Текст книги "Серебряная свадьба полковника Матова (сборник)"
Автор книги: Людмил Стоянов
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 32 страниц)
Глава девятая
На пороге
1
Придя в себя, он увидел озабоченные лица жены и дочерей, склонившихся над ним с выражением нескрываемой жалости. Глаза их были воспалены от бессонницы. Рассвело. Сквозь окна лился чистый, радостный свет, отгонявший ночные тени и сомнения, рассеивавший тяжелые мысли.
День – самый верный друг человека! Матей Матов испытал такое чувство, словно он после долгих блужданий по узкому и длинному туннелю выбрался наконец на свет. Какая ужасная ночь! Его безжалостно душили призраки и кошмары, и сейчас он как бы рождался для новой жизни.
Удивило его, почему маленькая Бонка так горько плачет, это было не похоже на нее и показалось обидным. Он любил ее от всего сердца и привык считать совсем крошкой. Да она и была настоящим ребенком. Бог знает что вообразила себе, и плачет, плачет…
Он указал глазами на окно. Вера распахнула его. В комнату хлынул свежий мартовский воздух. За окном во дворе качались на ветру еще голые ветви акаций, было как-то особенно тревожно.
Что же случилось? Он не знал. Может быть, он спал, весь обложенный бутылками с горячей водой. При этом какая-то странная слабость давила его. Никогда еще не испытывал он ничего подобного. Словно весь он был соткан из какой-то тончайшей, воздушной материи, готовой в любой миг разорваться. Слова жены, плач маленькой Бонки, шум ветра в ветвях деревьев – все доходило до него в каком-то упрощенном, преображенном виде, как бы пропущенное сквозь воду или преломленное через призму. Он казался себе легким-легким, словно пушинка. А где-то в отдалении будто бы звонят колокола, маленькие серебряные колокольчики, которые постепенно затихают, затихают и замирают совсем.
Это ощущение было приятно ему, будто его щекотали очень тонким, легким перышком. Сердце свое он ощущал не как до вчерашнего вечера, а совсем иначе, словно билось оно где-то вдалеке, в пространстве, как родничок в пустынной и безводной местности, к которому напрасно стремится утомленный путник.
Это было так необыкновенно, что в первую минуту он забыл обо всем, что с ним произошло; показалось ему, что он проснулся в каком-то незнакомом мире, таинственном, молчаливом и недружелюбном, не таком светлом и приветливом, как земной.
Поразила его и страшная неустойчивость окружающих предметов: столы, стулья, окна – все как-то клонилось книзу, словно дом стоял на холме, готовый сорваться с кручи; то же происходило и с небом – деревья у окна приняли почти горизонтальное положение.
Как странно! Он понял, впрочем, что все это от болезни, и успокоился, но домашние, очевидно, не разделяли его спокойствия. Они сидели вокруг, с широко раскрытыми, недоумевающими глазами, напуганные, должно быть, его видом.
А вид его и в самом деле был страшен. Лицо землистого цвета, в больших желтых пятнах, как бы окаменело, ни один мускул на нем не двигался, глаза глубоко ввалились; сузившиеся, почти незаметные зрачки едва отражали свет. На лицо это, искаженное жестокой внутренней борьбой, неприятно было смотреть, – на нем лежала печать отчужденности, словно дух жизни уже покинул его, предоставив все остальное случаю и разрушению.
Он потерял всякую способность оценивать свое положение, глядел неподвижным и убийственно спокойным взглядом. И ощущал все большую легкость в теле, как после хорошего вина, когда кажется, что не ступаешь по земле, а уносишься на невидимых крыльях в царство покоя. В таком состоянии он находился до тех пор, пока не пришел врач.
2
С нетерпением ожидаемый всеми доктор вошел какой-то встревоженный, снял шляпу, протер очки и сказал с напускным равнодушием:
– Ну, как больной?
– Ночью опять был припадок, господин доктор, едва удалось с полчаса тому назад привести в чувство.
