные записки”… превосходное название… не правда ли? так сказать, всё отечество сидит да записывает… Благороднейшая цель! преполезный журнал! и какой толстый! Поди‑ка, издай такой дилижанс!»

Считая именно «Село Степанчиково» (а не «Дядюшкин сон», появившийся в печати полугодом раньше) началом своего возвращения в литературу, Достоевский, как это уже было в «Бедных людях», наделил героев почти патологической страстью к литературным занятиям. Писательское поприще по своей демократичности и доступности опять представлялось им заманчиво перспективным: то, чего трудно добиться, служа в департаменте, – известности, богатства, чинов, – могла литература, накопившая удивительные примеры писательских судеб. Тип «огорченного литератора», ужаленного «змеей литературного самолюбия», шута, графомана, ханжи, самодура, лицемера и приживальщика оказался главным художественным открытием Достоевского.

III

Когда – то он занимался в Москве литературою, – говорилось о Фоме Фомиче в романе. – Мудреного нет; грязное же невежество Фомы Фомича, конечно, не могло служить помехою его литературной карьере. Но достоверно известно только то, что ему ничего не удалось… а литература способна загубить и не одного Фому Фомича – разумеется, непризнанная… Это было, конечно, давно; но змея литературного самолюбия жалит иногда глубоко и неизлечимо, особенно людей ничтожных и глуповатых. Фома Фомич был огорчен с первого литературного шага и тогда же окончательно примкнул к той огромной фаланге огорченных, из которой выходят потом все юродивые, все скитальцы и странники».

Создавая образ «огорченного» литератора, бездари и графомана, Достоевский сочинил ему особый тип литературного поведения (Фома Фомич страстно ненавидел всех профессиональных писателей и глубоко презирал дилетантов), а также «творческую биографию». О каких литературных аналогах могла идти речь в связи с невеждой – графоманом, чья «добровольная восьмилетняя литературная каторга» (то есть стаж пребывания в литературе) ознаменовалась наследством: «Нашли, например, начало исторического романа, происходившего в Новгороде, в VII столетии; потом чудовищную поэму: «Анахорет на кладбище», писанную белыми стихами; потом бессмысленное рассуждение о значении и свойстве русского мужика и о том, как надо с ним обращаться, и, наконец, повесть «Графиня Влонская», из великосветской жизни, тоже неоконченную»? О каких реальных впечатлениях Достоевского можно было говорить в связи с несравненным Фомой Фомичом?

Достоевский помнил свою литературную молодость, когда, порвав с «друзьями – современниками», задолжав Краевскому, рассорившись с «нашими», он – после блестящего дебюта и громкой, но недолгой славы – почувствовал себя в литературе «как в чаду» и намеревался завести «процесс» со всеми журналами и критиками. Что и говорить – даже и десять лет спустя этого процесса он выиграть не мог. Его «неограниченному самолюбию и честолюбию» был нанесен сильнейший удар – трудно даже и представить, что передумал и перечувствовал он за те пять лет упорной, но безрезультатной работы, когда свобода обернулась мучительным творческим кризисом. Страстное и в высшей степени честолюбивое желание реабилитировать себя как писателя, пусть и «хуже Тургенева, но ведь не слишком же хуже», вряд ли могло быть связано с «Дядюшкиным сном», вещью «голубиного незлобия и замечательной невинности», сделанной второпях и в страхе перед цензурой.

Тот необъятный жизненный материал, который был накоплен тридцатисемилетним писателем; те неизгладимо прекрасные и болезненные впечатления о литературном круговороте 40–х годов, в самом центре которого он оказался волею судеб, а затем был из него исторгнут; общественно – литературные факты нового десятилетия, которые он мог издалека наблюдать и которые жадно впитывал, вошли в «Село Степанчиково» на правах безжалостной пародии, жестокой карикатуры.

Свой полемический пыл, копившийся годами, свою горечь и беспомощность, ввиду сложившихся и не зависевших от него обстоятельств, саму невозможность быстро и эффективно сквитаться с литературными обидчиками Достоевский преобразил в феноменальное художественное явление, в некий универсальный тип, чье человеческое ничтожество и чья деспотическая сила были предельно понятны и все же загадочно непостижимы.

Достоевский испытал на себе, что ощущает человек с умом и талантом, когда его сперва возносят до небес, а затем повергают в прах. Но что происходит с несчастным, забитым, униженным существом, если вдруг оно случайно возвысится и получит власть над своими обидчиками и угнетателями? Что может сделаться из Фомы, «втайне сластолюбивого и самолюбивого», из Фомы – огорченного литератора, шута и деспота, из Фомы – хвастуна, а при удаче нахала?

Результаты эксперимента превзошли все ожидания. Казалось бы, ответ был до банальности прост: бывший раб, превратившись в господина, становился палачом и тираном. Собственно говоря, именно это и произошло с Фомой Фомичом: взяв в доме власть и став деспотом, он переворачивал жизнь в Степанчикове верх дном. Однако на этом превращения не заканчивались – в сюжете романа чудилась и какая‑то другая игра.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю