Текст книги "Серебряная свадьба полковника Матова (сборник)"
Автор книги: Людмил Стоянов
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 32 страниц)
А какие возможности у меня? Учительского жалованья отца едва хватало, чтобы прокормить тюрей и овощами пять ртов… Он часто ругал правительство, государство, министров, царя за их пренебрежение к народному образованию и первым записался в учительский союз. Так разве мог он уделить половину своего жалованья, чтобы послать сына учиться дальше? Поистине те – счастливцы! А для меня все уже кончилось, в будущем – пустота!
После обеда вся школа отправилась в Папазову рощу. Потом ребята рассыпались вдоль рисовых полей, где важно шагали по воде только что вернувшиеся с юга аисты, поднимали к небу длинные красные клювы и клекотали, радуясь, что они снова в знакомых родных местах. Ласточки рассекали воздух и исчезали в ярких лучах весеннего солнца.
Началась жатва. С самой зари народ спешил в поле – страдная пора. Вдруг у меня пропал интерес к играм, я почувствовал себя одиноким, покинутым.
Ночью я горел как в лихорадке. Ворочался с боку на бок. Строил различные планы, а наутро они рассыпались. Замышлял убежать в город, чтобы там работать и учиться.
Усилия воли и надежда временами разгоняли тучи мрачных мыслен, наступало спокойствие и ясность. Почему бы нет! В кирпичной мастерской на Харманбаире уже работали Черныш и два других мальчика из нашего класса. Неужели я от них отстану?
Несколько дней я бродил по Харманбаиру возле кирпичной мастерской, и мне все казалось, что меня высмеют и прогонят. Дядя Киряк был человек строгий, в очках, с палкой, считался прижимистым хозяином, и рабочие его не любили. Да, в сущности, это была и не кирпичная мастерская, а производство самана, который замешивался из грязи и сушился в формах на жгучем фракийском солнце.
Дядя Киряк сидел на пустом ящике, с палкой между ногами, и курил. Выслушав меня, он поправил очки и сказал чуть-чуть насмешливо:
– А отец твой не будет ругаться?
– Ругаться? Почему? Разве лучше болтаться без дела?.. – ответил я пересохшим ртом.
– Хорошо, – прорычал он, подумав еще немного. – Хорошо… Условия: пятьдесят стотинок в день и обед. Утром с шести часов, пока сильно греет солнце, да после полудня… Это самое время для нашего ремесла. Мы любим солнце, сушь, а другие любят дождь… И бог не знает, кому угодить… Ладно, приходи завтра.
Вечером я сообщил матери, что нашел работу. Она покраснела, отбросила косы и сказала, глядя на меня испуганными глазами:
– Правда? Где?
– В кирпичной мастерской дяди Киряка.
Отец мой в этот день вернулся поздно. Был молчалив и хмур. Дела в селе шли неважно. Правительство было против касс взаимопомощи: ростовщики подняли вой. Среди ростовщиков ведь были и депутаты, и министры, и живодеры-подрядчики, и сельские кулаки… А народ живет в хлевах вместе со скотиной…
– Вот тебе и свободная Болгария, – закончил отец и плюнул.
Он широкими шагами ходил из угла в угол.
– Еще новость: турки будут переселяться в Анатолию. Я сказал Хюсеину-ходже: вы что, с ума сошли? Ведь там во сто раз большая бедность, чем здесь, сушь, почва каменистая… Горько, говорю, станете раскаиваться, но уже возврата не будет. Да, да… А наши дела поправятся, придут лучшие времена…
Мы сели за стол. Он молча начал есть. Но кусок словно застревал у него в горле. Посмотрел на меня и сказал серьезно:
– Начало хорошее. Дядя Киряк мне уже похвастался.
И он погладил меня по голове. За эту ласку я, кажется, был готов работать и день и ночь.