Жена проговорила это совсем тихо, забыв, что Матей ничего не слышит. Может быть, именно потому, что слуха его не достигал ни один звук, он чувствовал себя таким безучастным ко всему окружающему. Доктор осмотрел его, прослушал сердце, ощупал сначала левую, затем правую ногу, неопределенно гмыкнул и сказал, покачав головой:
– Прогрессирует.
Затем он сделал укол, заставивший Матея Матова подскочить, вернее, так ему показалось, на самом же деле он по-прежнему лежал неподвижно. Только щеки его порозовели, глаза приобрели блеск и ожили. Мысль мгновенно лихорадочно заработала, словно челнок, только и ждавший прихода ткача, чтобы начать работу.
Она сновала с быстротой молнии, по без ее ясности, туманная и беспорядочная. Она уже не обращалась к прошлому, чтобы бороться с воображаемыми врагами, не плакала и не проклинала, а только трепыхалась, как зарезанный петух, на одном месте, корчилась в смертельной беспомощности.
Он смотрел на лица и не мог их узнать. То они напоминали ему жену и детей, то мерещилось, что это какие-то призраки, явившиеся задушить его. Ему хотелось закричать, понять, где он находится, что с ним творится, по не мог. Ему чего-то не хватало, и это "что-то", казалось, было самой жизнью.
Постепенно он стал возвращаться к обычному и знакомому, ему стало неприятно и стыдно за себя. Словно по вдохновению, которое его внезапно осенило, он увидел себя таким жалким, таким покинутым и безнадежно больным, что, если бы только мог, непременно размозжил бы себе голову. Он чувствовал, как одеревенели ноги, и это было признаком конца. Скорее бы…
Осмотрев больного, доктор направился к выходу, жена последовала за ним.
Взгляд ее ясно спрашивал: неужели все кончено?
Доктор понял и утвердительно кивнул головой, добавив:
– Вызовите священника. Он проживет не больше двух часов.
Затем попрощался и ушел.
Жена опустилась на ближайший стул и заплакала. Заплакали и обе дочери. Он был их отцом, и они только сейчас почувствовали это. Плакали они громко, душераздирающе, оплакивая, быть может, не столько его, сколько самих себя.
Сбылись, значит, его слова, что они его в гроб вгонят. Вера готова была рвать на себе волосы от одной лишь мысли, что она так часто оскорбляла его. Но возможно ли это? Так неожиданно, так внезапно? Особенно безутешно плакала жена. Если бы у него хватило сил, он, наверное, сказал бы, что она плачет потому, что не с кем будет ей теперь ругаться. Но это было неверно. Она плакала совершенно искренне: все-таки – хорошо ли, плохо ли – она прожила с ним двадцать пять лет. Бог свидетель, она знала все же и счастливые минуты, а если бы была более прозорливой и поняла, что такова уж болгарская жизнь, бедная, бесцветная, агонизирующая, то, может быть, и не страдала бы так сильно из-за крушения своих надежд.
Маленькая Бонка, которая еще не успела присоединиться ни к одной из воюющих сторон в семье, прижималась к матери и продолжала всхлипывать. Чистым своим сердцем она раньше других поняла неизбежность приближающейся смерти. Теперь у нее не будет отца, это главное. Сама же смерть представлялась ей чем-то уродливым, отвратительным. И, кроме того, он так измучился, бедный, это видно по его лицу. Все машинально обернулись в его сторону. Повернув голову, он беспомощно глядел на них широко открытыми глазами.
3
Скорее, скорее! Вот что выражали эти глаза. Скорей бы все кончилось. Он понял истину, страшную и неотвратимую истину. Все убеждало его в том, что он уже на пути в иной мир, труп, ожидающий погребения.
Страшная ярость охватила его, словно по жилам разлилась отрава, ярость и злоба на весь мир, на людей, на всех, кто здоров, кто может любоваться облаками, солнцем, бороться и преуспевать…
И так как злоба эта была бессильной, она обратилась против самой себя, пожирала себя от бессилия, плавилась в собственном огне. Скорее бы, скорее! Он чувствовал, что песенка его спета, но злился оттого, что смерть медлит. Быть может, труп его уже смердит, а он просто не ощущает этого, потеряв обоняние? Хоть бы оборвалось все сейчас, сию же минуту, хоть бы разверзлась земля и поглотила его. Стукнуться бы об стену головой, разбиться, избавиться от всего.
О! Забыть, все забыть, весь мир, закрыть глаза, чтобы не видеть наглого торжества жизни, всего живущего под солнцем, что издевается над ним, мертвым и потусторонним.
Так, значит, он должен умереть, а они останутся жить. Ну что же, пусть, он не боится смерти. Противно только, что он умрет, так и не успев пожить. Жизнь прошла, как в заточении, в вечном труде, словно в шахте, без солнца, без улыбки. Из казармы – домой; и тут и там – одни неприятности, и тут и там – никакого толку, хлопочешь, трудишься ради какой-то бессмыслицы. Дома его встречают враги, не уважают, не верят ничему, смеются над ним, считают слабоумным. Не видел он ни одного светлого часа, не испытал никакой радости. Вот какой была его жизнь до нынешнего дня…
Таковы примерно были мысли Матея Матова, вернее, проблески, обрывки мыслей, вихрем проносившиеся в его голове. Никто бы и не поверил, глядя на него, что в этом восковом, неподвижном теле могла родиться хоть какая-то мысль, – так беспомощен он был распростертый на постели, так жалок, заброшен и никому не нужен. Резко заострившийся нос его совсем омертвел, – кровь, видимо, уже не доходила до него. И все же ему чудился запах ладана, которого, собственно, еще не было в доме.
4
Странное дело, Матей Матов ясно ощущал этот запах, он раздражал его, как нечто специально придуманное женой, чтобы мучить его. И он снова возвращался к злобным размышлениям о жене, но теперь эти мысли неслись галопом, и ему никак не удавалось остановить их бег, построить из них аргументированный обвинительный акт. Жена представлялась ему в образе фурии с бичом в руках, подхлестываемый которым он должен был кружиться в медвежьем танце жизни. Роль его заключалась, казалось, лишь в том, чтобы следовать за женой в качестве ординарца, носить багаж и угождать во всем. Он был верблюдом, который вез ее через пустыню разочарований и довольствовался ничтожно малым количеством терновника или сухой коры. Мерещился ему и другой образ: он впряжен вместо лошади в красивую коляску, а она сидит в ней и подгоняет его кнутом: «Но-но, кляча!» – и он покорно плетется с высунутым языком по стремнинам жизни.
Возможно, думал Матей Матов, он не был бы так несчастен, будь у него другая жена, с молодых лет познавшая лишения, даже бедность, приученная к бережливости, экономная и благоразумная. Она незаметно умиротворяла бы его в минуты, когда в него вселялся зверь, воодушевляла бы в служебных делах, помогла бы выдвинуться, – вот какой представлял он себе идеальную супругу, бескорыстную утешительницу в его несчастной судьбе.
Так нет, он встретил именно этого вампира, который день и ночь высасывал из него кровь, эту безрассудную женщину, вечно нахмуренную, подозрительную, нетерпеливую, требующую, чтобы все ее желания исполнялись в тот же миг, ни на что не способную, совершенно не подготовленную к тяжелому подвигу жизни… И почему встала она на его пути, зачем только случились те чертовы маневры, и то жаркое, прекрасное лето, и нивы, и маки – будь они прокляты! С тех пор жизнь его пошла шиворот-навыворот, все ухудшаясь с каждым днем, пока не довела его до такого состояния… Вот она сидит с заплаканными глазами, ангелом назвать мало, невинная, как голубка, настоящая пресвятая богородица!
Она действительно сидела около него, сраженная неожиданным ударом, и смотрела на мужа с неподдельной скорбью. Если бы она могла прочесть его мысли, она поразилась бы их чудовищной несправедливости, убедилась бы в том, что такой несчастный, озлобленный человек и не может думать по-иному. Но она наивно предполагала, что хотя бы в свой последний час он осознал свои ошибки и готов раскаяться.