Утром я вставал на заре и спешил к Харманбаиру. Воду приходилось отводить по канаве издалека, от избеглийских виноградников. Но разве без воды саман сделаешь? Поэтому дядя Киряк тут не скупился и платил за эту воду сторожам двух общин. Моя поденная плата равнялась цене двух штук самана, которые стоили пятьдесят стотинок, а сам я их вырабатывал в день двести штук…
Мною владело странное чувство, от которого я не мог отделаться. Казалось, что какая-то могучая и бурная река отделила меня от прежней жизни, что теперь я на другом берегу и ко мне уже никогда не вернутся беззаботные и радостные дни. Никогда, никогда… И эта новая жизнь стала мне привычной…
В конце недели я поспешил домой похвастаться тремя серебряными левами. Мать обняла меня своими слабыми руками и сказала тихим упавшим голосом:
– Ах ты, добытчик мой!
Она выглядела слабой, больной, заброшенной. Мне сделалось за нее больно, и я едва не расплакался.
Бабка Мерджанка легонько похлопала меня по плечу и тихо сказала:
– Ну-ка, милок, выйди, мы сейчас тут заняты.
Мать ждала четвертого ребенка, это оказался опять мальчик.
ЛЮБОВЬ
Третий братик появился на свет хилым и болезненным. Между моим отцом и крестным дядей Марином возник спор из-за имени. Отец мой говорил, что ему осточертели царские имена, а дядя Марин заступался за старых болгарских царей.
Дом крестного с широкой террасой был самым красивым во всем селе. В нем спали на кроватях. В глубине двора находились другие постройки – там стояли огромные чаны и бочки для приготовления вина и ракии. Еще дальше – печь и кухня. Здесь готовили пищу для множества народа – для косцов, жнецов, батраков и тех, кто работал на рисовых полях, бахчах и виноградниках, – все это под зорким наблюдением проворной тети Марии.
Посередине двора – колодец, за ним – длинный амбар. На заднем дворе были помещения для коров и лошадей, куриное царство и свинарник.
Сыновья – Пенчо и Янко – были полными хозяевами. Мать им ни в чем не отказывала, хотя дядя Марин возражал против такого метода воспитания. Дочь Ленче, высокая веснушчатая девочка, мне очень нравилась, и я часто о ней думал. Иногда я даже видел ее во сне: как будто мы вместе разглядываем картинки в какой-то книге. Она была моя ровесница, но мне казалось, что она куда умней и серьезнее меня. Даже веснушки на ее лице я находил прекрасными, может быть, потому, что они отличали ее от других девочек. Она кричала на свою мать, шалила, капризничала, и это тоже придавало ей в моих глазах какое-то необыкновенное очарование. А ее городские, до колен, платья словно были перенесены из сказки.
Но однажды произошло нечто странное. Мои чувства в корне изменились. Словно некий волшебник стер в моей душе образ Ленче и заменил его другим.
Было воскресенье, и я, усталый от работы в кирпичной мастерской, пошел с матерью в гости к крестному. Ленче не было дома, и моя радость сразу померкла.
Но вдруг где-то в глубине двора послышались девичьи голоса. Я отправился туда.
Навстречу мне выбежала Ленче, а за ней другая девочка с покрывалом на лице и в шальварах. При виде меня она смутилась и поспешно стала поправлять покрывало.
– Милко, – закричала Ленче, – давай в прятки!
Турчанка повернулась к нам спиной и завязывала покрывало.
– Джамиле, не бойся! Он еще маленький, – хлопнула ее по плечу Ленче.
Девочка действительно смутилась. Ее большие черные глаза с длинными ресницами и тонкими изогнутыми бровями светились каким-то особенным блеском и искрились смехом.
– Давайте прячьтесь. Я первый буду водить! – сказал я как рыцарь и закрыл глаза ладонями.
Во дворе было много удобных мест, где можно спрятаться, и тот, кому доставалось искать, долго плутал, прежде чем найти остальных. А погоня по извилистым ходам была так забавна!
Мало-помалу Джамиле перестала меня стесняться, смотрела уже более доверчиво и не прятала улыбки.