Она мысленно видела его у ног своих умоляющим о прощении за все те обиды и побои, что она вытерпела, и представляла, как великодушно прощает его. В голове ее всплывали одна за другой самые глупые, самые нелепые сцены: вот он выплескивает суп, сваренный не по его вкусу, швыряет на пол и разбивает чашку с кофе, приготовленным не по его рецепту, выбрасывает в окно подушку, потому что наволочка, видите ли, недостаточно чиста, замахивается на нее кочергой или метлой только потому, что встал не с той ноги… Деньги на обед даст в час дня, – всегда он так делал! – а потом сердится, что не приготовлено вовремя. Тяжелый человек: ни складу, ни ладу. И так целых двадцать пять лет. О, боже, боже!
Она наклонилась к его уху, и крикнула:
– Матей, как ты себя чувствуешь?
Он повернул глаза в ее сторону и посмотрел вопросительно – было ясно, что он не расслышал вопроса. Она повторила еще громче:
– Как ты себя чувствуешь? Тебе лучше?
Он метнул на нее такой страшный, уничтожающий взгляд, что она отшатнулась.
"Идиотка, – подумал Матей Матов, – знает, что умираю, и еще спрашивает, лучше ли мне. Лишь бы подразнить. Ну и чудовище! Просто спасенья нет!"
Если бы он был в силах, то наверняка огрел бы ее тростью или бросил бы в лицо какое-нибудь злобное, обидное Слово. Но он был бессилен и понимал это. Он уставился на нее тупым, неподвижным взглядом, стремясь понять, как может женщина, такая скромная и милая на вид, таить в себе столько злости, упрямства и ненависти.
Теперь его взгляд не выражал ничего, кроме ледяного равнодушия. Он не искал сочувствия, в нем не было и дружелюбия. Он был страшен своей каменной холодностью, прикованный к одной точке в потолке, словно там была скрыта какая-то роковая тайна.
Все происходящее не расстраивало бы ее так, если бы Матей Матов не был столь беден, если бы жена и дети его не оказались буквально на улице с крохотной и ненадежной пенсией. Она настаивала на том, чтобы он на всякий случай застраховался, однако было уже поздно: время ушло, раздоры в семье уже начались.
Противоестественным казалось ему заключить со смертью договор, из которого только они извлекут пользу, Чтобы он умер, а они остались жить – нет уж, этому не бывать!
5
После войны, когда лишние офицеры были выброшены из армии, всем удалось пристроиться на тепленькие местечки, и только он повис в воздухе. Почему? Причиной тому были, конечно, все те же вечные неурядицы в семье. Как не поймут эти глупые женщины, часто думал Матей Матов, что для преуспевания в делах мужу нужны спокойствие и семейная поддержка, что одна сцена в кухне, какая-нибудь ничтожная мелочь, одно только слово могут убить в нем всякое желание работать, парализовать его волю? Не может быть, чтобы все они были одинаковы, есть же, наверно, и разумные жены, а о благородных и говорить нечего – таких господь бог еще не создал.
Эти мысли утомили Матея Матова почти до потери сознания. Впрочем, они возникали как-то сами собой, он их не желал, но и не гнал. Они вторгались в голову, как преследуемые тени, толпились там и затем исчезали. Он был их жертвой, они налетали на него, как воронье, жаждущее падали.
"Как ты себя чувствуешь"?! За всю жизнь ни разу не спросила, как я себя чувствую, а тут, видя, что умираю, решила пожалеть! Это ли не издевательство?"
Матей Матов рассуждал правильно, но он был фанатиком, придирчивым к другим и слепым по отношению к себе. Он не умел прощать людям мелкие ошибки, не умел отличать сознательную вину от невольной и потому придирался к мелочам, к несущественному. Не обладал он великодушием, душа его была переполнена одной только жаждой мести.
Таким знали его дома, таким знали его сослуживцы, нередко и сам он понимал это; но разве мог кто-нибудь заглянуть к нему в душу, чтобы понять, почему это так? Да и чем он хуже других? Тем разве, что боролся за правду, что честно исполнил свой долг? Пусть проследят всю его жизнь и попробуют найти хоть пятнышко!