Ей было лет двенадцать или даже меньше. Она была стройна и детски наивна, и когда я нашел ее в малиннике, она вскрикнула, засмеялась совсем по-дружески и бросилась по тропинке наутек. Я помчался за ней, и мы бежали между грядками, мимо колодца, вниз к амбару. Несколько раз я ее почти догонял и уже готов был хлопнуть по спине, но она ловко уклонялась, как молодой тополек под напором ветра. Возле кучи сухих виноградных лоз она внезапно споткнулась и упала лицом в траву у самого чурбака для колки дров. Тотчас же она оглянулась на меня, и развязавшееся покрывало открыло мне яркую красоту ее лица – черную родинку на матовой щеке, розовые полураскрытые губы цвета только что распустившегося шиповника.
– Ушиблась? – наклонился я, испугавшись, и протянул ей руку.
Она ухватилась за нее, но так как была довольно тяжела, то не только не поддалась моему усилию, а перетянула и меня, и я, рухнув на колени, на миг почувствовал ее дыхание. Я тут же вскочил, и когда подбежала Ленче, мы вдвоем взяли ее за руки и, помирая со смеху, поставили на ноги.
– Ну и тяжелая же ты, Джамиле! – сказала Ленче.
Джамиле стояла вся красная, с откинутым покрывалом и, уже не стесняясь меня, на ломаном болгарском языке весело рассказала, как она споткнулась.
– Ничего, – сказала она, вытирая о шальвары тонкую струйку крови на левой руке. – Ничего, – засмеялась она, увидев, с каким испугом Ленче смотрит на кровь, – пустяки!
С этого мгновения Ленче исчезла из моего сознания, и в мои сны пришла Джамиле. Все остальное перестало для меня существовать. Я думал только о том, как бы ее увидеть, и когда мне это удавалось, самый день казался мне необыкновенно прекрасным и сияющим.
Я хотел только ее видеть, больше ничего. Зачем мне это нужно, я не знал. Может быть, это просто болезнь? В полусне передо мной мелькало ее лицо и стыдливый взгляд в ответ на протянутую руку.
Иногда я встречал ее на улице или видел в ее дворе. Она оглядывалась по сторонам – не смотрит ли кто-нибудь, – прижимала палец к губам, и плечи ее вздрагивали от безмолвного веселого смеха.
Однажды она увидела меня в кирпичной мастерской. Я носил саман, укладывал его стенкой и покрывал черепицей на случай дождя. Она ехала на возу со снопами, сидела высоко и, заметив меня, отвернулась. Впереди шел ее отец, и то, что она сделала, было вполне естественно. Однако мне стало стыдно, что она меня видит в таком положении, и я подумал: она отвернулась, чтобы избавить меня от стыда. А на самом деле? Ведь для нее не было ничего удивительного в том, что я работаю – тут все работали, но, видно, это я принадлежал к той породе людей, которые стыдятся работы. От этого мне стало вдвойне тяжело. Гордость моя была ранена, и я выкинул Джамиле из головы.
Джамиле быстро взрослела. Ее выдали замуж за Мустафу Пехливана – парня, который побеждал в борьбе всех силачей не только нашего села, но и Избеглия, Катуницы, Тополова… Но позднее знаменитый борец из Пловдива так сильно стукнул его о землю, что Мустафа стал мотаться по больницам и в конце концов зачах, как разбитое молнией дерево.
НЕИЗВЕСТНОСТЬ
В двенадцать лет мне казалось, что я уже очень большой, что в двадцать я буду взрослым, а в тридцать почти что стариком. Но отец все продолжал меня укорять, что я ничему не выучился, что я просто живу, как дикий пырей или горный кизил.
Я любил книги, потому что они отрывали меня от действительности и уносили в иной, прекрасный мир. В них было все: и огонь, и борьба, и, самое главное, осуществленные мечты. Люди летали на луну и благополучно опускались в глубины океана. Властолюбцы успевали в своих тайных заговорах, и мореплаватели достигали цели. Путешественники по Африке встречались со львами и тиграми, сражались с дикими племенами и побеждали. Человеческая воля не знала поражений в борьбе с природой, стихиями, в борьбе за овладение тайнами жизни.