Мысли его постепенно угасали, словно уголь, подернутый пеплом. Вот близится, близится роковая минута.
Почему она медлит? Довольно с него горя, довольно страданий, скорей бы конец всему! Он чувствовал, что сознание его все больше притупляется, а на душу ложится огромная, словно мельничный жернов, тяжесть, и все это давит на него и расплющивает, будто муху или червя. Кто он такой? Где тот большой человек, прославленный победитель у Демиркая?
Он казался себе таким ничтожным, таким униженным рядом с этими здоровыми людьми, этими эгоистами, которые, видя, что он умирает, думают больше о себе, чем о нем… Вот и этот доктор с черными курчавыми волосами – кто знает, как долго он еще проживет!
Уходя, доктор выразительно, даже как-то смущенно посмотрел на Веру, словно желая сказать: "Смотрите, какая прелестная девушка, а я сперва не обратил внимания!" Он будет жить, и она тоже, может, поженятся и детей народят, а он, Матей Матов, не сегодня, так завтра умрет!
Он с омерзением думал о смерти, и чем большее омерзение испытывал при мысли о ней, тем сильнее желал, чтобы смерть пришла скорее, как можно скорее!
Вспомнилось ему, как еще ребенком, кружился он в пасхальные дни на карусели верхом на деревянной лошадке. Люди, дома, палатки – все мчалось вместе с ним. Так сейчас проносились в душе его воспоминания, все его прошлое, проносились с огромной скоростью, молниеносно, и он не мог остановить ни одного из них, порадоваться ему. Они терялись и растворялись одно в другом, как картины, на которые смотришь из окна поезда и которых никогда больше не увидишь. Какое это болезненное, мучительное чувство! Печаль, бескрайняя печаль застилала душу, как туман застилает осенью поля. Губы пересохли от жажды, он хотел попросить воды и не мог. Попытался выразить это глазами, но его не поняли…
– Скажи, чего ты хочешь, не понимаю! – прокричала жена.
"Где ей понять! – подумал Матей Матов. – Раньше не понимала, а теперь и подавно! Да ведь, идиотка этакая, стал бы я молчать, если б мог сказать?"
Наконец Вера принесла воды, приподняла ему голову и напоила. Он взглянул на нее с безграничной благодарностью; вода как бы придала ему новые силы, вдохнула в него жизнь.
Глава деятая
Есть ли бог?
1
Доктор ошибся. Матей Матов прожил еще не два, а целых пять часов.
Было два часа пополудни, когда он очнулся от забытья.
Первым, кого он увидел, был приходский поп Николай; уже надев епитрахиль и раскрыв требник, он подыскивал подходящие к случаю молитвы.
В первую минуту Матей Матов не мог сообразить, что нужно этому попу здесь, у него, ведь сегодня не водосвятие, да и крестить вроде некого; но, может быть, это призрак, быть может, ему лишь показалось?
Он отчетливо различил жену и дочерей, узнал их. Нет, это не были призраки. Все в комнате стояло на своих местах. Очевидно, это жизнь, которую он считал уже утерянной. Эта мысль вызвала новую тревогу.
Значит, он жив, значит, смерть, возможно, прошла мимо него! Открытие поразило его, разозлило, но одновременно и обрадовало. Кто знает! Бывают иногда такие невероятные случаи! Надежда вновь постучалась в сердце, и оно с готовностью откликнулось.
Но это была робкая надежда, осторожная, неуверенная, ибо она была несбыточной. Он постарался упрятать ее поглубже в душу как ненужный самообман. Да ведь ничего, в сущности, не изменилось! Он не чувствовал никакой боли, не ощущал жара, беспокоили только застывшие ноги и слабое биение сердца. Но это беспокойство – результат теоретических рассуждений, ибо, только зная теорию, можно судить о действительной опасности. А он, слава богу, не пастух какой-нибудь, знает, что остывание, подымаясь все выше, может поразить сердце, и тогда – конец.