А мне приходилось слушать укоры и наставления отца. В своем сером одеяле, накинутом на выпирающие лопатки, сутулый, он был похож на побежденного великана, взятого в плен злой волшебницей и прикованного к земле. Он считал, что я "витаю в облаках" и что "не все то золото, что блестит".
– С этими своими фантазиями чего ты добьешься? Ими сыт не будешь. Взял бы лучше какую-нибудь полезную книжку, научился чему-нибудь. Вон, посмотри, Христоско…
Действительно, Христоско читал такие книги, как "История цивилизации Англии" Бокля, "Капитал" Карла Маркса. Но он был старше меня, а к тому же и он ломал над ними голову и, когда не мог разобраться в каких-нибудь вопросах, надевал шляпу и шел в поле…
Может быть, мой отец был прав, что мои герои заслоняли для меня страдания обыкновенных людей – солдат, рабочих, крестьян, – тех, которые одерживали победы, строили города, растили хлеб? Охотники за жемчугом сами не опускались на морское дно – для них это делали черные индийцы, которые, вынырнув из воды, страдали кровавой рвотой и умирали. Приключения юнги Вильяма увлекали меня, но я не видел хищной жадности старых морских волков, разбойников и пиратов.
Больше всего меня поражали в книгах, которые я читал, благородные рыцарские фразы, учтивость героев. "Честь имею просить вас, многоуважаемый граф". "Будьте столь добры принять мои сердечные сожаления…" "Надеюсь, вы простите вашего покорного слугу…" Все это казалось мне реально существующим прекрасным миром, в котором может жить каждый. Но нигде вокруг ничего подобного я не видел. Люди встречались, разговаривали, ссорились, ругались, часто дрались, но никогда не просили друг друга и не извинялись так, как в книгах. Только бабка Мерджанка, когда я приносил ей топор или сито, иной раз скажет: "О-ох, расти большой", – и все. А мать так обращалась ко мне: "Милко, опять ты не принес воды из колодца. Ведь знаешь, что у меня поясница болит". Когда же ссорились две соседки, они обменивались такими словами, что я спешил убежать, потому что они меня жгли, как угли. Эти слова и проклятия были такие страшные, что, казалось, они должны уничтожить противника, стереть его с лица земли.
По ночам я сочинял в уме целые истории, где я, попадая в неудобное и опасное положение, находил самые цветистые и красноречивые обращения, наиблагороднейшим образом выражал свои чувства, убеждал противника своим неотразимым красноречием. А когда мне в действительности выпадал случай осуществить эти мои смутные намерения, язык мой прилипал к гортани, и я стыдливо умолкал. Боязнь показаться смешным заставляла меня быть осторожным и замкнутым.
Но это были только мелочи. За всем этим вставал основной вопрос: что дальше?
Лето подходило к концу, большинство моих товарищей готовились продолжать учение в городе. А у меня впереди была полная неизвестность.
Христоско уехал, и бабка Мерджанка, веселая и оживленная, проводила его до площади. Он уезжал не в первый раз, и она привыкла его провожать. Он отправился на подводе дяди Марина, который ехал в город по делу. В базарные дни бабка Мерджанка навещала внука, приносила ему пирогов, сала, брынзы. Бабка Мерджанка и старик Мерджан любили Христоско и хотели дать ему образование.
Уехал и Тодор Гинев. Его родители долго колебались, но, по настоянию моего отца, все же решили отправить его учиться. Удивительно, думал я, когда касается других, он настаивает, а обо мне молчит. Разве я ему совсем чужой?
Произошли новые события. Учителя Мимидичкова перевели в город, а на его место опять вернулся мой отец. Крестьяне обрадовались, главным образом потому, что он организовал для них кассу взаимопомощи. Ученики его боялись, но по окончании школы бывали ему благодарны, так как его строгость помогала им "выйти в люди". Многие из них учились в городе, другие работали по найму, служили чиновниками.
Однажды, очень рано утром, через открытую дверь до меня донесся разговор из соседней комнаты.