Все это так, однако бывали и случаи выздоровления. Он не мог видеть, как неузнаваемо изменила его болезнь. Он мог лишь думать – и думать яснее, чем когда бы то ни было раньше, – так чего ж ему было бояться?
Одно только было ему неясно. Еще вчера он двигался, вставал, разговаривал, сердился, а сейчас уже не в состоянии ни двигаться, ни говорить. Он лежал, словно камень или бревно, без всяких проявлений жизни, кроме способности видеть и думать.
Матей Матов старался сопоставить все эти обстоятельства, найти ключ к разгадке тайны, запечатанной в мертвой точке потолка, от которой не отрывался его взгляд.
Но когда, переведя взор, он увидел священника, это не удивило его, – только надежда, возникшая было где-то в глубине души, незаметно для него самого вдруг исчезла, потонула, как камень, брошенный в воду.
Он не истолковал присутствие священника как признак опасности, нет, усталая мысль не захотела на этом останавливаться, – но присутствие попа напомнило ему о погребальном шествии, этот образ бородатого священнослужителя противоречил его желанию жить. Он видел попов лишь на похоронах и единственный раз столкнулся с ними ближе – когда его венчали. Уже тогда он испытал неприязненное чувство к ним, как к насильникам над человеческой душой. Он избегал встреч с представителями этого сословия, вернее – обстоятельства и служба спасали его от них.
Сам он проповедовал другим строжайшую мораль: учил солдат верить в бога, почитать даря и церковь, но сейчас от всего этого не осталось и следа. Таково было требование устава, и он исполнял его. Может быть, какой-то осадок от этих рацей и сохранился еще в душе, как бы прирос к ней, но сидел он неглубоко и не смущал его. Что же нужно этому попу, зачем он пришел?
Он наблюдал, как шевелились губы священника, улавливал отдельные слова и недоумевал все больше.
2
Впрочем, и поп делал свое дело как-то механически, словно бы и ему оно надоело. Матей Матов напряг слух, желая услышать, что он говорит, но, убедившись в бесполезности этого, начал следить за движениями священника, изучать их. Церемония действовала в основном на домашних, они видели в ней подготовку к главному, что должно было наступить. Слова молитвы были мягки, как воск, возвышенны, как ладан, а голос священника, слащавый и протяжный, походил на кошачье мяуканье.
– Приемли мя днесь, сыне божий, на тайную свою вечерю, ибо не выдам тя врагам твоим, яко Иуда своим поцелуем, но, яко разбойник, молю…
И священник закончил нараспев:
– Помяни мя, господи, во царствии твоем.
Это относилось, увы, к Матею Матову, но он ничего не слышал. Беспорочным взглядом следил он за движениями священника, как ребенок следит за игрой огня. И когда поп, нагнувшись над ним, начертал елеем крест на его лбу, Матей Матов удивился: ему стало неприятно, показалось, что с ним разыгрывают какую-то скверную шутку. Лоб похолодел, словно по нему проползла змея. Что за люди! Делать им нечего, занимаются глупостями. И попу еще заплатят за это. Попы все жалуются, что денег не хватает, а ведь у каждого из них собственный дом, сукины дети!
– Владыко, господи Иисусе Христе, – тянул плаксивый голос, – ты один, всеблагий и человеколюбивый, властен прощать грехи, презри все вольные и невольные прегрешения раба твоего…
Жена перекрестилась (священник подал ей знак), перекрестились и дочери. Души их охватил трепет, – впрочем, и они редко слышали церковную молитву.
Что касается больного, то им снова овладело равнодушие. Этот православный христианин имел с церковью столько же общего, сколько с ветеринарной лечебницей или психиатрической больницей. Он участвовал в сражениях, видел убитых, но жалость его не шла дальше обычных слов: "Эх, горемыка!" – после чего он продолжал свой путь.
Дед Матея Матова был попом, и он наслушался о нем таких забавных и невероятных анекдотов, что привык считать это сословие дьявольским и богопротивным. Вот и этот, думал он: чем только дом не полнится – все дары благочестивых христиан. Говорят, что одних только носовых платков у него более тысячи. Брюхо, словно бочка, шея – столб, а сунься поди, попроси на доброе дело – перепугается, будто змею ему хотят запустить за пазуху.