Тихий, ровный, умоляющий голос моей матери:
– Смотри, мальчик мучается, худеет… Надо что-нибудь сделать.
– Что сделать? Скажи, раз ты такая умная, – твердо, с раздражением в голосе ответил отец. – Откуда мы возьмем деньги?
– Откуда?.. – запнулась мать. – Ну, люди как-то находят…
– Находят, если есть что найти. А у нас? Жалованье маленькое, детей народилось… – старался оправдаться отец.
Мать, очевидно, заплакала, потому что он раздраженно добавил:
– Тебе легко. Ты только и знаешь: плакать. А как достаются деньги? Что у нас, фабрика?
Потом он сказал, смягчившись:
– Имей же терпение. Придут лучшие дни. Ты думаешь, мне легко оставлять сына недоучкой? Но укажи выход.
Я дрожал, весь превратившись в слух. Этот спор шел обо мне. И мне хотелось тут же вскочить и обнять маму. Но я понимал и отца… Действительно, где он возьмет деньги?
Мать недовольно откликнулась:
– Придут… Когда они придут, эти дни?.. Разве я жила по-человечески? – Голос ее становился все упорнее и настойчивее. – Переселимся, сказал, в свободную Болгарию… Как прекрасно заживем… Вот тебе твое прекрасное житье!
Наступило тяжелое молчание, грубо прерванное отцом:
– Не умничай! Понятно? Если хочешь, могу посадить тебя на лошадь и отправить обратно к твоему отцу.
Она затронула его больное место: свободная Болгария. Он верил, что не все потеряно. Народ еще невежественный, неученый, не знает своих прав, не борется за них. Этому мы должны его научить, – часто повторял отец…
– Не думай, что я буду церемониться! – добавил он. – Глазом не моргну, отправлю тебя к отцу.
Видимо, мать снова расплакалась, потому что он сказал сердито:
– Довольно, перестань плакать! Мне надоели твои глупые слезы.
Она только ответила:
– Не кричи! Испугаешь детей.
И они начали шептаться. Я понял, что ничего больше не услышу, и выскользнул в сад.
Там я влез на грушу, откуда был виден двор Гиневых. Воронок, уже впряженный в телегу, весело махал хвостом. Мать и сестра Тошо суетились около телеги, отец взнуздывал коня, а сам Тошо укладывал свой багаж: узел с одеждой, сундучок. Отец сел впереди, Тошо поместился в телеге, они поехали. Его мать вытирала фартуком глаза.
Я спрыгнул с груши и лёг в траву. Я старался попять, что же я собой представляю и что меня ждет. Не хотелось верить, что я остаюсь один. Мой отец… такой сильный, такой умный… Ведь его боялись самые богатые люди в селе… Его любили все крестьяне… Разве так уж трудно выделить немного денег для меня? Рука моя машинально рвала крупные цветы клевера. Нет никого на свете несчастнее меня. Есть у меня и отец и мать, а живу как сирота.
Восьмая глава
Выхода нет
УТРО
Еще спросонок я услышал пенье птиц. Но странно, оно доносилось словно издалека, приглушенно, не так, как раньше. Куда делись песни соловьев, щебетанье ласточек, важное щелканье аистов? Или обитатели «птичьей республики» уже улетели на юг?
Остались воробьи, жаворонки, скворцы. Буду утешаться ими.
Едва открыв глаза, я увидел бледное лицо матери. Наклонившись надо мной, она старалась осторожно меня укрыть. Заметив, что я проснулся, она грустно улыбнулась, погладила меня по голове и отошла.
На меня нахлынули воспоминания о недавних событиях. Встреча с полицией, стрельба, вопли женщин… Мчащиеся по полям и стерне повозки, извилистые дороги, желтая кукуруза… Ожидание перед околийским управлением.
Потом появление отца, небритого, осунувшегося от бессонной ночи, с темными кругами под глазами.
В памяти живо возникло то ночное путешествие.
Я вспомнил, как мы пошли пешком самой прямой дорогой – через Текию.
На поле опускалась ночь, и навстречу нам одна за другой всходили звезды. Сперва самые крупные, потом другие, помельче, бесчисленное множество.
Накинув на плечи старое поношенное пальто, отец шел молча. Я чувствовал, что в голове у него роятся мысли, неизвестные мне, по важные и значительные. Может быть, он размышлял о том, что произошло, таил в себе гнев и не имел охоты разговаривать.
Я шел рядом, приноравливаясь к его большим шагам. Время от времени он останавливался, чтобы отдохнуть.
Я рассказал ему, как произошла встреча с полицией по дороге в Избеглий. Возможно, мы шли теперь по тем самым местам… В темноте виднелись только силуэты встречных холмов с высокими ореховыми деревьями и тополями вдоль дороги.
Потом мы замолкли, В воздухе носились летучие мыши. От Родоп повеяло холодом.
Вдруг отец неожиданно спросил:
– А чем ты рассчитываешь заняться?
Этот вопрос меня смутил. Кому лучше знать о моем будущем, мне или ему? Я буду делать то, что он скажет. Если понадобится, возьмусь за какое-нибудь ремесло или буду пасти коров.
Но я ответил:
– Хочу учиться!
Он покачал головой.
– Легко сказать. Но как? Откуда взять деньги?
Вечный вопрос! Раньше, до болезни, он был другим человеком, более решительным. Не был таким подавленным, не так боялся за завтрашний день.
Как сейчас, вижу его темное непроницаемое лицо.
– Отец твой, – промолвил он, как мне показалось, со злобой, – с десяти лет начал работать. И учился самоучкой. А ты! Маменькин сынок!
Я замолчал. Что можно было на это ответить? И он мучился, как я. Значит, и мне судьба мучиться.
Где-то подала голос ночная птица. Мы опять остановились отдохнуть.
– Ох, – вздохнул он, садясь на траву. – Думаю, думаю и не знаю, что придумать. Такая большая семья выросла – не по силам.
И мы снова молча двинулись дальше.
Сухая текийская степь осталась позади. Сказочно светил ущербный месяц.
Дорога извивалась между виноградниками и невысокими вербами. Как сейчас, слышу я журчанье ручьев, которые бежали поить сады и рисовые поля.
БЕДНОСТЬ
С тех пор как уехали мои товарищи, мир для меня опустел.
Солнце словно потонуло в какой-то мгле, время остановилось.
Неужели отец оставит меня недоучкой? Ведь он уговаривал даже самых бедных родителей отправлять детей в город учиться, чтобы они "стали людьми"… А мне разве не надо стать человеком? Хотя было ясно, что выхода нет, в сердце я затаил горькую обиду.
Отец погрузился в свои школьные дела и уже не спрашивал, чем я собираюсь заниматься. После обеда он торопился уйти и возвращался поздно вечером. С матерью он был как-то странно молчалив, она ему отвечала тем же. Оба боялись поднять на меня глаза, или, скорее, я избегал их взглядов… Все думали об одном и том же, но никто не решался выразить этого вслух… Сын учителя – и вдруг не поедет в город продолжать учение… Для нас троих эта мысль была тяжела и горька. А завтра все село будет спрашивать: как? почему?
Я обходил места, где мы бродили с Тошо, с Пенчо. Но уже ничего интересного в них не находил. На гумнах еще работали. Над полем висело постоянное облако пыли, белела стерня, солнце накаляло сухую землю.
Бессмысленность жизни – вот что грызло меня как червь. Впору было броситься с минарета вниз на камни… Отец, конечно, не станет долго меня оплакивать, но мать… Передо мной возник образ тети Карамфилки, Кирчо. Ведь мы совсем его забыли. Таковая участь умерших! Все их забывают!
Потом вдруг мной овладевала решимость, я чувствовал себя бодрым и волевым, в голове роились мысли о работе. А что ж такого? Почему бы, например, мне не поступить продавцом в книжную лавку Стояна Перелингова, приятеля моего отца, чтобы одновременно учиться? Некоторые ребята пробовали, и у них получалось.
Дни казались мне бесконечно длинными, а раньше я не замечал, когда светает, когда темнеет.