Матей Матов попытался дать им понять, что ему претит эта комедия, что если суждено ему выздороветь, то он выздоровеет и без молитв. Особенно без их молитв!
– Знаю, господи, что недостоин того, чтобы ты снизошел под кров мой, в дом души моей, ибо она пуста и низменна, и нет во мне достойного места для тебя.
Голос священника не умещался в маленькой комнате, вырывался через открытую дверь и затихал в глубине коридора и выше, по направлению к кухне.
Матей Матов делал отчаянные усилия, чтобы выразить свое негодование, но, увы, одними только глазами, которые неестественно расширялись и внушали скорее страх, чем уважение. Никто не обращал на него внимания, словно он был не человеком, а вещью; таинство нужно было исполнить, как того требовал обычай. О, эти "таинства" и обычаи, которые он так ненавидел всю жизнь! Годами дети его оставались некрещеными из-за отвращения к этим безбожным "таинствам".
– Да помилует тя Иисус Христос в Судный день и да благословит во все дни живота твоего.
Священник изрекал эти слова специально для Матея Матова и дивился его равнодушию. Он даже усомнился в его болезни, но машинально продолжал:
– Ибо подобает ему всяческая слава, честь и поклонение, вместе с небесным безначальным отцом и пресвятым, благим и животворящим духом его, ныне, присно и во веки веков, аминь. Аминь, – сказал священник громче, обращаясь к Матею Матову с тем, очевидно, чтобы тот повторил это слово.
– Он ничего не слышит, – прошептала жена.
– А! – удивился священник, поняв, что читал молитву глухому, который не разобрал ни одного слова.
Но затем продолжал как ни в чем не бывало:
– Господи боже наш, ты, который простил грехи Петру и блуднице, вняв слезам их, и оправдал мытаря, раскаявшегося в прегрешениях своих, приемли исповедь раба твоего…
Он замялся на минуту.
Жена шепотом подсказала:
– Матея.
– Раба твоего Матея.
Он вновь попытался помазать лоб больного елеем. Но в это мгновение произошло нечто столь неожиданное, что все отпрянули назад, а маленькая Бонка убежала в другую комнату.
Молнией поразила Матея Матова мысль, что молятся не о жизни, а о смерти его, причащают безнадежно больного, умирающего Матея Матова. Прощай, Матей Матов, да будет земля тебе пухом. Все сомнения, остававшиеся у него до этого момента, рассеялись. Он не слышал ни одного слова из молитвы священника, но догадался, что речь идет о нем, о его жизни и совести, о его грехах. У него, однако, не было никаких грехов. Если у кого и были грехи, так это у его жены, а не у него. Пусть она и отвечает за них! Он только исполнял долг свой, и ничего более. Выполнял устав и приказания начальства. Эх, почему же нет у него сил вскочить, чтоб и попа вышвырнуть, и жене всыпать как следует? Такие молитвы показал бы он им, что на всю жизнь запомнили бы. Откуда они знают, что он умрет? Убеждены ли они в этом? Можно ли верить какому-то пустомеле врачу, который больше разбирается в искусстве донжуана, чем в своем ремесле? Ясно, что это месть жены, издевательство над его болезнью, последнее унижение от этой ведьмы, которая любой ценой хочет избавиться от него. Нет, бог свидетель, этому не быть!
В первый раз он упомянул имя божие.
"Бог! – невольно подумал он. – Есть ли бог? Ерунда!"
Но это слово, как тень скользнувшее в его сознании, вернулось снова. Он удивился, что до сих пор ни разу не задумывался над ним. Что выражает оно? Не является ли оно лишь пустым звуком, названием самого ничто?