Как-то под вечер я встретил возвращавшегося из кирпичной мастерской Черныша. Он похвалился, что уезжает в город работать на табачном складе. Это меня подстегнуло еще больше. Черныш не знал, вероятно, что другие ребята уже уехали, а я остаюсь, потому что у моего отца нет средств меня содержать. Значит, и Черныш, самый никудышный ученик, будет жить в городе. А я?
– Как там дядя Киряк? – спросил я небрежно, чтобы скрыть свои мысли.
– Ну его! – засмеялся Черныш. – Надоел старый хрыч, ругается целый день!
Я совсем забыл про старика и его саман.
Я пошел к дому, и мне хотелось, чтобы этот путь никогда не кончался. Мучительно видеть тайное страдание матери и косые взгляды отца, который, вероятно, считает меня обузой в семье.
А дома, наоборот, было весело. Владко делал гимнастические упражнения – вставал на руки и ходил, подняв ноги вверх, все время радостно восклицая:
– Мама, папа, смотрите!
Мать улыбалась, по при взгляде на меня улыбка ее таяла, а в глазах вспыхивала грусть.
– Иди, – сказала она мне тихо, – в кухне я оставила тебе ужин.
Рано утром я был на Харманбаире. Дядя Киряк, в старом поношенном тулупчике, сидел на куче высушенного самана, курил трубку и дремал под лучами утреннего солнца. Увидя меня, он поморгал глазами, заложил ногу на ногу, выпустил изо рта дым и сказал как ни в чем не бывало:
– Ты где пропадаешь?
– Некогда было…
– Отец что делает?
– Ничего… записывает ребят… такая у него работа…
– А ты… Не едешь в город? – затронул он мое больное место.
– Может быть, поеду… посмотрим… – ответил я уклончиво.
Я вертелся около него, надеясь, что он заговорит насчет работы. Оглядывал мастерскую, где два человека готовили смесь, а двое других укладывали ее в формы, по тут дядя Киряк замолчал, и я не знал, что делать, как ему сказать, зачем я пришел. Черныш подмигнул мне как заговорщик, потом хлопнул в ладоши – дескать, надо действовать смелее. В это время дядя Киряк промолвил:
– Ты, Милко, переноси и укладывай высохший саман…
Я с ожесточением принялся за работу. Ведь и отец в моем возрасте носил кирпичи на третий этаж – вот так, уложенные на доске за спиной, – подымался, спускался, весь в поту. Шутка ли? Дело не в Эдисоне… Эдисон есть Эдисон, но если возьмешься за дело как настоящий мужчина…
Чем больше я думал, тем больше во мне зрела воля к победе.
Осень была сухая и пыльная. Солнце выжигало траву, на гумнах стаи воробьев рылись в соломе, разыскивая оставшиеся зерна, боролись за свою жизнь.
Время шло. Я по утрам, раньше, чем встанут наши, уходил на Харманбаир. Медленно, прихрамывая, появлялся дядя Киряк в пиджаке и бумажных штанах с поясом.
Он снимал баранью шапку, вытирал потное лицо и говорил удовлетворенно:
– Ну и времечко подвалило – красота… Не скажешь, что зима идет, а прямо будет весна…
Потом приходили другие рабочие, и последним – Черныш. Он всегда сразу же принимался за работу, как сознательный пролетарий, у которого нет ничего общего с хозяином. Дядя Киряк его презирал и часто ругал за то, что тот не смыслит дела. Черныш молчал, глядя в сторону и посвистывая, как будто это относилось не к нему. Другие два работника, тоже молодые парни, глядели на нас с любопытством, может быть, понимая, что мы тут случайные гости.
В полдень, далеко на дороге, показывалась Цонка, дочь дяди Киряка, с ведром и кувшином в руках. Она несла нам обед, и потому мы ждали ее с нетерпением. Ее белая косынка вырисовывалась все отчетливее на крутом склоне, потом Цонка выходила на ровное место, и скоро ее босые ноги уже мелькали в белой мягкой пыли.
Цонка улыбалась отцу и ставила ведро с кувшином на землю, затем расстилала пеструю скатерть, ломала теплый хлеб и накладывала в глиняные миски фасоль. Дядя Киряк садился, с нами садилась и Цонка, и обедать было весело и приятно. После обеда она мыла посуду и убирала ее на место до следующего дня.
Мы заглядывались на нее. Она казалась нам очень красивой, хотя, если разбирать по отдельности – глаза, волосы, рот, огромный выпуклый лоб, – все это было незначительно, неинтересно. Но когда она повязывалась косынкой, лицо ее становилось уже, создавалась какая-то гармония, а вместе с ней живость, и мы не могли оторвать от нее глаз. Она лукаво улыбалась и спокойно выслушивала отцовские поручения. Потом говорила "до свидания", кивала в нашу сторону и медленно удалялась под полуденным солнцем.
ЗА «ПАБИРКАМИ»
Сбор винограда кончился, и мы с Чернышом двинулись на виноградники за «пабирками». Кисти с несколькими ягодами, не замеченные среди листвы сборщиками, – это и есть «пабирки». Их немало! Мы наполняли пазухи, рубашки у нас вздувались. Надо сказать, что этот виноград самый сладкий, потому что последний.
Постепенно равнинный простор захватывает нас. Мы идем и молчим.
Если взглянуть на нас со стороны, что можно подумать? Мы очень серьезны, словно люди, занятые важными мыслями. Не пойти ли, например, на Марицу и выкупаться? Нет, убеждаю я Черныша, это излишний труд. Да и Марица, вероятно, совсем обмелела в такую сушь.
Черныш меня уверяет, что ему известна под Харманбаиром темная пещера, куда ежегодно после сбора винограда приходят искатели кладов и копаются в земле… И теперь, если пойти туда, мы их застанем. Они ищут клад Тосун-бея…
Черныш рассказывает о маленьком красивом ослике, отставшем от своей матери, которого он встретил на шоссе по дороге в Конуш. Ослик озирался во все стороны, пока его не схватили цыгане из табора, не зарезали и не изжарили. Черныш его тоже ел.
– Ну и как? – смеюсь я.
– Здорово вкусно, черт возьми.
Я не спрашиваю, правда это, нет ли.
Он знает много вот таких интересных историй, вращает большими черными глазами и готов следовать за мной на край света.
В тот же миг я вспоминаю о своих товарищах, и мне становится грустно. Как же низко я пал, что таскаюсь за этим лодырем и вором, отнявшим у меня прекрасную рогатку. Мы с ним вроде бы помирились, но человек не прощает причиненного ему зла…
Вот так без всякой цели и бродим мы по полям, под бесконечными вербами, мимо заболоченных канав.
На стерне мы видим сусликов и кидаем в них камнями. Странные существа! Они часами стоят на задних лапках, похожие на вбитые в землю колышки. Можно пройти мимо и не заметить их. А когда пройдешь, они благополучно ныряют в свои норки. Колышки исчезают один за другим. Как говорит Черныш, суслики ищут на жнивье капли росы, чтобы утолить жажду. Он больше меня скитался и больше наблюдал.
Мы стоим на мосту и едим виноград. Я слежу, чтоб осталось для Владко, не хочу быть эгоистом.
Вдруг – неожиданность. Навстречу нам из села появляется Цонка. Она ведет ослика, нагруженного двумя бочонками. Что это значит?
Дядя Киряк решил перехитрить природу. Из слов Цонки мы поняли, что она везет воду из их колодца в мастерскую и там наполняет ею большую кадку.
– Завтра на работу, – говорит она, – так и знайте.
Черныш молча смотрел на нее. Она была в той же белой косынке, и лицо ее выделялось как нарисованное. Я ждал, что Черныш по привычке сделает какую-нибудь пакость – дернет ее за косу или щелкнет по голове. Но на этот раз, к моему удивлению, он стоял как очарованный. Цонка глядела на нас, и по ее глазам было ясно, что она рада встрече со знакомыми, а мы рады были видеть ее, потому что ведь это она нас кормила.