Но чем глубже это слово проникало в его душу, тем сильнее чувствовал Матей Матов, что сдает. Оно принимало исполинские размеры, в нем соединялись миллионы громов, его озаряли чудовищные молнии, в блеске которых разверзалась земля с ее океанами, горами и полями. Оно будило воспоминания о бабушкиных сказках, о домовых и вампирах, о кладбищах и страшных поверьях… Но оно обладало и другой, более могучей силой, которая, словно мельничными жерновами, сжимала душу, требовала ответа за что-то безвозвратно упущенное, может быть за самое жизнь, прошедшую так глупо и нелепо, просыпавшуюся, как песок меж пальцев. Матей Матов отступал перед этим словом, таял, превращался в прах. Ужас, невообразимый ужас овладел нм, проник во все его существо, объял его властно и неотвратимо.
Вот священник протягивает руку с елеем, вот холодная влага обжигает ему лоб. Вдруг дыхание его стало учащенным, тяжелым, глаза неимоверно расширились, словно готовые выскочить из орбит, и, собрав последние силы, он издал странный, нечеловеческий звук, нечто среднее между лошадиным ржанием и криком павлина; в тот миг, в порыве панического страха, он схватил сухими, окостеневшими пальцами одеяло и накрылся с головой.
И замер.
Наступило мгновенное замешательство. Женщины взвизгнули и, ошеломленные, шарахнулись назад, священник наскоро закончил:
– Ибо один ты, бог милостивый и щедрый, имеешь власть прощать грехи, и тебя прославляем, отца и сына, и святого духа, ныне, и присно, и во веки веков.
Однообразное мяуканье прекратилось; закрыв молитвенник, поп снял епитрахиль и быстро вышел в соседнюю комнату.
3
Дом наполнился людьми. Все родственники – близкие и дальние – пришли проведать бедную вдову. Причмокивали языком, удивлялись, жалели несчастную Йовку: каково-то ей будет жить на эту маленькую пенсию!
Что за штука – жизнь! Только вчера его встречали, поздравляли, живого и здорового, а сейчас вот он лежит, неподвижный, в гробу.
Сестры собрали деньги на похороны. Из Габрова тоже пришла помощь. Бедная Йовка! – к ней были обращены все взоры.
Она слонялась, словно тень, или, как выражался покойный при жизни, словно "безголовая муха", входила в комнату, где стоял гроб, будто для того, чтобы убедиться, что он в самом деле умер, и с плачем возвращалась в объятия сестер.
Он лежал в смиренной позе, со скрещенными на груди руками, и, глядя на эти высохшие пальцы, на это лицо, обтянутое желтой кожей, с заострившимся носом, она никак не могла представить себе гордого, вспыльчивого и высокомерного Матея Матова, полковника, перед которым дрожали и солдаты, и офицеры, человека, с которым она всю жизнь вела борьбу по самым мелким поводам. Странно, что он молчит, – так привыкла она слышать его голос, его попреки, ругань. Он лежал и молчал, словно бы все было в порядке, – и брюки выглажены, и носки постираны… Йовка то и дело входила в комнату покойного и возвращалась назад; заплаканное лицо ее выражало отчаяние, – можно было подумать, что она любила его всю жизнь, что в семье царили мир и любовь.
Пришел священник, тот же, что и причащал его, и прочел заупокойную молитву. Шагая вокруг покойника и размахивая кадилом, он бормотал нараспев какие-то непонятные слова, которых никто не слушал, и тем более сам Матей Матов. Вопрос – есть ли бог – был теперь уже излишним и бессмысленным. Есть он или нет, от этого ему не будет ни тепло, ни холодно. Достоверно было одно: его самого уже нет, и это непоправимо.
Тетя Дора взяла все заботы на себя. Она старалась придать грусть своей улыбке, но это ей не удавалось. Все-таки Йовке без него будет хуже. Как-никак он получал пенсию, жалованье как преподаватель гимнастики, писал разные там полезные книжки, – в доме были деньги, хватало на квартиру, на пропитание и даже на одежду. А теперь? Бедная Йовка не умела ни шить, ни писать, ничего не умела делать. Старшая дочь студентка – вот и ей придется бросить ученье, поступить на службу; вообще будущее представлялось мрачным.